Текст книги "Осада Ченстохова"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц)
XII
Как поднялся дух ясногорян после молитвы, и как Миллер подходит к обители и отправляет послов
Ксендз Кордецкий назначил на четверг торжественное богослужение перед алтарем Пресвятой Заступницы. Костел и часовня представляли картину дивной красоты. Мысль о мученичестве казалась ясным ореолом в глазах старцев, детей, женщин и солдат, собравшихся под сводами костела. Горячи были молитвы всех, как обыкновенно бывает в минуту опасности. На лицах большинства по временам был ясно виден страх и надвинувшиеся из глаз слезы. Одни упали ниц, другие покорно склонили колени, третьи точно не могли открыть уст, сидели на земле с опущенными головами, в каком-то оцепенении, которое по временам прерывала короткая вдохновенная молитва… Среди тишины раздавались голоса монашеского хора, лилась хвалебная песнь, слышались звуки органа; синими клубами дым от кадил поднимался к сводам… а шепот молитвы, перемешанный со вздохами, в промежутках между пением казался шумом старого леса на восходе солнца. Кордецкий взошел на кафедру, помолился и произнес слова Священного Писания:
"Лучше нам умереть на войне, чем смотреть на несчастие нашего народа. Но какова будет воля на небе, так пусть и совершится".
Это не был проповедник прежних времен, напыщенный и деланный, но вдохновенный служитель Бога, речь которого лилась от сердца бурным потоком. И когда воспламенив малодушных призывом к вере, он возносил к Пресвятой Матери горячие моления, мысленно обращаясь к кровавым ранам сына Ее, Всемогущего Бога, рисуя величие Царя царей, – поднимались тогда все склоненные головы, и проникались умилением измученные сердца… Солдаты почувствовали в себе новый прилив мужества, старцы загорелись юношеской отвагой, сила монастыря показалась в глазах всех непреоборимой, и надежда наполнила сердца сомневавшихся.
После обедни началось молебствие; призывы скорбящих были так выразительны и просты, что их не могла заменить никакая молитва; по костелу разнеслось эхом: Святый Боже! Святый крепкий! Святый бессмертный, помилуй нас!
И из всего богослужения, быть может, это пропели горячее всего. Капеллан взял с алтаря святые дары, народ расступился, Замойский и Чарнецкий взяли священника под руки, и процессия направилась к дверям костела, а за ней волной хлынули все…
Медленно, под звон колоколов и при торжественном пении молитв обнесли святые дары вокруг стен, как бы очерчивая чудесный круг, который должен был охранять Ченстохов. Каждый раз, когда приближались к пушкам, жерла которых были еще обращены на пустые окрестности, к грудам оружия, ядер и бомб, все останавливались, капеллан выступал вперед и святил эти орудия смерти, во имя Бога! Это был торжественный обряд и величественное зрелище, которое осеннее солнце, выглядывая из-за туч, ласково обливало лучами света, как бы благословляя свыше веру этой горсти людей, которая в тесных стенах собиралась обороняться против в сто раз сильнейшего неприятеля. Это было исключительное торжество, которое, так же, как речь приора, подняло дух в осажденных. Еще не окончился обход, как все внезапно остановились, всматриваясь в сторону Ченстохова.
Шведское войско в эту минуту занимало деревню и начинало рассеиваться по холмам, заполняя как бы движущимся муравейником пустые еще за мгновение до этого дороги и поля. При виде этого крик вырвался из грудей всех; все опустились на колени, а Кордецкий начал петь:
– "Пред очи Твои, Господи"…
Эти покаянные слова нашли отклик в сердцах молящихся. Каждый почувствовал в душе, что у него есть что сложить перед Богом, и пел вдохновенно. Процессия при звоне всех колоколов и звуках музыки органа, сопровождавшей пение монахов, медленно вошла обратно в костел, где должно было закончиться богослужение. Вскоре все разошлись, одни по своим помещениям, другие направились во двор, третьи – на стены, а Кордецкий спешил расставлять людей, осматривать пушки одним поручая бдительный надзор, в других вселяя отвагу своим веселым, ясным лицом и мужеством своим поднимая дух всех.
Вид со стен был оживленный и захватывающий. Шведское войско, как саранча, рассеялось у подножия горы и охватило ее со всех сторон. Было видно знамя с тремя коронами Густава, поблескивавшие алебарды, перистые шапки конных шведов в блестящих доспехах и светлых обшитых галунами одеждах, а около них сопутствующих им для ознакомления с местностью поляков, которые шли медленно и как бы принуждаемые силой, поглядывая испуганным взглядом на Ясную-Гору. По дорогам тащились орудия, везли порох, возы с шатрами и припасами, а ветер, дувший с этой стороны, доносил по временам до обители даже крики солдат и звуки труб. Какая-то группа всадников объезжала и осматривала издали стены, дородный швед предводительствовал ею, несколько других ехало за ним.
Поляки стали лагерем недалеко от местечка и, очевидно, хотели смешаться с войсками Карла-Густава. В это время шведы уже захватили Ченстохов и лежащий на восток монастырский хутор заняли на глазах Кордецкого.
– Я бы открыл по ним огонь, – сказал пан Замойский.
– Нет, – ответил приор, – нам первым не подобает начинать неприятельские действия, пусть начнут они, и на них падет пролитая кровь.
В этот момент послышался громкий стук в ворота. Привратник прибежал с донесением, что какой-то поляк, посол от Миллера, прибежал с письмом.
– Впустить его, – сказал Кордецкий, а сам поспешил к первым воротам.
Здесь усатый кавалерист из полка Голынского вручил ему письмо начальника, и одновременно с этим пришло известие, что шведы в монастырском хуторе убили его управляющего, Яна Копопского. Это был первый шаг неприятеля.
– А теперь, отец приор, познакомимся с неприятелем, – сказал пан Замойский, – пусть не увивается около нас так близко под носом, пора в ответ открыть огонь.
– Справедливо, – сказал Кордецкий, – они первые пролили невинную кровь. – И, взойдя на стены, перекрестив большим крестом пушки, воскликнул:
– Во имя Бога!
За этим возгласом был отдан приказ стрелять, и первый грохот пушек разнесся, как сильный гром по долине. Ядра пронизали воздух, и когда дым немного рассеялся, стоявшие на стенах увидели переполох, происшедший среди шведов, так как солдаты Миллера вовсе не ожидали такого смелого выпада. Огонь орудий непрерывно длился, пока неприятель не очистил Ясную-Гору, и среди гула выстрелов было прочитано письмо Миллера. Письмо было, очевидно, написано в надежде легкой и скорой сдачи монастыря; оно заключало в себе как бы дружеский совет и только отчасти угрозу. Миллер приказывал, чтобы к нему были немедленно присланы монахи для переговоров об условиях сдачи, извещая, что прибыл занять Ченстохов именем короля Карла-Густава. Обещал милость своего короля, уважение к святыне, вере, обрядам и всякой собственности. "Только если, – заканчивал он, – вы осмелитесь упорствовать, когда занята уже вся Польша, я буду вынужден употребить против вас силу, и тогда горе вам!.. Советую даже не думать о бесполезном сопротивлении".
Приор с улыбкой положил прочитанное письмо на стол. В ту же минуту ввели двух поляков из полка Голынского, присланных от генерала с просьбой, чтобы прекратили огонь, и уговориться о перемирии. О них известил брат Павел, привратник, опередивший их на мгновение.
Брат Павел, скромно вошедший в собрание, был одним из ревностнейших, хотя и наименее значительных членов ордена. Поступивший в монахи по искреннему призванию, вышедший из низшего сословия, он работал и молился с таким рвением, на какое способен только простолюдин. Маленький, невзрачный, смуглый, но сильный и крепкий и всегда готовый к труду, исполнял как обязанности монашеские, так и приказания настоятеля, с чрезвычайным усердием. Весь день, будучи на работе, никогда не жаловался и не выражал нетерпения, а приора считал святым, почитал его, как высшее существо, и когда у него иссякали силы и он падал духом, то шел к приору и для подкрепления просил у него отцовского благословения. Никто ревностней брата Павла не носил власяницы, и в то время, когда другие берегли ее только для Рождественского и Великого постов, он не снимал даже перед сном ни ее, ни железного пояса. Ночи проводил, стоя на коленях, день в непрерывном труде в исполнении самых низших обязанностей, которые были для него милее всего, с душевным волнением, ожидая дня, когда его признают достойным повышения из послушников в звание капеллана. Таким был брат Павел, один из тех святых простолюдинов, которых, как скромных работников на Божьей ниве, столько записано в истории монашества в Польше. Он вошел в зал с перекошенным, угрюмым лицом, доложил о двух прибывших поляках, и на приказание приора открыл им широко двери, а сам поспешно удалился.
Два пана товарища вошли, с румянцем на лицах, видимо, озабоченные и смущенные своим положением. Оба были средних лет. Один родом из Великой Польши, очевидно, смолоду был воином, другой, еще новичок в ратном деле, держался позади товарища и только делал вид, что понимает, а на самом деле не зная, как следует, в чем дело. Приор принял их, высказав удивление.
– Любезные панове! – сказал он. – Кого это я вижу? Поляков, воюющих с Пресвятой Девой Ченстоховской. Католики ли вы?
– Мы католики, – ответил тот, кто был посмелее, – и Бог видит, как это нам больно, что мы прибыли сюда со шведами; мы вовсе и не думаем воевать, ни помогать воюющим, но стоять должны.
– Вот следствие дурного понимания своих обязанностей к отечеству! – воскликнул Кордецкий. – Пристали к шведам, а швед привел вас против Матери Божией.
– Мы не забыли почтения, подобающего святому месту, уважаемый отче, – сказал снова первый, – и воевать не помышляем, сохрани Бог…
– Следовательно, вы будете хладнокровно и со сложенными руками смотреть, как будет драться с нами швед?
Посол вздохнул.
– Стыд, стыд! – добавил приор. – Мало в нас веры! Потеряли отца-короля, бросили дело отчизны-матери, связались с пришельцами!.. Какие же вы сыновья Речи Посполитой!
На лицах послов было видно большое смущение, когда второй, невнятно бормоча, начал просить сложить оружие, не зная уже с чего начать.
Кордецкий взглянул на Замойского, который сидел рядом с ним и, казалось, готовился сказать речь, потом на Чарнецкого, который тер свою лысину и нетерпеливо теребил усы.
– Пусть господа шведы уйдут с хутора, – возразил приор через минуту, – тогда и мы прекратим огонь.
Послы переглянулись, как бы советуясь, кто из них пойдет, и младший быстро удалился. Другой остался, жалуясь на свою судьбу и положение поляков, стараясь разговориться с присутствующими и сблизиться с ними; но напрасно, так как все сторонились от него, как от зачумленного. Приор, однако, принял его, как подобало ему, угостил его, пока возвратился другой посол с извещением, что Миллер не намерен уходить с хутора.
– Воля ваша; и я не уступлю и прикажу стрелять, – ответил настоятель и на этом простился с ними.
Послы ушли печальные и тронутые; совесть впервые грозно заговорила в них, разбуженная словами Кордецкого. Орудия между тем гремели до ночи.
XIII
Как Кордецкий, предвидя худшие беды, сжигает монастырский хутор, светя шведам
Эта ночь не дала никому спать, ни в обители, ни в лагере. Движение, говор и горевшие огни свидетельствовали, что сон не сомкнул веки усталым пришельцам; на высокой колокольне костела, зажженный по приказу приора горел, далеко светя, каганец, как бы взывая о помощи и спасении. Во всех окнах монастыря был виден свет, а лагерь Миллера сверкал многими огнями костров, разбросанных в разных направлениях и показывавших расположение его отрядов. Небо было пасмурно, орудия гремели до наступления полной темноты, но все реже и с большими промежутками. Кордецкий прохаживался с Замойским в южной части стены.
– Мечник, – сказал он, – вы учите меня воевать.
– Вас учит Господь Бог, а не я, – ответил Замойский. – Это лучший чем я учитель.
– Я вижу, что нам нужно принести еще одну жертву.
– Война живет жертвами! – со вздохом проговорил мечник.
– Скажите лучше, что все, что живет, только жертвами и поддерживает свою жизнь. Только там и жизнь, где жертва; но не об этом речь. Видите вы отсюда наш хутор? Там трудами наших крестьян собраны богатые запасы хлеба, зерна, даров Божьих, и швед подстилает себе снопы, облитые нашим потом, и тешится тем, что пользуется ими. Что вы на это скажете?
– Надо было бы сжечь, – сказал Замойский.
– Да! Я это вижу давно, а приказания не даю, – ответил тихо, с горестным выражением, приор, – слишком дорого стоит людской труд и Божие дары, чтобы их уничтожить! О! Не наше это дело война, мечник, не наше! Пусть летят туда бомбы; я же не хочу смотреть на этот огонь, слишком дорого он мне стоит.
Сказав это, приор поспешно удалился, а Замойский позвал немца Вахлера, находившегося возле орудий.
Это был чистокровный немец, с толстым животом и одутловатый; сердца в нем не было ни на грош; и руки его мало были способны к труду. Его никто не любил, и в силу только необходимости взяли его в монастырь. Целый Божий день этот несносный человек ссорился из-за пищи, из-за платы, из-за награды, из-за выгод; а когда доходило дело до работы, то он исполнял ее неохотно, с надменным видом и ворча. Со времени прихода шведов стал еще более ленивым и сварливым, и, можно сказать, только и смотрел как бы уйти к ним. С поляками он был всегда высокомерен, не особенно их слушался и обходился с ними как бы с низшими себе; набожным был только в праздник, а веселым – при деньгах; но так как ремесло свое он знал отлично, то его приходилось держать, хотя это было больное место ченстоховского гарнизона. Что же делать, если никак нельзя обойтись без таких людей? Его задабривали подачками, кушаньями, подарками, обещаниями, хотя не одному хотелось выбросить этот немецкий кусок мяса за стены.
Вахлер, ворча по обыкновению, направился к пану мечнику.
– Приготовлены ли у вас бомбы; видите этот огонь на хуторе? – сказал Замойский. – Надо пустить туда одну или две бомбы и сжечь стога и амбары.
Вахлер взглянул на него, пожал плечами и продолжал стоять как столб.
– Слышите вы, наконец? – сказал Замойский.
– Ночью! – проворчал он.
– Ночью!.. Сейчас позвать канониров, зарядить пушки и немедленно открыть огонь!
Вахлер хотел было поспорить, но при свете стоявшего в бойнице фонаря он увидел лицо Замойского и его грозно приказывавший взор, пробормотал что-то непонятное и занялся исполнением приказания. Еще мечник не успел уйти, как первая бомба, описав огненный полукруг в воздухе, пала на хуторские строения. За ней, как бы догоняя ее, полетели другие, направленные все на крыши строений, из которых после того вырвалось пламя, а черные, мелкие фигуры шведов начали высыпаться роем. Ветер был с востока и нес горящие головни в поле, так что даже уцелевшая после пожара, учиненного раньше Вейхардом, часовня св. Варвары, не загорелась от этого пожара. Зарево, увеличиваясь, освещало лагерь шведов, полных смятения, и местечко, церковь которого своей темной колокольней, с блестевшим крестом, вырисовывалась на небе; часовня св. Иакова, монастырь, все от отблеска огня, казалось, горело; в темноте оставалась только северная и северо-западная часть монастырской стены. Пушки гремели до полуночи, переполох и движение в лагере были необычайны; наконец, пожар, уничтожив все, что мог, начал утихать, и стрельба прекратилась.
Монахи пели на молитве. Шляхта эту первую ночь осады провела в большом страхе и беспокойстве. Одни молились, другие прислушивались, некоторые всходили на стены, посматривали на пожар и с тоской думали о завтрашнем дне. Приор после молитвы тихо направился к стенам северной стороны, так как зрелище пожара, видного еще с противоположных башен, было ему противно. Обошел часть стены, а потом спустился во двор и начал осматривать все уголки обители, всюду встречаемый паролем… А пароль этого дня был: "Дева Мария – Святой Павел!"
XIV
Как ксендз-приор постепенно выспрашивает Ляссоту, и какую грустную историю рассказывает шляхтич
В квартире, которую занимал Ян Ляссота, еще был виден свет, и Кордецкий направился к ней и постучал в дверь. Глухой стон и невнятный разговор показали ему, что там не спят. Приор вошел и застал старца, сидящим на постели, с печально склоненной головой, с мертвенным взглядом. Около него сидела плачущая Ганна на низеньком обрубке, служившем ей скамеечкой. Слабый свет мигающей лампы освещал комнату со сводчатым потолком, грустную, убогую и пустую. Старец поднял перед приором голову, предполагая, что это входит его брат, но, узнав Кордецкого, снова опустил ее, молчанием как бы говоря, что чужой не был для него желанным гостем. Кордецкий не обратил на это внимания и сел около постели.
– Брат мой, – сказал он, – ты страдаешь, вижу это; хотел бы утешить тебя, хотел бы придать тебе мужества и терпения.
– Как же не страдать мне? – ответил спустя минуту Ляссота. – Видишь, отец мой, это дитя; только оно и осталось у меня на свете, все остальное отнял у меня враг. Чувствую приближение смерти и не знаю, на кого оставить это последнее дорогое для меня существо…
– А Бог, брат мой, а Бог?
– Бог забыл меня.
– Что ты говоришь, старик! Что говоришь? Опомнись, не Бог о тебе, а ты, верно, забыл о Нем?
Ляссота угрюмо молчал.
– Не хотел бы тебе докучать, пан Ян, – продолжал приор, – но как здешний хозяин, во избежание нежелательных встреч, желал бы знать, что тебе причиняет такое страдание, кто твой враг?
– Разве вы еще не знаете?
– Я никого не спрашивал. Не уменьшатся ли твои страдания, если ты доверишься мне? Попробуй-ка…
– Желал бы… но не знаю, сумею ли, – проговорил старик и взглянул на внучку.
– И прежде всего, – сказал приор, – знай, что нет страшнее страдания для души, чем то, которое вызывает ненависть. Это яд, капля которого отравляет в нас все великое и святое; с ней невозможно ни молиться, ни любить Бога и людей; все скисает от нее в душе и превращается в уксус. Постарайся вознестись к Богу и простить обиды, и увидишь, как легко вздохнешь потом, какая надежда и спокойствие проникнут в душу твою.
– Простить! Забыть! – воскликнул старик. – О! Не могу, не могу. – простить страдание нескольких десятков лет, подарить все, что пережил, во имя Бога, быть может, сумел бы, если бы его не видел; но простить то, что вытерпели другие, те, кого я любил, и которых у меня отняли?.. Никогда! Никогда!
Приор помолчал мгновение.
– Все, – сказал он, – нужно простить, все, как Бог простил и забыл, если желаешь, чтобы и тебе было прощение.
– Знаю, – сказал медленно шляхтич, поднимая голову и подпирая ее рукой, – так как каждый день твержу слова молитвы, но вины его простить не могу…
– И потому страдаешь, – заметил Кордецкий.
– Можно прощать униженным; но дерзким и издевающимся?..
– Повторяю тебе, брат мой: когда же, как не на краю могилы прощать все и всем. Христос пример для нас: он молился за убийц своих, когда его мучили, и простил не только свои мучения, но и страдания своей Матери…
Шляхтич жалобно застонал, взглянул на внучку, и две слезы скатились по его пожелтевшему лицу, а бледные щеки зажег болезненный румянец.
– Выслушайте меня, отче, – сказал он через минуту, видя, что Ганна вышла в другую комнату, – нужно, чтобы вы узнали жизнь мою и рассудили, виноват ли я, что не умею прощать; жизнь эта незаурядная. Вы, быть может, знаете от брата моего, что мы не были бедны, нет! Бог дал нам кусок прекрасной земли, вдосталь хлеба и честное имя, и уважение людей. Нас было только двое у отца, но младшего рано предназначили и отдали в монастырь, так как мать любила только меня и чрезмерно баловала. Старая это история, отче! Я теперь седой старик, но то были счастливейшие минуты моей жизни, спокойные, веселые и без заботы о будущем. Воспитывался я отчасти дома, отчасти в школе у иезуитов, а потом, когда Господь Бог отнял у меня отца, вернулся к матери помогать ей в хозяйстве. Я был уже взрослый, но в голове у меня был ералаш, как у всякого молокососа, да к тому же еще единственного сына, каковым я считал себя. Все старались мне угодить. С собаками, верхом, в обществе веселых товарищей охотился я, гоняясь целые дни и ночи, редко даже, – что мне теперь, видит Бог, нестерпимо жаль, – наведываясь к старой матери. Не был я помощником для нее. Только иногда она посматривала на меня и целовала в голову, и хотя сама одна-одинехонька долгие дни просиживала над своим молитвенником с четками, никогда даже не пожурила меня. Я в молодости все кутил и кутил… Однажды, не помню, по какому случаю, занесло меня в Сандомир, где я должен был провести несколько дней, но только и тут нашлись у меня товарищи по кутежу. Случилось так, что во время моего пребывания там самый богатый из тамошних горожан, Франциск Галлар, устраивал свадьбу своей старшей дочери. И, как это в старину бывало, на свадьбу просили всех, кто там жил и кого где-либо встречали. Таким образом и нищий с улицы, и шляхтич, знакомые и незнакомые даже, все спешили в открытый дом этого купца. Справлялась свадьба по старосветски, с ряжеными, с шутами, с музыкой, с шикарным угощением, и продолжалась она дней десять. Так как это происходило близко от дома, где я остановился, а мои приятели уже давно знали этих Галларов, то потащили и меня на свадебный пир. Вот как иногда вся жизнь человеческая зависит от одного шага (и старец тяжело вздохнул), но мне не жаль, не жаль. Старшая дочь Галлара выходила за шляхтича, так как отец ее был богатым купцом и, как он говорил о себе, изгнанником religionis causa (за религиозные убеждения) из какой-то немецкой страны, где преследовали католиков. Говорил он также, что был дворянином и только по необходимости занялся торговлей. Впрочем, один Бог знал о его немецком дворянстве! Однако верно было то, что сам он являлся видной персоной, об этом говорила и его наружность, и фамилия его указывала как бы на нечто более высшее, чем простое мещанство. Особенно были красивы обе его дочери; старшая, которая выходила замуж за пана Отрембовского из Пржевалова, была прекрасна, как картинка, но младшая блистала, как звезда, среди этого мещанства. И эта девушка сразу завладела моим сердцем, так что я потерял и разум, и голову и забыл обо всем. Я всю свадьбу пробыл до конца и близко познакомился с Галларами, которые очень мило и любезно, как подобало, принимали меня, зажиточного шляхтича. Констанция, так было имя младшей дочери, все время танцевала со мной и улыбалась мне. Я отогнал от нее всех кавалеров, так что едва дело не дошло до драки и сабель; и, как краткое мгновение, промелькнули для меня эти счастливые свадебные дни. Но последний день не обошелся без приключений. Я с самого начала заметил, что около нее увивалась масса поклонников, но я легко их разогнал, так как это были мещане; остался только один усач с саблей, шляхтич гольтепа, некий Кшиштопорский. Этот не дал съесть себя с кашей и не уступал мне ни шагу. Раз или два мы сцепились с ним на словах, резко поговорили, но приятели как-то отвлекли меня от ссоры, делая это ради хозяев дома, так как Галлар был старый и почтенный человек и для него было бы очень неприятно, если бы мы подрались; кроме того, это было бы дурным предзнаменованием для новобрачных. Мой соперник не уступал, а Констанция, хотя и выказывала ко мне большое расположение, шла танцевать со мной и очень мило говорила со мной, я заметил, однако, что если бы я отступился от нее, то она так же кокетничала бы и с Кшиштопорским. Это меня царапало по сердцу, но ничего, я терпел… Свадьба уже кончилась, а я все сижу в Сандомире; наконец и мать пишет: возвращайся, но я от Галларов ни шагу. С утра до вечера у них; приводил с собой скрипачей, и меня охотно принимали.
Только упрямый шляхтич торчит перед носом и торчит, и не выкуришь; и как только отойду, он уже около панны; наконец, так еще дней десять проведя после свадьбы, надо было ехать домой, так как и деньги все вышли, и я позанимал еще у жидков. Мать, хотя и знала обо всем, так как со мной был старый слуга, который каждый раз доносил ей, однако, ничего мне не сказала. Но когда я вскоре опять собрался в Сандомир, она не вытерпела и заявила мне прямо: "Ты думаешь, что я ничего не знаю? Из этой Галларовой затеи ничего не выйдет". А я матери упал в ноги и сказал, что жить без Констанции не могу. Тут было достаточно спору и просьб, но так как сердце материнское мягко для любимого сына, а я кричал еще, что уйду к казакам, если мне не позволят жениться, и стал доказывать ей шляхетское происхождение Галларов, то она расплакалась, согласилась – и мы поехали. Снова месяц прошел в бесплодных беседах, и я открыто уже конкурировал с Кшиштопорским, но он мне не уступал. Тогда без церемоний я вызвал его на поединок; но порубились напрасно, так как он скоро отлежался и поправился: как только я к панне, так и он, с другой стороны. А Констанция, когда одна, то смотрит на меня; а когда нас двое, то как бы сама не знает, кого выбрать. Противник мой был человек красивый, смелый и бойкий на язык, что женщинам особенно нравится. Я уже начал понимать, что здесь для меня толку не будет, но я был точно околдован, и даже мать и чужие люди говорили, что мне, верно, было что-нибудь подсыпано в вино: так сразу и безнадежно я влюбился. Между тем, пока я увлекался панной, мать моя умерла. Боже, дай покой ее душе, и пошли ей царство небесное! Я сделался господином своей воли. Но траур продолжался год и шесть недель; поэтому я явился к панне, уже без музыки, и прямо переговорил с Галларом, который принял мое предложение хорошо и сразу поблагодарил меня за честь, оказанную его роду. Панна, около которой постоянно сидел Кшиштопорский, немного поплакала; я это принял за обычную церемонию, и мы обменялись кольцами, а свадьба была отложена до окончания траура. Люди говорили, что обручение при трауре дурная примета, но я не обращал тогда на это никакого внимания.
Сколько раз я ни приезжал к Галларам, мой франт был около панны, а иногда, если приеду потихоньку, то замечал, что сидят они друг подле друга и о чем-то шепчутся. Это меня сильно резало по сердцу, и я хотел вторично его вызвать на поединок, но родители, посоветовавшись, отказали ему от дома. Я был так счастлив, что окончательно потерял голову. Между тем старый Галлар обхаживал меня, всячески допытываясь о моем состоянии, как бы желая обеспечить судьбу дочери, обещая со своей стороны золотые горы. Все мое имущество заключалось в земле, а его – в имени и наружности; но тогда всему верилось. Достаточно того, что, когда Галлар начал доказывать, будто родственники в случае, не дай Бог, моей смерти могут лишить его дочь всего, то я, расчувствовавшись, движимый слепым великодушием и достоинством шляхтича, передал все свое имение моей будущей жене и не оставил себе ничего. Вскоре после этого окончился траур, и я, женившись, увез Констанцию в деревню. Несколько месяцев прошли счастливо, но вскоре я почувствовал, что мое счастье с таким прекрасным личиком было не так велико, как мне казалось. Жена моя привыкла к городу и безделью, к музыке, танцам и развлечению, скучала и ничем не хотела заняться. Материнское хозяйство приходило в упадок. И, чтобы развлечь ее, необходимо было постоянно приглашать музыкантов и гостей. Мне это надоело, и я думал, когда же это все кончится; но где там, чем дальше, тем больше! К тому же еще жена загрустила и ничем ее нельзя было ни утешить, ни развеселить. В это время Бог послал нам дочь; я снова начал думать, что это привяжет ее к дому, но и это не помогло; какой была, такой и осталась. Ребенок с мамкой был отправлен в людскую, а жена, как выздоровела, так то вези ее в Сандомир, то устраивай в доме пиры, не считаясь с тем, есть ли деньги или нет.
Как вдруг и Кшиштопорский появляется. То он здесь, то его нет, покажется и исчезнет, а люди стали уже мне доносить о его переписке с моей женою. Плохо стало, понадобился совет. Еду я к старым Галларам; но немец легко отнесся к этому, отчасти шутливо и отчасти с недоверием, как бы забывая о почтении, какое приличествует шляхтичу. Его жена так же отнеслась, а когда я дошел до упреков, она разгневалась. Я тоже не из камня; достаточно сказать, что переругались раз и другой, и третий, и каждый раз все хуже. Однажды возвращаюсь домой, жены нет. Где? Уехала в Сандомир. А мне этот Сандомир костью поперек горла стал. Уехала без спросу, без моего ведома. Но так как она поехала к родителям, я не смел ничего сказать и еду за ней. Меня приняли очень холодно, к жене не пустили, и опять я увидел Кшиштопорского. Я уже не в шутку взялся за родителей и за него и, наделав шума и прогнав проклятого франта, хотел увезти жену, но мне не дали. Уехал я домой, где оставалась моя дочурка. Думаю: посердится и приедет; но проходит месяц, другой, и я слышу о хлопотах в консистории о разводе! Кровь бросилась мне в голову, сделалось грустно и стыдно. Я опять к ней! Но где там, двери для меня оказались заперты. Люди сообщали, что старый Галлар не на шутку хлопочет о разводе, и что Кшиштопорский постоянно около нее.
Что долго рассказывать? Мы расстались. Должен был волей-неволей согласиться на развод, так как мне такое житье надоело. А она, не долго думая, вышла за Кшиштопорского. Как только это совершилось, так за меня принялись с другой стороны, стали добираться до имения. Имение было запродано и трудно было выпутаться; стыдно противоречить своему слову, да и спорить нельзя: остался ни с чем. Кшиштопорский голыш, она без сердца… Процесс, однако же, тянулся, и я проиграл его, натаскавшись по судам, потратив здоровье, спокойствие и годы жизни. Я уже постарел, и только дочка осталась единственным утешением, так как пришли бедность и горе, а приятелей как метлой вымело, исчезли все.
Кшиштопорский, помня оскорбления, нанесенные мной, жестоко преследовал меня: отняв жену, захватив имение, он еще позорил мое имя, где только мог, и вредил мне. Я больше терпеть не мог, так тяжко было на душе, и я снова вызвал его на поединок. После долгих уверток он принял вызов. Ну, и что ж? У меня от гнева дрожала рука, он же был хладнокровен и ранил меня. Я отлежался, выздоровел и начал жить остатками средств, как мог, а дочка подрастала. Хотя и жестоко за мое увлечение отплатила мне Констанция, но в сердце у меня еще осталось какое-то чувство к ней, как к матери моего ребенка. Бог весть чем бы это кончилось!
Тут до меня стали доходить вести, что и она несчастлива. Господь покарал ее за меня. Кшиштопорский сначала был хорошим мужем, а потом начал с ней обращаться, как басурман какой-нибудь. Как бы там ни было, а мне стало жаль эту женщину. Много вытерпел я из-за нее, но всегда считал ее женой и не помышлял о другой, хотя мне и встречались подходящие партии. Уязвленное сердце влекло меня к ней. Соседи один за другим начали мне рассказывать удивительные вещи о судьбе пани Кшиштопорской; меня даже любопытство взяло, но я сначала думал, что мне за дело? Однако, с другой стороны, это была мать моего ребенка. Размышлял я так и так, разбирался, метался, не зная, что делать, как вдруг слышу, что Кшиштопорский запер ее дома и держит, как в тюрьме, и что бедная женщина сходит с ума. Тут уже выдержать было трудно. Собрал я людей, нескольких бедных родственников, вооружились, посоветовались и ночью отправились во двор пана Кшиштопорского.