Текст книги "Осада Ченстохова"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 26 страниц)
XV
О том, как Кшиштопорский грубо отвечал ксендзу и, в свою очередь, не мог управиться со старою Костухой
В тот торжественный день немногие из бывших в крепости не побывали на богослужении; едва выдержали стены, хранила милость Божия. Шведам даже не подумалось напасть в это время на монастырь. Было ясно, что звон колоколов, пение и музыка производили удивительное впечатление на шведских солдат с тех пор, как среди них распространилась молва о монастырских чарах. Им казалось, что все это были только приготовления к невидимому и волшебному на них воздействию. И пугал их, может быть, не столько грохот ясногорских орудий, сколько звуки органных труб, песнопения и колокольный звон. Тревожным оком посматривали они на гору, подвигались вперед только по принуждению, а когда некоторые падали, сраженные выстрелами, разглядывали с недоверием, в самом ли деле их настигла пуля, а больше доискивались другой причины смерти.
Набожные и равнодушные, все собрались в этот день у алтарей; из всех один разве Кшиштопорский остался на стенах, а когда осиротевший Ляссота на костылях поплелся в костел, пан Николай только из-за угла бастиона осмелился смотреть на часовню, точно боялся обитавшего в нем начальства.
Отец Мелецкий тащил его с собой, но он ответил:
– Я помолюсь и здесь; не годится всем уходить со стен. Ксендз Игнатий покачал головой.
– Не годится и то, – сказал он, – когда воин Матери Божией не помолится в такой день своей Владычице. Эй, пан Николай! Посчитайся с совестью, зудит у тебя она!
Старый солдат расхохотался гордо, извращенно, дико.
– Оставь меня в покое, поп! – сказал он. – Какое тебе дело до моей совести? Хуже, если у вас будет зудеть спина от шведской потасовки!
Ксендз Мелецкий отвернулся, повел плечами, оставив его в одиночестве.
А когда солдаты все ушли, протрусила мимо поста жена Плазы, улыбнулась, погрозила; Кшиштопорский грозно сморщил в ответ брови, а она вошла в костел. В костеле пани Плазе было не до молитвы: она перебрала всех присутствовавших, осмотрела платья, оценила все уборы, одному кивнула головой, другого поманила взором, третьего осчастливила улыбкой, держа молитвенник вверх ногами, притворялась, что читает, хотя глаза и мысли ее бегали в неведомых странах. Заприметив старшего Ляссоту, она и его внимательно оглядела, не то как бы хотела познакомиться, не то со страхом.
Констанция, стоявшая у входа на коленях, не пропустила ни одного жеста пани Плазы; каждое движение ее записала в памяти, точно подстерегала ее, как жертву. А после крестом легла на холодный пол.
– Матерь Божия, – молилась она по-своему, в мыслях и шепотом, – Ты единая знаешь мои страдания, я на Твой алтарь принесла утешение, которого сама не достойна. Верни утраченное старцу, утешь его седины, не позволь восторжествовать уповающим на собственные силы, но смилуйся над Твоими рабами… О, Матерь Божия, помилуй нас!
И она обливала слезами костельные плиты. И долго, долго лежала она в молитве, так что богослужение кончилось и все стали расходиться; тогда она сама, опираясь на палку, поплелась вдоль стен к пустой келейке Ляссоты. Ей хотелось поговорить с пани Плазой, но та, подобрав себе компанию, отправилась заглянуть в глаза квартианам и разыскивала татарина. Потом старуха уселась у стены под оконцем, там, где милое дитя дало ей кусок хлеба, и так просидела до вечера. Начинало уже темнеть, когда она вдруг вскочила, на минуту задумалась, и, как бы на что-то решившись, пошла прямо туда, где стоял Кшиштопорский.
Он был один, так как ксендз Мелецкий пел в костеле вечерню. Увидев нищенку, Кшиштопорский встревожился, подошел ближе к ступенькам, ведшим на стену, и жадно стал присматриваться к старухе.
Та смело подошла к нему вплотную.
– Николай! – позвала она знакомым Кшиштопорскому голосом, от которого тот вздрогнул. – Ты не ошибся: я тень той, которую ты знал! Я тень укоров твоей совести… да, это я!
Кшиштопорский дрожал, точно прикованный к месту.
– Видишь, – продолжала старуха, – что сделало со мной раскаяние: безумную, юродивую нищенку, посмешище для людей… но я обрела мир душевный…
– Она! Она! – дико, оглядываясь по сторонам, повторял изумленный шляхтич.
– Да, это я, двумужница, скверная мать, дурная жена, злая дочь, грешница… Многим обязана я тебе, многим! Ты был моим тираном, но твой гнет образумил безумицу, а когда наступил миг свободы, я созрела для покаяния… Вот оно, мое покаяние. Безумная в жизни, я решилась до смерти юродствовать на посмешище людям. Никогда среди роскоши не вспоминавшая о бедноте, я решилась до дна испытать и испить нужду, развратница, я голодом и власяницею умертвила в себе сластолюбие! Негодница в женах, я отказалась от света, от семьи, чтобы самоистязанием умилостивить Бога: нет у меня ни дома, ни убежища, ни кровли; каждый день я гляжу в глаза смерти… Но не конец еще моему покаянию… Бог не берет меня к себе. О! Мы были безумцами, пан Николай! Наступит ли время, когда и ты также одумаешься?
– Проходи! Проходи своею дорогой, – сдавленным голосом закричал Кшиштопорский. – С какой стати ты меня преследуешь? Голос-то твой… но вид, но тело иное… Отойди, привидение!
– Не привидение я! О, нет! Я твоя живая жена, раскаянная у порога святыни! Николай! Неужели ты вечно будешь все мстить? Вечно ненавидеть? Вечно искать осуждения? Мало тебе старых грехов, и собственных, и тех, в которые ты ввел меня? Неужели ты хочешь попасть в самую преисподнюю пекла?
– Иди прочь, иди прочь! – все громче, с бешенством, кричал Кшиштопорский. – Ступай себе, не то я буду стрелять.
– Стреляй, о стреляй! Умереть для меня невелика важность!.. Что сделал ты с Ганной, моей внучкой?
– Я? С Ганной? Я?.. А кто тебе… – он не договорил, отошел на несколько шагов и снова вернулся.
– Прочь, шатунья! Прочь, привидение!
– Не пойду! Нет! Буду преследовать, буду мучить тебя, не дам покоя… Ты должен отдать мне Ганну… Не мне, не мне лично, потому что я отреклась от детей и за грехи свои посвятила их Богу, я не достойна растить их и на них радоваться… Не мне, потому что она никогда не узнает, кто я ей… но ему…
– Ему? Его она не жалеет… надо мной же никто не сжалится!
– Никто и не сжалится… ни Бог, ни люди, потому что ты мстителен, как сатана… да и душа у тебя гнилая…
Кшиштопорский засмеялся.
– Сегодня все молились, – продолжала она, – падали ниц… а ты стоял, и молчал, и смеялся… Никто за это не даст тебе ни зернышка жалости, потому что в тебе ее ни к кому не было… Отдай ему Ганну…
– Ему? Чего тебе от меня надо? Прочь, прочь, баба!
– Захотелось сбыть меня? Не пойду… не отступлю ни ночью, ни днем… Отдай ему Ганну, злой старикашка!
Кшиштопорский, доведенный до крайности и на половину лишившись ума, схватился за мушкет… в голове у него все закружилось…
– Я буду стрелять, старуха!
Констанция рассмеялась своим обычным безумным смехом и ушла.
Он остался, весь дрожа, скрежеща зубами и мечась, как в лихорадке. Отец Мелецкий, вернувшийся как раз в эту минуту, застал Кшиштопорского в таком страшном волнении, что не мог понять, что случилось. При виде ксендза тот бросил мушкет, сел и опустил на руки лысую голову….
Все стихло; темная ночь принесла немного успокоения. Ксендз Мелецкий снова ушел на полуночную службу. Кшиштопорский остался и ходил взад и вперед, пылая и полный тревоги. В вое ветра ему все слышалось: "Отдай ему Ганну!.. Отдай ему Ганну!.." Констанция, засев во рву под стеною, повторяла неустанно эти три слова, невыразимо раздражавшие Кшиштопорского.
Как только ксендз Мелецкий вернулся, шляхтич прошел в свою каморку, малое оконце которой было скрыто во рву. Но и здесь, как только засветился огонь в решетчатой щели бойницы, так сейчас появилось в полосе света морщинистое лицо Констанции, которая вскарабкалась вверх по стене, цепляясь за выбоины в кирпичах. Ее угасшие глаза засмеялись, ввалившийся рот открылся, а голос стал повторять ту же песню:
– Отдай ему Ганну!
Кшиштопорский, точно мучимый бесом, разъяренный, схватил в углу самопал, приложился и выстрелил…
Но старухе не трудно было уклониться от выстрела, так что раньше чем дым успел разойтись по коморке, знакомый голос опять повторял:
– Отдай ему Ганну, злодей! Отдай ему Ганну!
XVI
Как швед готовит монахам ужасный расстрел, но христианская любовь обнаруживает измену
Орудия начинали греметь. Шведы, ничем не выдав, что из Кракова подошли крупные, двадцати четырех фунтовые картечницы и кулеврины, лениво стреляли по монастырю, уставив их так, чтобы с Ясной-Горы ничего не было видно, с тем чтобы впоследствии неожиданно открыть гибельный огонь из жерл своих страшных помощниц. Вся надежда Миллера была теперь только на эти орудия, и Вейхард поддерживал его радужные мечты, вертясь около генерала и ручаясь, что монахи сдадутся после первого же выстрела. Миллер молчал с презрением. Вжещевич напрасно, с удвоенным рвением, старался вновь снискать его милость; крутился, забегал вперед, надрывался. Генерал очень равнодушно принимал его заискивания, продолжая считать виновником своих огорчений и разочарований.
Нелегко удалось установить тяжелые пушки; пошло на это два дня, хотя работали денно и нощно. Чтобы отвлечь внимание гарнизона, стреляли тем временем из мелких орудий ядрами, обмотанными паклей и просмоленными тряпками для поджога крыш; но на них постоянно стояла стража с водой, и как только появлялся огонь, его сейчас заливали.
Спешно строились батареи из фашин и даже набитых шерстью мешков для закрытий у краковских пушек. Но и здесь Миллеру пришлось немало беситься, так как в расчете на большие запасы Виттемберг не прислал к пушкам пороха, а крупные орудия столько пожирали этого зелья, что запасов генерала могло хватить ненадолго. Вся надежда была на то, что после однодневного штурма либо осажденные сами сдадутся, либо удастся сделать пролом. Вахлер указал те места, где стены были слабее всего.
Кордецкий вместе с остальным ясногорским начальством знал о приближении осадных орудий, но не считал нужным сообщать о них гарнизону, чтобы не запугать его раньше времени. Поэтому на негласном военном совете он приказал подготовить в слабых местах необходимый материал на случай проломов, чтобы немедленно их починить и засыпать, а затем спокойно положился на волю Божию.
Два дня молчали страшные гости. Их ставили, приспособляли платформы, насыпали окопы, подвозили порох и ядра, устраивали ложементы, а так как мерзлая земля нелегко поддавалась, то труд был упорный.
Тем временем в монастырь летели смоляные венки, жаровни, раскаленные ядра, чтобы укрыть от внимания монахов подготовлявшуюся нежданную беду, худшую и опаснейшую, нежели все предыдущие.
В монастыре царила спокойная чуткость. Прошли четверг и пятница; в субботу утром все были у заутрени, когда с громким рыком грянули кулеврины, установленные против стен костела. Кордецкий был в эту минуту на хорах, и ужасный грохот заставил задрожать его сердце, но не от страха. Он боялся за храбрость своих соратников, не за свою, зная, что с Божией помощью выдержит. Чарнецкий первый, а за ним Замойский выбежали на стены. Здесь весь гарнизон стоял уже в страхе, как будто с первым же выстрелом пробил всем смертный час. По три мортиры неустанно извергали пламя и ядра с северной и южной стороны крепости. Пан Петр, которому грохот орудий придавал бодрость, и Замойский, умевший в минуту опасности удваивать силы, разделились, направляя людей к наиболее угрожаемым участкам стены. Вид обоих храбрых вождей, не терявших отваги, пристыдил и подбодрил людей, так что каждый старался показать полное пренебрежение к опасности.
– Кто жив, на стены! Кто жив, на стены! – раздавалось повсюду.
И дети, женщины, калеки бежали, тащили камни, землю, балки для заделки проломов в куртине, подростки собирали упавшие шведские ядра и, удивляясь их размерам, несли пушкарям.
Замойский послал за сыном. Мать осеняла его крестом, прижимая к себе и благословляя единственное дитя. Но старый вояка захотел, чтобы сын был при нем, и мальчик пошел охотно.
– Никто из нас не имеет права не жертвовать, скажем, жизнью… – сказал ему отец. – Стой, Стефан, на стенах и служи, чем можешь.
За сыном прибежала и мать.
Все дивились, видя почтенную матрону рядом с мужем и сыном. Не впервые то было, конечно, но у многих брызнули слезы из глаз, когда мать, с царственным видом, одетая в шелк, стала вместе с народом носить камни и землю.
Оглянулся Замойский… и на глаза его навернулись слезы, а в сердце – удвоился пыл.
Колокола звонили, музыка гремела… Вид геройской горсти людей был чудесен: народ, охваченный религиозным воодушевлением, мужи совета вперемежку с простыми горожанами на защите святыни… а рядом, в часовне, громко раздававшееся в промежутках среди грохота пушек пение неустрашимых монахов и молитвы бессильных. Наиболее трусливые и те ободрялись духом и пламенели на этом костре. Чарнецкий восклицал:
– Отчего и у меня нет здесь сына, нет жены; и они также служили бы всем примером, как Замойские! Этот человек во всем обгоняет меня!
Кордецкий молился… Он передал власть обоим светским вождям, а сам распростерся крестом… Это также был бой: он собирал небесное воинство.
После обедни и лоретанской литании вынесли на поклонение верным Святые Дары. Святый Боже – широко и гулко раздалось, как стон о помиловании… Приор подошел к алтарю, взял обеими руками сверкавшую золотом Зигмунтовскую монстранцию[34]34
Монстранция – таинственный символ Божества: хрустальный диск в венце золотых лучей.
[Закрыть] и вышел из костела.
Куда? Он шел с Господом господствующих, с Богом правящих, вокруг всей твердыни, и вел в бой ангельские чины, сопутствовавшие ему на пути. Сквозь завесу дыма видели шведы сиявший в золоте крест, и хоругви, и ксендзов, белым кольцом опоясавших стены. Кордецкий, с глазами полными слез, с Богом в сердце, как мученик, идущий на смерть за веру, медленно шествовал среди грома орудий. Непосредственно за ним шли немногочисленные ближайшие сотрудники, потому что остальные были на стенах у орудий. Они были воодушевлены тем же духом, как сам Кордецкий, окрыленные сознанием опасности. Всюду, где проходил крестный ход, защитники падали ниц… Кордецкий благословлял их… Ядра высоко взлетали над его сиявшей в лучах главой, а когда он подошел к южной стене, огромные обломки каменной кладки, кирпича и мусора стали сыпаться на процессию. Но это не остановило Кордецкого. Он чувствовал, что грядет с Господом Всемогущим и невредимо шел среди сыпавшихся осколков и ядер.
Никого из участников крестного хода даже не задели ни валившиеся вокруг кирпичи, ни ядра, ни куски стен.
Обойдя вокруг, приор и его спутники вернулись в костел. Они всенародно выставили там для поклонения Пречистые Дары, чтобы Бог, вняв неустанной молитве верных, сжалился над ними. Впрочем, за исключением нескольких приютившихся в костеле старцев, все остальные прихожане были у орудий, в башнях, на куртинах. Сам приор, желая приложить работу рук своих и всем служить примером, носил в подоле рясы камни и взрыхленную землю.
– Отче настоятель! – воскликнул, увидев его старания, Замойский. – Зачем делаете это? Мы справимся без вас, нам важнее ваши молитвы.
– Молитва молитвой, а труд трудом, – ответил не спеша Кордецкий, – пусть и мои слабые руки на что-нибудь да пригодятся; им знакома работа с детства, потому что я никогда не сидел сложа руки.
И он тихонько вздохнул, верно, вспомнив юность.
Начальствующие тревожно озирались. Стены дали во многих местах трещины. Ядра, с каждым выстрелом все лучше и лучше попадая в цель, увязали в стенах, пробивали длинные щели, крушили парапеты. Каждый крик обращал на себя всеобщее внимание, так как обозначал потерю.
Куртина, тянувшаяся между двумя сильными башнями, по которой шведы сосредоточили весь огонь, хотя была в верхней части основательно подбита, снизу, однако, хорошо выдерживала удары. Ее чинили мешками с землей, обломками дерева, мусором, одним словом, всем, что попадалось под руку. Осажденные потеряли только троих убитыми, да несколько лошадей, подстреленных ядрами в конюшне, в том числе верховую лошадь Кшиштопорского. А на северной стороне были разбиты в щепы два пушечные колеса. После первого обстрела, продолжавшегося до полудня, у монастырских врат заиграл знакомый рожок парламентера. Кордецкий вышел на галерею.
– Хотите сдаться? – спросил шведский трубач. – Хотите сдаться?
– Нам надо подумать до утра, – ответил приор, – дайте нам срок до завтра.
Трубач отправился с ответом. Миллер, еще раз поддавшись самообману, так как страстно желал сдачи, вообразил, что теперь-то монахи непременно покорятся.
– Ну, что? – спросил он трубача.
– Просят отсрочки до утра.
– Сами, значит, хотят своей погибели! – закричал он. – Начинай пальбу! Валяй их!
По всем батареям пронесся клик, зовущий смерть и уничтожение. Пушкари заняли свои места у пушек, и посыпались снаряды.
Приор с Замойским стояли там, где больше всего следовало опасаться бреши, с севера; они стойко командовали монастырской артиллерией, отвечавшей редким огнем на пальбу Миллера. Орудиями управлял немецкий пушкарь, друг Вахлера, по имени Хальтер, известный под прозвищем Немчина. Он добросовестно исполнял долг – и только. Судьба приятеля его несколько пугала, потому он временами старался, а потом опять начинал служить спустя рукава. Замойский несколько раз делал ему замечания, но все напрасно. Ядра доверенных ему орудий точно умышленно ложились так, чтобы не вредить шведам. На частые выговоры он угрюмо отвечал:
– Разве могут все попадать в цель? Шведы получше нашего стрелки, а как промахиваются.
И в этот день Замойский, насколько мог, поддавал пушкарю жару. Немец что-то буркал под нос; а делал все по-своему, так что мечник попросил Кордецкого приложить свое влияние.
Приор посмотрел и, заметив явную неохоту и небрежность немца, слегка ударил его по плечу.
– Что, брат, посулили тебе шведы что-нибудь за пощаду?
– Мне? Мне? – спросил Хальтер, несколько смущенный.
– Ну да, тебе! Скажи, может быть, и у нас хватит денег на такую же подачку.
– Чего вы от меня хотите? – ответил немец, придя в себя. – Бог направляет ядра.
– Но если сам ты не исправишься, то на тебя может обрушиться Божий гнев.
Пушкарь пожал плечами и молча стоял на месте. А приор ушел с Замойским, оставив Немчину наедине с самим собою. Но едва отошли они на несколько шагов, как услышали громкий крик. Шведское ядро упало недалеко от немца, разорвалось, и один осколок с силою ударил в ногу подкупленного пушкаря, так что он упал, схватившись за раненое место. Все немедленно столпились вокруг него, стали осматривать рану, так как немец ужасно стонал; однако оказалось, что он только контужен.
Кордецкий сам стал на колени, развернул тряпки, которыми была обмотана нога, и приложил пластырь из розмарина и вина. Прибежал и брат Яцентый, аптекарь, с корпией и скляночками. Всеобщая заботливость, сознание долга, с которым настоятель первый сам поспешил на помощь страдающему, тронули его до слез. Он решился взглянуть на свою ногу, убедился, что на ней только синяки от сильного удара, попытался ступить на нее и стал горячо просить позволения встать на ноги. Лицо его горело гневом, когда он подошел к орудиям, молча взглянул на настил под ними, велел его поднять повыше, потом приложил уровень и угломер и выпалил… Первое ядро убило пушкаря на неприятельской батарее; второе взорвало пороховой ящик… Шведы стояли как пришибленные: у них не хватало пороху! Мечник, не помня себя от радости, достал кошель, и, отсчитав на ладони несколько червонцев, сунул их в руку Немчине. Но тот, поблагодарив, слегка отодвинул в сторону подачку.
– За это не годится брать плату, – сказал он, – я только исполняю долг свой… хоть поздно… – прибавил шепотом.
Исполненный гнева и мести, он не позволил увести себя со стены и не успокоился, пока не поправил установку у всех орудий и не урегулировал их стрельбу.
День клонился к вечеру, к великому облегчению осажденных, так как показался им и длинным, и тяжелым; это был первый день действительно тяжелой опасности, грозивший им нешуточным бедствием. Шведы явно готовились к штурму, о чем было легко догадаться по лестницам, козлам и другим штурмовым приспособлениям. Однако надежды их на возможность штурма не оправдались.
Ибо хотя повреждения в монастыре были большие, а утомление гарнизона немалое, хотя число ядер, выпущенных по крепости, доходило до трехсот с чем-то штук, все же утреннее богослужение, добрый пример начальства, усердие приора вливали бодрость в сердца. Шведы после дневных трудов уже собирались на отдых, а в монастыре было не до сна. Надо было заделать трещины стен, подготовиться на завтра и бодрствовать.
Пан Петр Чарнецкий был веселее и одушевленнее всех: ходил, поспевал всюду, шутил, с улыбкой отдавал приказания, учил целиться из орудий, командовал, обнимал солдат, ободрял их, услаждал им труд добрым словом и личным участием. Каждый раз, когда монастырские ядра врывались в шеренги шведов, Чарнецкий награждал стрелявших рукоплесканиями, подпрыгивал и радовался, как ребенок, разглагольствуя по адресу неприятеля, точно его могли слышать.
Уже смеркалось, когда Немчина-Хальмер пришел к нему, опираясь на палку.
– Я знаю, – сказал он таинственно, – только не говорите, от кого это слышали, что завтра начнут громить с запада. Вальтер разболтал им, что стены там послабее и не выдержат; подготовьтесь с той стороны.
– Христос охраняет малых сих! – воскликнул Чарнецкий. – Откуда такая преданность делу? Да не врешь ли ты, немчик мой милый?
– Завтра увидите и убедитесь.
Пан Петр покачал головой, а немец подошел к нему и показал пальцем на шведское становище.
– Видите, – сказал он, – как шведы греются у палаток, костры разложили поудобнее… нельзя ли, эдак, ударить на огонь из орудий, немножко их потревожить?
– Вот молодчина! – воскликнул пан Петр. – Вот будет музыка! Славное споем мы им "доброй ночи"! Айда советник!
И с юношеским пылом Чарнецкий взялся за пушки, стал направлять их вместе с немцем, и когда шведы меньше всего ожидали, выстрел со стен разогнал их от костров и нарушил отдых.
После первого же выстрела Кордецкий взбежал на стену.
– Что это, пан Чарнецкий?
– А ничего, преподобный отец, пустая забава. Шведы потешаются над нами, вот и надо было им показать, что с нами нельзя воевать по-детски. Где же это видно, чтобы неприятель в виду крепостных орудий разводил костры? Греются совсем по-домашнему, надо же было преподать им немножко «mores».[35]35
Прочесть нравоучение.
[Закрыть] Пусть мерзнут, если покушаются на Матерь Божию.
– Но, пане Петр, ведь ночь, и нам также не мешало бы поотдохнуть.
– А вы разве отдыхаете? – спросил Чарнецкий. – Ведь нет, не так ли? Вот и мы, следуя примеру отца настоятеля, не ляжем в эту ночь. Дела у нас довольно.
– Какого дела?
– Да вот, Хальмер докладывает, что, по словам Вахлера, завтра будет обстрел с запада… надо укрепить западные стены.
– Если так, то, значит, вам нужны руки, следовательно, и меня забирайте, – охотно отозвался Кордецкий, – мне только бы не пропустить полунощное бдение, а во всем остальном я к вашим услугам.
– Ваше дело молиться и направлять нас; наша обязанность исполнять приказания, – возразил пан Петр, – будьте покойны, только дайте людей.
– Не помешает, если и я буду с вами, – сказал Кордецкий, – согрею вас словом, споем вместе благочестивую песнь…
– Ой, Боже сохрани! Не то шведы выследят нас, а это было бы лишнее… Молча! Ша! И каждый за дело!
– Ну, так помолимся молча…
– Да, часочек, Провидению Божию.
Так они разговаривали, а пушки не раз принимались греметь вдоль линии стен, пока замерзшие шведы не погасили огни у палаток и не сошли ниже в долину.