Текст книги "Осада Ченстохова"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 26 страниц)
Миллер и прочее начальство, уверенные, что крепость не осмелится стрелять, подошли под самые стены, стараясь использовать минуты страха и тревоги.
V
Как опасения за жизнь послов принудили молчать орудия на стенах крепости, и как Костуха костылем расправлялась со шведами
Как только весть о задержании монахов дошла до Кордецкого, он легко представил себе, что ждет обоих в шведском лагере. Бедняга встал на колени и заплакал, так что мечнику пришлось ободрять его, доказывая, что Миллер, будучи человеком жестоким и самовластным, не дойдет до преступления, слух о котором громовым ударом разошелся бы по Польше и повредил бы делу Карла-Густава.
В монастыре, среди монахов, заточение Блэшинского и Малаховского ввергло братию в горесть и отчаяние. Все оплакивали их судьбу, хотя о ней не знали, но догадывались. Угроза, что братья будут задержаны, мысль, что их могут увести в неволю и обречь на жизнь изгнанников, удручала всех. Старшие возрастом, понимавшие неизбежность случившегося, умеряли взрыв всеобщего отчаяния разумными речами.
Сверх овладевшего всеми удручения была также другая причина тревожиться в связи с задержанием монахов. Шведы, объявив, что с первым выстрелом из крепости они повесят заложников, стали злоупотреблять своей военной хитростью. Все делалось по инициативе Вейхарда.
Воспользовавшись минутным переполохом, наложившим печать молчания на ясногорские орудия, когда даже гарнизон, как вкопанный, остановился на стенах, боясь за участь обоих ксендзов, шведы тесным кольцом окружили гору и стали порываться на ее вершину: так напирают враги на льва, у которого вырваны зубы и когти. В окопах заметно было усиленное движение солдат; шведы с удвоенной энергией насыпали новые на расстоянии выстрела от стены. Олькушане и крестьяне, согнанные на землекопные работы, торопливо расширяли и вели подкопы. Весь лагерь, по-видимому, старался использовать минуты беззащитности монастыря; устанавливали пушки, насыпали валы вокруг палаток, а пехота вместе с конницей подходили почти под самые куртины,[14]14
Участки крепостных стен между двумя башнями.
[Закрыть] охватывая крепость со всех сторон.
Дерзость шведов больше всех других возмущала пана Чарнецкого. Замойский смотрел на происходившее с большим достоинством и что-то соображал, а пан Петр вне себя ворвался в келью настоятеля, пылая гневом, и, воздев руки к небу, закричал:
– Отче! Благодетель! Милостивец! Если не велишь стрелять в них, мы с ума сойдем, мы сами и наши люди! Чего только не деется под самым нашим носом! Шведы безнаказанно лезут под самые стены, бегают, кричат, бранятся, издеваются… и вдруг нельзя стрелять! Если так будет дальше, я… я попрошу меня уволить.
– Но милейший мой пан Петр, – возразил Кордецкий, – надо же подумать о том, чего мы достигнем: нельзя лишить орден двух достойных ревностных монахов, не взвесив предварительно всего…
– А я теряю голову, – кричал пан Петр, – и прошу отца-настоятеля лишь об одном: взойти со мною на стену. Посмотрите, послушайте и убедитесь, что можно иметь более нежели ангельское терпение, чтобы не угостить этих собак пулею и порохом. Святой и тот бы не стерпел…
Приор в угоду пану Чарнецкому, страшно возбужденному, пошел с ним на банкет; действительно, картина, развернувшаяся перед ним в последних лучах темнеющего дня, была печальная и оскорбительная. Крепость молчала, как убитая; люди стояли у орудий; шляхта и монахи частью вздыхали, частью нервничали. Швед поднимался в гору, оцеплял ее; слышны были барабанный бой, трубный звук и слова команды.
Землекопы бегали с лопатами, фашинами, корзинами с землею на спине, с кольями и кирками; перевозились пушки на новые позиции; командиры скакали верхом из конца в конец, а солдаты посмелее подбегали под самые стены и кричали:
– Эй, вы, сдавайтесь, монастырцы! А не то изобьем и повесим ваших монахов. Вот уж и виселицы ставят!
Другие же орали: "Не спасет вас Матка Боска Ченстоховска".[15]15
Божья Матерь Ченстоховская.
[Закрыть] Иные снова со смехом стреляли, как по воробьям, в показывавшиеся поверх стен головы защитников.
– А что! А что, ксендз-приор? – воскликнул Чарнецкий. – Эти собаки повзбесились, а я, видит Бог, не выдержу, прикажите запереть меня…
– Пане Петр, – отвечал Кордецкий, – пусть себе бесятся, а мы перенесем; воины Царицы Небесной должны уметь владеть собой.
– Да ведь и я, ксендз-приор, люблю нашу Заступницу, и без похвальбы запрети мне Она строго-настрого, то я бы не стал стрелять; а так как теперь, стоять да глядеть, беситься и молчать, можно и с ума сойти.
– Тогда идите, пан Петр, в свою келейку да и в самом деле замкнитесь в ней на ключ, так как сегодня, не обдумав да не помолившись Богу, мы ничего не предпримем против шведов. Трудно стрелять, если выстрел может угодить в грудь брату.
– Ну, если так, то я пойду, – согласился пан Петр.
Он нахлобучил шапку на уши и пошел, подергивая плечами. По пути он так вздыхал, что вздохи его были слышны по всей линии. Шагая, он оглядывался то на пушки, то на людей, то на настоятеля, ожидая, что его позовут назад.
Когда шведы гарцевали и кричали, гарнизон вдруг заметил, что они внезапно отхлынули на пару сот шагов и опять, как будто одумавшись, остановились. Из рва выступала им навстречу высокая белая фигура с палкой. Ее похожее на саван платье далеко развевалось по ветру. Суеверные шведы приняли ее сначала за привидение; но, заметив, что фигура приближается, и узнав в ней старуху-нищенку, которую видывали чуть не ежедневно, они снова стали подвигаться к крепости.
Костуха взяла палку на плечо, подбоченилась и, опередив их по дороге к крепости, стала размахивать костылем, как гетманскою булавою.
– А ну! – кричала она. – На стены, господа хорошие, на стены! Чего медлить? Не стреляют, значит, безопасно и можно нажить славу!
С этими словами она расхохоталась.
Несколько поляков, шедших вместе с толпою безобразников, угрожавших крепости, застыдились, стали переминаться с ноги на ногу и совсем остановились.
– Лезьте на стены, господчики! – кричала Констанция. – Да поскорее: ведь здесь монахи, не бойтесь; я вами командую!
Стыд ли перед смелой бабой или другие мысли отогнали поляков от стен, однако они стали понемногу тянуть друг друга вспять. А Констанция, оглядевшись, начала подбирать валявшиеся пули и спустя минуту спряталась во рве.
Тем временем наступили сумерки.
VI
Как трусы уже хотят сдать крепость на милость шведа, и как стойкий Кордецкий остается непоколебимым
Весь этот день Кшиштопорский как немой ходил по своему участку стен, и, по-видимому, в его сердце назревало какое-то решение; он молчал на заговаривания ксендза Мелецкого, не глядел на то, что делалось вокруг, не расспрашивал, как другие, точно война его вовсе не касалась; он смотрел только то в окно Ляссоты, то в застенные дали. Напрасно отец Мелецкий хотел вывести его из оцепенения, встряхнуть: старания были напрасны; он продолжал ходить взад и вперед, пока его не вызвали вместе с другими на совет.
Ксендз-приор с монахами и братьями-шляхтичами громко и шумно, как всегда у нас бывает, совещались в монастырском зале, и стены дрожали от громовых споров, во время которых почти все кричали, а никто не хотел слушать. Царило большое разногласие.
Одни стояли на том, чтобы воевать, пожертвовав монахами, в глубоком убеждении, что шведы не посмеют посягнуть на заложников; другие советовали выждать, в расчете на близость зимы; третьи ссылались то на короля, то на киевского каштеляна; четвертые отчаивались и хотели сдаться. Пан Замойский все молчал да думал, а пан Чарнецкий нервничал, так что губы у него дрожали.
– О чем тут думать, о чем советоваться? – кричал он во весь голос. – Что случилось, что произошло такое? Надо биться, надо биться, да и все тут!
– Нет, нет, пан Петр, дорогой мой нетерпливец! – перебил его Кордецкий. – Раньше мы должны исчерпать все средства к спасению наших депутатов. Вы говорите, будто шведы не решатся посягнуть на них? А почему нет? Мало ли он перестрелял и перевешал шляхты, мало ли снес ксендзовских голов и ободрал костелов! Что-что, а перед священническим саном он не остановится. Между тем жизнь их нам дорога, и мы должны щадить ее, чтобы они не пали бесполезной жертвой. И день, и два, по общему мнению, шведы могут подвигаться ближе, без опасения с нашей стороны за судьбы крепости; наши орудия, когда заговорят в силу необходимости, прогонят шведов. А тем временем попытаемся спасти послов.
Едва приор кончил говорить, как выступил пан Плаза, один из шляхтичей, убежавших под защиту крепости. На лице у него было написано сильнейшее напряжение мысли: явно было, что Плаза собирался предложить нечто давшееся ему очень нелегко. Он начал говорить с большим смущением:
– С разрешения вашего высокопреподобия, вижу, что о сдаче не может быть и речи?
– О какой сдаче? – переспросил приор.
– Да, вот нас здесь немало, – продолжал, несколько прибодрившись, Плаза, – которые думают, что другого не придумаешь: надо сдаться шведу на милость и немилость. Зачем напрасно защищать то, чего не защитишь? На то несчастье! Король покинул нас; все поразбежались. Даже хан пошел на компромиссы. Не бороться нам с судьбой, лучше выторговать условия помягче и исполнить волю Божию…
Вспыхнуло негодованием лицо Кордецкого, он выпрямился во весь рост, как пророк-святитель, и все перед ним расступились, точно рассеянные невидимою силой. Приор поднял к небу глаза и руки и восклицал с негодованием:
– Да вы ли это, сыновья отцов, родившихся в бою? Отцов, росших и скончавшихся среди битвы, никогда не сомневавшихся в победе, ни перед чем не отступавших? Вы, потомки непобедимых, побивших и татар и немцев, вы говорите о сдаче, об унижении перед неприятелем, торжество которого лишь мимолетное. Неужели мы упали так низко? Это сомнение в собственных силах, постыдный страх, в котором вы громко признаетесь, губил нас и губит! И неужели вам не стыдно страха перед христианскою кончиною, не стыдно любить жизнь превыше отечества, короля, чести и славы? Неужели вам не стыдно всенародно трепетать и говорить о страхе? Вижу, вижу, – закончил он в пророческом порыве, – сегодняшнее малодушие, как капля отравленной крови, заразит будущие поколения: мы отступим там, где нужно будет только немного смелости; мы будем метаться среди ссор и распрей; мы станем гордиться подачками, так как собой гордиться не придется, и последний лежебока в вертепе Лазаря будет презирать нас. Мало ли содеяно перед лицом вашим чудес, что вы сомневаетесь в возможности чуда? Разве Божья Матерь не охраняла вас по сей день? Разве мы, горсточка слабых старцев, не боремся с врагом во сто раз сильнейшим и грознейшим?[16]16
Под «сильнейшим и во сто раз грознейшим», нежели шведы, врагом Кордецкий понимает дьявола.
[Закрыть] Неужели монахи должны подать вам пример упорства и веры в свои силы?
Плаза отступил и побледнел, как сраженный молнией; но, собравшись с духом и мыслями, прошептал:
– Тогда просим отпустить нас.
Но слова его были покрыты громкими возгласами негодования, так что даже не дошли до ушей Кордецкого. А пан Чарнецкий бешено насел на него:
– Что? Ваша милость ошалела? – кричал он. – Кто дал вам право говорить, от чьего имени вы малодушествуете? И не сгоришь ты от стыда после таких речей?
– Да ведь я… да я же… – заикался Плаза, – у шведов сила.
– Выпустим тебя к шведам после осады, – закончил Чарнецкий. – Если тебе смачно с шведом, потому что его сила, то поклонись и дьяволу, он еще сильнее!
Аргументы Чарнецкого было трудно опровергнуть, хотя они были не особенно логичны. Однако те же, которые несколько минут тому назад науськали Плазу выступить с речью, теперь отступились от него; он оглянулся, ища глазами поддержки, но никого не было; оплеванный, он забрался в угол.
Тогда приор продолжал:
– Веры, веры! Не перестану взывать я: веры и единения пошли нам, Боже! Это великие слова, в них сила и оружие! Станем молиться о единении и вере, с колыбели будем учить детей таинственному смыслу этих слов: единение и вера, вера и единение! Не оставь, Боже, усомнившихся и ослабевших духом! Ибо отчаяние и ссоры доказательство, что дух Божий не обитает в нас. Пока Бог с нами, будет и вера, будет и согласие.
А пан Замойский дополнил слова приора.
– Все мы затем только и собрались здесь, чтобы положить жизнь нашу на алтарь Пресвятой Девы Марии и доказать, что не вся еще страна охвачена сомнениями, не все еще протягивают руки навстречу вражьим путам. Потому не станем брать обратно с алтаря однажды вознесенной жертвы. Наши жизни, если то угодно Богу, пусть падут на возвеличение Его славы, и если Бог потребует от меня отпрыска рода моего, единственного сына, то и его отдам, – сказал он, показывая на своего наследника, – и благословлю, когда он пойдет на смерть.
Пан Чарнецкий бросился к мечнику:
– Дорогой мой пан Стефан, – воскликнул он, – золото слова твои! Прикажите сейчас открыть огонь и идем на стены, во имя Божьей Матери!
– Об этом пообсудим завтра, – сказал приор.
И бурное вначале заседание окончилось в молчании; никто уже не просил голоса, и было постановлено послать новых делегатов к Миллеру, просить об освобождении монахов; если же он откажет, то, положившись на волю Божию, защищаться до последних сил.
Все разошлись, и приор, глубоко задумавшись, встал на хорах на молитву; Замойский с другими поднялся на стены, где требовалась в виду приближения шведов усиленная бдительность. Надо было осветить все кругом двойным рядом огней, чтобы никто не мог прокрасться ближе. И никто, кроме детей и старцев, не заснул в эту ночь в монастыре, так как трусливые с минуты на минуту ожидали штурма, неожиданного нападения и взятия крепости. А храбрые исполняли долг. Как тени, двигались вдоль стен монахи и шляхта, перекликаясь тихими словами; местами щелкали ружейные замки, раздавались глубокие вздохи, а часы на башне медленно отзванивали ночной дозор.
На рассвете в шведском лагере было заметно большое замешательство, хотя вначале трудно было судить о его причинах. Одни думали, что идут войска на выручку, другие, что шведы готовятся снять осаду; третьим чудился овладевший шведами панический ужас. Наиболее благоразумные предполагали штурм. Некоторые уверяли, будто видели отряд, шедший со стороны Кракова, встреченный шведами проявлениями бурной радости; что сам Миллер приветствовал его, а после начался вполне дружелюбный беспорядок. Надо было ждать восхода солнца, чтобы без обмана судить о причине замешательства.
Когда Кордецкому доложили о случившемся, он сейчас же выбежал на стены, желая убедиться собственными глазами, не грозит ли крепости какая-либо внезапная опасность. Но шум, крик и толкотня не дали ему разобраться в происшествии.
Тем временем туманный день стал проясняться; где-то взошло хмурое, невидимое солнце и закрылось белой пеленою облаков, точно погруженное в глубокую думу. И вот, под самыми монастырскими вратами заиграл рожок, извещая о прибытии парламентера.
Это был Куклиновский, о котором мы говорили выше, забулдыга и службист, всегда готовый на всякие поручения, лишь бы ему дали кружку пива и полную миску угощенья. На лице его светилась радость, а радость шведского прислужника обещала мало хорошего. Приор поджидал его у вторых ворот, не желая пускать его дальше; хотелось также узнать как можно раньше, в чем дело. Вместе с приором вышли к парламентеру только неотступно сопровождавший его мечник и два старших монаха, дефинитор[17]17
Дефинитор – монашеское звание: помощник провинциала.
[Закрыть] и казначей.
Ротмистр, посвистывая, подошел к представителям монастыря, так как ему не завязали глаз, и, как забулдыга и смутьян, начал речь свою без предисловия:
– А что, ксендз-приор? Ведь пора кончать, как вы полагаете?
Нечего было ответить на такое приветствие, глупое и заносчивое, тем более, что Куклиновский был подвыпивши. Замойский только презрительно пожал плечами.
– Чего вам еще ждать? – продолжал Куклиновский. – Чтобы мы из этого курятника понаделали перин? Копна камней, давно бы рассыпавшаяся в мусор, если бы не снисхождение пана Миллера к вашей слепоте!
– Благодарим за снисхождение, – ответил, усмехаясь, приор, – это прекраснейшее чувство, только…
– Ксендз-приор, – закончил Куклиновский, – незачем дольше кукситься: сдайтесь и все тут. Чего вы ждете? Подкреплений?
– Ну, может быть, и подкреплений.
– От кого, от пана Чарнецкого?
– Не удивился бы, если бы и от него.
– Ха, ха! – засмеялся ротмистр. – Да взгляните же на стены, да взгляните же, – и он показал пальцем в окно.
Вид из окон был печальный, но очень оживленный: под самыми стенами проходила, с восемью развевавшимися хоругвями, польская пехота Чарнецкого. Узнать ее было легко.
– Это отряд Вольфа! – вскрикнул пан Замойский. – Что это значит? Разве он на вашей стороне?
Кордецкий грустно и с покорностью судьбе смотрел на это зрелище; но оно его ни слишком удивило, ни слишком огорчило.
– Краков сдался, – громогласно и с торжеством заявил Куклиновский, как будто он сам принудил его сдаться, – а вот и сам пан Вольф, благодушно застоявшийся в Северже,[18]18
Стефан Чарнецкий, вынужденный сдать Краков, обязался, вместе с гарнизоном, в течение двух месяцев не поднимать оружия против шведского короля и с барабанным боем и развернутыми знаменами вышел из Кракова, имея при себе 1800 солдат при 12 орудиях (12 октября 1655 г. по новому стилю). Он направился в княжество Северное, на Силезскую границу, где должен был переждать два месяца, не тревожимый шведами. Однако Миллер, до истечения условленного срока, вероломно напал на предводителя польской пешей рати в Северже Вольфа и захватил его в плен вместе с 700 ратников.
[Закрыть] окружен и приведен сюда; нет ни короля, ни войска, полководцы попрятались куда-то с головой, страна вся завоевана, на что же вы надеетесь?
– На Бога! – односложно ответил приор, не упавший духом после всех этих известий.
– Как так? Неужели вы настолько потеряли голову, что даже теперь мечтаете о сопротивлении? – смеясь, возразил ротмистр.
Все молчали, а Куклиновский остолбенел.
– Что это такое? Пыл? Сумасшествие? – воскликнул он спустя мгновение. – Вступайте в переговоры и спасайте свои головы; я католик, говорю в ваших интересах и ради вас, мне жаль вас.
Кордецкий горько усмехнулся.
– Что же прикажете ответить Миллеру, пославшему меня?
– Что мы видели знамена Вольфа, знаем о сдаче Кракова и молимся за его величество, короля польского.
– А переговоры вами начаты?
– О чем же еще договариваться, – гордо ответил приор, – к тому же с полководцем, который попирает все международные права, право войны, свято чтимые не только в христианском, но и в языческом мире? С человеком, для которого личность послов не священна, который их связывает и оскорбляет? Ответьте, что мы возобновим переговоры, когда он отпустит наших послов.
Куклиновский хотел продолжать, но Кордецкий отпустил его, сильно удрученный, но не побежденный. Он велел проводить парламентера до ворот, а сам с паном Замойским поспешил во внутреннюю крепость, где вид Вольфовских полков и польских хоругвей во власти шведа произвел невыразимо тяжелое впечатление. Во всех внутренних дворах он застал людей, коленопреклоненных в молитве; других плачущих и нарекающих на судьбу; третьи ломали руки; иные с тайной мыслью что-то шептали себе под нос. Всюду стоял гомон, каждый давал советы и противоречил остальным, а на лицах молчавших было написано отчаяние, страх, сомнение…
Пан Чарнецкий, в скуфейке из-под шлема, в лосиной куртке из-под брони, ходил, понурив голову, с руками за спиной и бормотал:
– Конец всему! Теперь эти трутни не захотят и драться! Женщины с младенцами, старые ксендзы, челядь, все высыпали
на стены и на дворы, цепляясь за башни, и, как во время пожара, заговаривали со знакомыми и с незнакомыми, расспрашивали, делились мыслями, откровенничали, сожалели.
И вот, среди всего этого шума голосов и соображений, появился Кордецкий. Он откинул каптур, закрывавший ему лицо, и заговорил:
– Возлюбленные дети! Краков сдался, шведы коварно захватили Вольфа, короля покинули на Спиже, Польша завоевана: мы дожили до величайших бедствий, и близка минута кары Божией за грехи людей. Но когда гнев Всемогущего достигнет высшей точки, тогда близится час Его милосердия! Ныне Бог доверил в наши руки величайшую миссию: нас, слабых и колеблющихся, Он восхотел поставить в пример всему народу. Мы, единственные, честно противимся шведам и выдержим, не обманув Божия доверия, до конца. Принесем покорность воле Божией на алтари; будем умолять Его. И в молитве, сильные внутренним согласием, мы победим!
С этими словами он показал на образ, написанный на внешней стороне часовни, и прибавил:
– Вот наше знамя, вот наша победа… прибегнем к Ее охране и не утратим мужества! Почему не дано мне влить силы в сердца ваши! О, Боже! Дай мне силы! Помолимся… помолимся!..
С последними словами настоятеля вся толпа, как один человек, заполнила часовню, с поспешностью и невыразимым подъемом сил: казалось, непреодолимая ревность к молитве гнала всех пред алтари; и как в пустыне израильтяне бросились черпать воду источника, брызнувшего из-под Моисеева жезла, так все устремились под икону своей Матери и Покровительницы. Музыка на башне заиграла Salve regina.[19]19
Взбранной воеводе.
[Закрыть]
Велика, о, велика сила молитвы, ибо она возвышает дух наш, очищает нас и таинственно преображает. Когда среди пения ксендзов, при звуке труб, литавр, органа, в один голос запели все присутствующие, так что своды церкви задрожали, и отзвук песнопений разнесся по окрестности, бедные солдаты Вольфа, стоявшие против часовни Божьей Матери, сняли шлемы с померкшего от тяжелых дум чела, встали на колени и преклонили знамена… Бедные пленники, их сердце было у алтаря, а оружие обращено против него.
Как только шведы заметили настроение поляков, полки Миллера принялись разгонять молившихся солдат, так что из крепости мало кто заметил их коленопреклоненные фигуры, свидетельствовавшие о том, что среди войск, осаждавших Ченстохов, было немало сынов Царицы Небесной, Владычицы здешних мест.
Миллер и Вейхард воображали, что задержание послов, появление Вольфа, вести о сдаче Кракова и об отступлении Чарнецкого в Бендин облегчат, приблизят капитуляцию монастыря. Наконец-то, граф мог сказать наверно: мы побеждаем! Он уже вперед наслаждался местью и тешился мыслью о том, как будет издеваться над гордыми монахами, осмелившимися его не слушаться. Велико было изумление в шведском лагере, когда вернулся Куклиновский с ответом: "пусть освободят послов".
Миллер вскочил с кресла:
– Сейчас… сейчас я их освобожу… когда пойдут на виселицу, – крикнул он. – Что они мне плетут о военном праве? Разве это крепость: это лисья западня, это сарай! А их солдаты и вожди? А их послы?
И он злобно засмеялся. Впав снова в ярость, он приказал как можно теснее обложить крепость, подойти к ней вплотную и изводить монахов, лишенных возможности защищаться, стрельбой и громким криком.
Сам же, чем дальше, тем больше теряя хладнокровие и омрачаясь духом, срывал свою злость на Вейхарде, виня его в своем посрамлении и неудачах.
– Кабы не ты, пан граф, – говорил Миллер, – я свободно и с полным комфортом отдыхал бы в Пруссии; там и страна получше, да кое-чего мы за это время, наверное, достигли; а тут стоим да позорно состязаемся с монахами и не можем с ними справиться.
– Да полно, пан генерал, мы уже у самой цели! – повторил Вейхард.
– Где же эта цель? Соблаговолите показать.
– Да ведь мы почти уже взяли Ченстохов, он уже при последнем издыхании… через несколько часов сдадутся. Вахлер ручается, что нет пороха, и гарнизон протягивает руки; помочь им только надо, они не прочь…
– Отчего же не сдаются?
– Надо устроить штурм, – ответил Вейхард.
Миллер рассмеялся.
– Без бреши? Не засыпав рвы?
– Северная батарея работает над проломом.
– Однако его еще не сделала; стены толстые, а ядра, точно одурели, летят Бог весть куда… Если бы не стыд, я бы давно снял осаду; есть в этой истории что-то непонятное…
– Действительно, это было бы позором для войска его величества. Виттемберг взял Краков, а Миллер не справился с Ченстоховом, а пан Кордецкий умеет обороняться лучше, нежели пан Чарнецкий, который собаку съел на ратном деле. А знаешь ли, пан генерал, сколько бы ты потерял, сняв осаду? Имеешь ли представление о богатствах костела?
– Досыта наслушался я от тебя о богатствах, милый граф; но и здесь ты, верно, малость привираешь, совсем как о сдаче, которою потчуешь меня чуть ли не каждый день!
– Богатства видел собственными глазами! – воскликнул Вейхард, играя на алчности шведа, которая была у него господствующей страстью. – Алтари почти целиком серебряные, украшенные самоцветными камнями от пола до потолка. Казна ломится от золота и драгоценностей, множество церковной утвари, жемчуга… даже статуи литые из драгоценных сплавов, и, по очень скромному подсчету, в ризнице должны лежать несколько сот тысяч талеров наличными. Не говоря уже о разных мелочах роскоши и комфорта…
Миллер слушал, и лицо его прояснилось; он начал улыбаться. В эту минуту ему подали письмо от Кордецкого; приор торопил его с тем же, что поручил Куклиновскому: требовал освобождения послов.
"Если бы, – так закончил настоятель свое письмо, – ты все же покусился на их жизни (чему не верим), то мы все отдадимся на волю Божию, без которой волос не упадет у нас с головы. Пусть умрут, если смертью своею должны искупить свободу, на страже которой все осажденные будут стоять до последнего издыхания".
Задумался старый полководец; непоколебимый в несчастии дух произвел впечатление на закоренелого вояку, однако впечатление было мимолетным, как блеск молнии. И сейчас же вслед затем он вспыхнул гневом, и самолюбие запело свою песню.
– Позвать сюда одного из тех монахов, – приказал он адъютанту.
И минуту спустя ввели связанного, бледного, измученного ксендза Блэшинского, остановившегося перед генералом в немом молчании; он был угрюм, но не пал духом. Целая ночь издевательств, проведенная без сна, вид еретических покушений шведов на святыни, словесные нападки на таинства веры и кощунственные действия сильно подействовали на священнослужителя, сломили его тело, так что он едва держался на ногах и обливался холодным потом. Но душа его тем ближе стала к Богу.
Миллер был один из тех, на которых страдание действует, как кровь, пролитая на поле битвы: она приводит в ярость. Он усмехнулся, увидев состояние ксендза, и сказал, показывая на монастырь:
– Иди к своему игумену, да скажи ему, что видел в моем стане; пусть покорятся, пока я позволяю. Да смотри, вернись! А то товарищу придется идти на виселицу. Клянусь словом дворянина: если не вернешься, он погибнет!







