Текст книги "Осада Ченстохова"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 26 страниц)
XIX
Как швед под покровом благоприятного тумана идет на штурм, и как Кордецкий рассеивает неудобную для гарнизона мглу
После ряда ясных дней наступила обычная у нас туманная и пасмурная погода; мелкий дождь, мрак, густые хлопья снега, безбрежные белые завесы повисли над лагерем и крепостью. Осажденные не видели даже на несколько шагов за рвами, не знали ничего о приготовлениях врагов, о его передвижениях, подходах и даже стреляли наугад.
На следующее утро и гора, и лагерь были окутаны таким непроницаемым туманом, что и ясногорцы, и шведы бродили как потерянные, а мелкий, пронизывающий, холодный дождь пробирал шведов до костей. Но и в монастырском замке царил переполох; погода, казалось, особенно благоприятствовала шведам и скрывала от осажденных их передвижения. Миллер также радовался мгле и хотел как можно скорее воспользоваться ею, чтобы заполнить рвы и взять монастырь.
Едва успел он отдать приказания, как в нескольких шагах услышал выстрел и крики. Ему казалось, что стонет сын его сестры, от которого он только что отошел. Причина несчастного случая была ему совершенно непонятна; он осадил коуя и поскакал на крик.
Молодой человек лежал, смертельно раненный пулею в живот. Глаза полководца налились кровью.
– Что это значит? – зарычал он, увидев любимого племянника в крови, и громко стал скликать врачей.
Но врачом явилась смерть. Молодой человек обернулся к Миллеру, вытянул дрожащую руку, улыбнулся и умер.
Миллер рвал на себе волосы, солдаты стояли как окаменелые… Выстрел не мог исходить из монастыря. Какой-то швед среди тумана, которому так радовались, хотел, должно быть, разрядить свой самопал, и, думая, что целит в монастырь, убил несчастного подростка. Трудно описать гнев, горе, ярость полководца: для него, для этого убитого ребенка, собирал он по всей Польше сокровища, запятнанные кровью и грабительством; он любил его как сына и усыновил, всюду брал с собой, чтобы не спускать глаз со своего любимца, защитить его от опасностей, баловать и тешить. Одного мгновения было достаточно, чтобы рассечь узел, привязывавший шведа к обществу и свету. Полумертвый от горя и безумия, Миллер встал и, поцеловав молодое лицо племянника, погрозил стиснутой рукой монастырю, изрыгнув ужасное проклятие.
– Кто стрелял? – спросил он холодно. Указали на виновника.
– Расстрелять, – приказал Миллер бесстрастно и отвернулся. Потом вскочил на лошадь и помчался.
– Делать окопы, заполнять рвы! – приказал он.
Он подъехал ближе к стенам монастыря; там было тихо; по ту сторону стоял народ в молитве. А шведы все упорнее и упорнее повторяли: чары, чары!
Весть о кончине юноши разнеслась по лагерю с такими прикрасами, что, казалось, подтверждала россказни о волхвовании монахов. Вейхард также узнал о несчастье и схватился за голову.
– Теперь хоть не показывайся Миллеру на глаза, – сказал он и вместе с Калинским и Вахлером поспешил к монастырю.
Туман не расходился ни на миг, и среди его зловещей мглы не было видно ни на шаг. Из лагеря начали обстреливать монастырь. Но Ясная-Гора молчала.
Наконец, словно как из облака, показался окрестный люд тесно сплоченной шеренгой для работы на окопах. В это мгновение из-за контрэскарпа вылезла Констанция и, взобравшись на вал, остановилась, обернутая в свои лохмотья. Точно издеваясь над грозными рядами шведов, она помахивала им навстречу высоко поднятою палкой. Солдаты заметили ее и приостановились, вдоль рядов пронесся рокот:
– Женщина! Какая-то женщина!
Несколько смельчаков выстрелили – она отвечала им вежливым поклоном и манила к себе пальцем.
Финны, охваченные боязнью колдовства и наиболее склонные верить волхвованиям, остановились. Напрасно играли рожки на штурм; солдаты стояли как вкопанные и ни с места. Но вот темная линия их рядов стала видна осажденным и направленные в неприятеля орудия сверкнули.
Облаками закрутился дым, и град пуль посыпался на дрогнувших шведов. Более храбрые из офицерства, шедшие впереди рядов, легли костьми, а рядовые перетрусили и стали отступать.
– Чары, чары! – кричали они, как исступленные. Миллер бил их, подгонял…
И вдруг стала наступать глубокая ночь, короткий день все более темнел. Крепостные оружия, разметав передние ряды, стали все дальше и глубже поражать колонны. Невозможно было двигаться вперед, и трубы заиграли отступление. Ветер, внезапно сорвавшийся откуда-то, разогнал и унес на несколько мгновений туманную завесу со склонов горы, и вдали открылись ряды землекопов, работавших на шанцах, с лопатами и мотыгами в руках, под надзором шведов. Чарнецкий велел открыть по ним огонь.
А мрак все сгущался, казалось, ночь летела на птичьих крыльях… темней… темней… темней… Только среди белевшего местами снежного покрова чернели кучки людей, суетившихся как муравьи. Больше наугад, скорее сердцем, нежели глазами, направляют осажденные огонь монастырских пушек… видят переполох… а за ним полное молчание.
Так прошел день.
В монастыре заблаговестили к вечерне. Штурм был с юга, с той стороны, где костел защищен крепко сложенной стеной и сильно укрепленными воротами. Почему-то шведы считали их слабее, чем куртину. Ночь прошла в беспокойном ожидании; все стояли на стенах, готовые к отпору. Ни для кого не было тайною то, что случилось в шведском лагере. Смерть Миллерова племянника, его гнев и клятва, что всячески добудет и сотрет с лица земли весь монастырь, начинали действовать. Сон бежал от глаз, фонари едва мигали на стенах монастыря среди непроглядного тумана; люди ходили, как тени, толкаясь, вкруг. Едва слышно повторялся возглас: на Бога надежда наша.
– Да прославится имя Господне!
С этими словами на устах, перебирая четки, медленно проходили по стенам начальники в ожидании ночного нападения. Но напрасно: шведы и не думали атаковать. Не скоро взошел запоздавший день, такой же, как вчера, окутанный густою мглой, точно весь затянутый плотною завесой. Не было ни неба, ни земли, ни света, хотя и не темно.
Туман, густой как дым, затянул все, обострил страх, нагнал боязнь под покровом тайны.
Кордецкий, мрачный, пришел к заутрене на хоры и, окончив молитвы, сказал:
– Братья! Не чисты сердца наши, не горят огнем в молитве, Бог отвращает лицо свое от нас и напоминает. Помолимся Ему усерднее. Ослабла наша вера. Мгла сделалась союзником врагов; они закрылись облаком тумана, мы как бы ослепли… беда, если так продлится. Человеческие силы не помогут, нужно искать иной помощи. Если молитвою Иисус Навин остановил бег солнца, отчего бы нам не разогнать молитвами туман?
В глазах отцов-монахов он прочел сомнение и упадок веры.
– Веры, веры! – воскликнул Кордецкий. – И мы сдвинем горы! Веры, и мы будем победителями! Вера – несокрушимое оружие, непроницаемый доспех! Не все мы можем прилежать молитве, так как приходится бороться. Пусть один из нас заменит всех в горячей и неустанной молитве к Богу! Пусть заклинаниями и благословением разгонит враждебный нам туман, пусть низведет благодать Божию на пушки и оружие, пусть вздыхает и возносит мольбы за всех. Отче Ставиский, вам поручаю это дело: вознеситесь духом ко престолу Всемогущего и молитесь за нас, а мы пойдем трудиться… Благословите крестным знамением все четыре страны света, и сгинет туман и мгла, нагнанные сатанинской силой, ибо вера все превозмогает.
Ксендз Ставиский, бледный, почтенный старец, встал, склонил голову и молча принял приказание приора. Прочие отцы только глубоко вздохнули. Кордецкий, назначив воителя для борьбы с туманом, как на самую обычную работу, сошел с хоров успокоенный.
– Это что за штука? – сказал Чарнецкий, увидев, как в туманной мгле вырисовалось внезапно какое-то высокое сооружение, медленно приближавшееся к стенам монастыря.
Замойский посмотрел и усмехнулся.
– На военном языке это называют…
– Но к чему это, к чему? – теряя терпение, повторил вопрос Чарнецкий. – Не маслобойку же они соорудили!
– Машина для сломки стен и нападения на их защитников.
– Нечего ждать, пока они подтянут свою башню. Каспар, разлюбленный мой, вали-ка из орудия прямо в эти козлы, или как там оно зовется, и если попадешь, то проси, что хочешь: все дам.
Каспар стал направлять орудия, и так как машина уже приближалась, открыл пальбу. Большой таран, в который впряглись солдаты и окрестные крестьяне вместе с лошадьми и волами, начал трещать. Снова зарядили пушки, и раньше чем рассеялись тучи Дыма, по крику людей и треску ломающегося дерева, можно было заключить, что Каспар не промахнулся. Чарнецкий даже поцеловал его в лоб.
– Айда хват! – сказал он. – Вот, бери, – и отдал ему весь свой шляхетский кошелек, – а теперь вали еще по этой дряни!
Частая пальба разнесла в конец остатки сломанной машины, около которой с криком и проклятиями суетились шведы. Хотели исправить порчу, и вновь пустить в ход машину, но оказалось, что ядра счастливым случаем изничтожили важнейшие части тарана: бревна, крючья, болванки с зубьями, винты и канаты. Некоторые обломки отлетели очень далеко и изранили солдат. Падавшие бревна передавили людей, двигавших машину. Шведы поглазели, потом подошло начальство, опять шептали:
– Чары! – и понемногу отступили.
Сказали Миллеру, сидевшему поодаль, спиною к крепости. Он только махнул рукой:
– Делайте что хотите!
И ни слова больше. Его нахмуренный лоб был красноречивее всяких слов. Потом принялись за постройку нового тарана, а пока пытались хоть в чем-нибудь одержать верх. Но напрасно.
XX
Как ксендз Кордецкий опять громит в костеле трусов, а пан Чарнецкий управляется, как может, на стенах
На другое утро, вернувшись к первоначальному плану действий, только перенеся свои атаки на другую сторону, шведы вновь приступили к обстрелу крепости с востока. С этой стороны действительно можно было опасаться больших повреждений, если не монастыря, то, во всяком случае, костела, фасад которого и окна были обращены к востоку.
Беспрестанные штурмы, постоянная тревога, трескотня, ежечасно новые страхи должны были пошатнуть мужество наиболее упорных защитников, несмотря на все усилия Корд едкого влить бодрость в сердца своих людей. Большинство лиц были омрачены предчувствиями; даже монахи, истомленные непривычной жизнью, ходили с опущенными головами, но никто не смел заявлять об усталости, о муках, хотя все взаимно читали друг у друга в глазах признаки невыразимой усталости. Ни у кого не осталось бодрящей надежды. Положим, монастырь всюду одерживал доселе верх; но победы истощали его силы; даже приор не мог этого не видеть. Он все надеялся на выручку, на зимнее время, на утомление шведов… но все эти расчеты сошли на нет.
Сомнения, почти отчаяние, равнодушное и к жизни, и к смерти, холодное, молчаливое и бледное было написано на каждом лице… Шляхта снова собиралась и устраивала тайные совещания. Гарнизон роптал; те, которые посмелей, открыто жаловались, и веяние безнадежности холодными тисками сдавливало сердца. Пустовали и костел, и часовня, все кельи были полны бунтующими заговорщиками.
Тем временем молитвы победоносно разогнали мглу; как бы невидимою рукой разрывались густые завесы тумана; они рассеивались, оставляя за пределами видимого кругозора узкую полоску, а из под них выступала лазурь неба и выплывало ослепительное солнце.
Под крепостью кучками лежали трупы убитых за последние дни шведов. Некоторых уже запорошило снегом, другие еще чернели на земле. Около них копошились живые, снимая одежды и сваливая на возы убитых. Начальство отбирало павших товарищей по оружию, чтобы отдать им последние почести, и погребальные дроги с вереницей гробов потянулись по направлению к Кшепицам.
С воинскими почестями, с музыкой и приспущенными знаменами в тот же путь тронулось и тело Миллерова племянника, в простом деревенском гробе, на крестьянской телеге, искать успокоения в земле, захваченной грабительским набегом; земле, которая поглотит гроб и накажет за насилие забвением. За гробом почетной стражей потянулась шведская конница.
Кордецкий, глядя на похоронный поезд, даже заплакал:
– Боже милостивый! Столько крови, столько жертв! О! – воскликнул он, обращаясь к ксендзу Страдомскому, стоявшему с ним рядом. – И все ради славы завоевателя, ради суетных лавр победителя; а когда надо трудиться для обретения вечного блаженства, о, как этот труд кажется нам тяжким! Набросились на нашу землю и завоевали… для себя могилы! О, Боже, прости им, не попомни им!
Ничего не сказал на это ксендз Страдомский, и молча спустились они с вышки, на которой стояли, вниз, в монастырь.
Здесь они застали всех монахов и шляхту с побледневшими лицами, собравшуюся намеренно, наперекор Кордецкому. Среди столпившихся бросились в глаза приора два лица: только что впущенный в крепость Александр Ярошевский, доверивший охране Ясной-Горы жену и сына, и пан Цесельский, две сестры которого, монахини-доминиканки, скрылись в Ченстохове от шведского нашествия. Оба, прослышав, что делается на Ясной-Горе, в тревоге за своих ближних, побывали сначала у Миллера за разрешением вывести из монастыря женщин. Ибо были уверены, что крепость не устоит против ежедневных штурмов и станет добычей разъяренных и озверевших шведов.
Рано утром они добились приема у Миллера, который, выслушав их просьбу, ответил:
– Идите, господа, только это бесполезно.
– Почему? – воскликнул пан Ярошевский. – Он должен выдать мне жену и детей, а пану Цесельскому сестер.
– Не выдаст, – ответил вождь, – так как бегство ваших семейств вконец бы всполошило запертых в крепости людей. Я был бы очень рад переполоху, но Кордецкий человек не глупый и никогда не сделает такой ошибки. Незачем было прятаться от шведов… теперь же слишком поздно.
Пан Ярошевский, человек вспыльчивый и очень любивший жену и сына, и пан Цесельский, легко трусивший, но старавшийся казаться храбрым, когда трусил, оба возмутились:
– Быть этого не может, пане генерале, он должен выдать. Это было бы насилие!
– Увидите, – ответил холодно генерал. – Идите!
И действительно, пошли, а в поисках приора, уже в монастыре, понапустили среди гарнизона страхов, так что приор сейчас заметил, насколько некстати был приезд обоих. Пока шли от ворот в его покои, они успели понаврать всяких небылиц, напугали боязливых и даже поколебали храбрых. По их словам и крепость-то была на волос от сдачи; и шведы-то поклялись никого живьем не выпустить; и женщины, и дети, и старцы должны были пасть жертвами; и самое-то место, где стоял Ченстохов, шведы обещались засыпать солью, сравняв его с землей.
Плач, жалобы огласили гору. Именно в эту минуту подошел Кордецкий и строго посмотрел на сборище. Пан Ярошевский и пан Цесельский, как стояли, так и накинулись здесь же, в коридоре, на Кордецкого.
– Ксендз-приор, – сказал первый, кланяясь, – я приехал за женой.
– А я за сестрами.
– Что случилось, что вы вдруг собрались вывезти их? – спросил Кордецкий, обдавая холодком просителей и выражая голосом неудовольствие. – Разве Господь Бог и Пресвятая Дева покинули нас в Ченстохове? Что нового грозит здесь вашим семьям?
– Что грозит? А то, что крепость, без малейшего сомнения, будет взята и уничтожена.
– Кто-нибудь вам поручился за такой исход?
– Да как же иначе, отче настоятель? Разве не достаточно сосчитать их и наши силы?
– Ну и считайте, если вам охота и бойтесь шведов; а мы их не боимся. Вам они страшны, а нам нет.
Пан Ярошевский остолбенел.
– Впрочем, – сказал он, – это как угодно отцу приору, я же смотрю по-своему и прошу отпустить жену.
– А я сестер.
– Позвать брата Павла! – приказал приор хладнокровно.
Все молчали, ожидая, чем кончится дело. Приезжие воображали, что женщин отпустят, пока не прибежал брат портной с чьей-то рясой, которую чинил, и пламенным взором окинул всех присутствующих. При виде приора у него навернулись на глаза слезы, и он почтительно склонился.
– Ты помнишь, брат, обязанности привратника? – спросил Кордецкий.
– А как же, отче настоятель: впускать поодиночке всех, кто хочет, и не выпускать иначе, как по именному вашему приказу.
– Помни же, от этих правил никоим образом не отступать и впредь, – прибавил приор.
– Будет в святости исполнено.
– Значит, вы силой намерены задержать нас? – возмутился пан Ярошевский.
– Не вас, – спокойно ответил настоятель, – а тех, кто укрылся здесь до осады: если бы те теперь бежали, то начался бы напрасный переполох; за одним захотят все. А потому кто здесь, тот останется до конца.
– Отец настоятель, это вопрос жизни и смерти! Вы имеете право распоряжаться собственной жизнью и жизнью своих подвластных, но не нашей…
– Все здесь мои подвластные, – холодно и твердо отвечал монах. – Бог нас рассудит; то, что я делаю, исходит из глубины моего убеждения и внушено мне Богом. Все уцелеем, если будем уповать на Господа Бога, не бойтесь.
Оба прибывшие смешались, не знали, что начать, и стояли, поглядывая друг на друга. Приор ушел, остался с ними Замойский.
– То, что вы требуете, – начал он, готовясь к длинной речи, – невозможно и противно обычаям войны. Все мы обязаны повиновением начальнику, его воля и приказания для нас святы. Не бойтесь, ничего дурного ни с кем здесь не случится; с Божией помощью мы победим врагов, пусть даже сильных; чего не сделает оружие, довершит молитва… Напрасны, – прибавил он, – и просьбы, и угрозы. И мне не менее дороги, чем вам, моя жена и единственный ребенок; однако я укрыл их здесь и никуда не собираюсь увозить.
– Вольно каждому поступать как ему угодно, но мы живем своим умом и своей волею.
– Когда осада кончится, поступите как будет вам угодно.
Пан Александр Ярошевский стал кричать, шуметь, а Цесельский ему вторил. Тогда мечник взял первого за руку.
– Я буду вынужден, – сказал он, – вывести вас за ворота крепости. Не скандальте и ступайте с Богом.
– Это неслыханная тирания, нарушение шляхетских вольностей!
Рассмеялся пан Замойский.
– Отче Павел, – сказал он, – эти господа уже повидались со своими родными и, по-видимому, не желают здесь остаться, а у нас нет времени для разговоров. Прикажи-ка отворить для них калитку.
Напрасно оба кричали во весь голос и грозили, как настоящие сеймиковичи, ничего они этим не добились. Пан Петр приставил к ним несколько солдат, и, несолоно хлебавши, оба должны были отчалить.
Миллер встретил их неподалеку.
– Ну, как там? – спросил он их с усмешкой.
– Не пускают!
– Не говорил ли я вперед? – и махнул рукой.
Оба пана пошли посоветоваться со знакомыми квартианами и исчезли.
Случай этот многих возмутил в монастыре. Шляхта, не привыкшая к повиновению, кричала о насилии, женщины ревели, даже ксендзы роптали. Ксендз Ляссота прибежал сообщить приору, что творится неладное: трапезная полна народа, и готовится чуть ли не явный бунт. Кордецкий сейчас же сорвался с места и мимоходом захватил с собой ксендза Страдомского. Но в трапезной он застал уже одних ксендзов; шляхта разбежалась.
Монахи стояли как ошпаренные, молчаливые, нахмуренные, собирались что-то говорить и робели одновременно. Приор прочел их мысли в выражении лиц и остановился.
Тогда выступил вперед ксендз Блэшинский.
– Отче настоятель, – начал он, – мы долго молчали, долго ждали помощь и осуществление надежд; но все они рассеялись как дым, так что пора нам сказать свое слово. Не отрицайте, что мы сделали все возможное для охраны святого места, что готовы были сложить за него головы; но напрасно томить себя дальше несбыточными ожиданиями.
– Да, так, – прибавил ксендз Малаховский, – мы остались одиноки, неоткуда ждать подмоги, грозит явная и очевидная погибель. Судил нам Бог претерпеть унижение побежденных, не будем же сопротивляться.
– Отче настоятель, – со своей стороны сказал ксендз Доброш, – ваш сегодняшний поступок, может быть, и вполне согласный с законами войны (которых мы, увы! не знаем), возмутил и расстроил вконец шляхту, все в тревоге; нас горсточка, одни ничего не сделаем. Заклинаем вас именем Господним, подумайте о сдаче…
Тут, набравшись смелости, заговорили и другие.
– Отче настоятель, пора покончить с этим самообманом; вся страна во власти шведов, король нас бросил, свет забыл о нас; Польша уже не Польша прежних лет… Пора сторговаться об условиях.
– Такое ваше мнение? – с грустью спросил Кордецкий.
– Об этом думают и желают все… Воодушевление и вера не помогут противу воли Божией.
– В залу совещаний! – ответил приор. – Дайте звонок на раду! Зала еще была пустая, когда Кордецкий опустился на колени
перед распятием Спасителя и, простершись у Его ног, поцеловал по обычаю монахов череп. Долго оставался он в этом положении, отдавшись горячему молению. Потом встал, целуя язвы ног, рук и ребер Христовых. Монахи уже входили в залу совещаний и занимали свои места. Приор также сел. Выражение лица его было ясное, он минуту подумал, обвел всех глазами и заговорил:
– Вас устрашают, людей монашеского послушания, братья, военные превратности. Воистину, война чревата великими и грозными опасностями, однако не настолько подавляющими, чтобы ради них уклоняться от защиты святого места и исполнения обязанностей. Короли польские доверили нам охрану святой горы; а вы, вероломные защитники, хотите сдать ее врагам… Воля ваша! Отдайте в еретические руки ради спасения ваших жизней все, что у нас есть наиболее святого и высокого; не мне судить вас. Осудит Бог и люди! Не гоже, однако, чтобы это место осталось пусто, без слуг и почитания, без богослужений; невозможно, чтобы все, покрыв себя позором, оставили эти алтари, подобно вероломным перебежчикам, которые, забрав вперед до срока плату, постыдно убегают в минуту грозящей опасности. Потому скажите, братья, кто из вас пожелает здесь остаться, на милость и немилость шведа. Я же с прочими не в силах вынести позора, ни быть свидетелем, как еретики станут осквернять убежище святыни, удалюсь, уйду… Оставлю вас творить по воле вашей, как вам пожелается…
Слова приора были простые, хотя и дышали горечью; последние он вымолвил, глотая слезы, повисшие у него на ресницах, как капли небесной росы; протянув к братии руки, уставясь в них взглядом, он сказал:
– Выходите, говорите!
Но никто не сказал ни слова; румянец стыда залил их лица; все молчали.
– Ведь вы хотели сдаться… да говорите же; я подчиняюсь вашему решению… Отец Страдомский, за тобою речь.
Проповедник ничего не ответил. Он только поочередно опросил всех, но никто не смел высказаться. Только пот крупными каплями выступил на лицах всех, а взоры были опущены к земле.
– Итак, никто из вас не решается заявить о своем страхе, которым все вы были преисполнены минутой раньше, – сказал Кордецкий мягко, – одумайтесь, братья, и пусть минутный страх послужит вам наукой, как легко пасть, как надо бодрствовать духом. Именем Бога заклинаю вас! – повысил Кордецкий голос. – Чем же сегодняшний день страшней вчерашнего? Мы твердо выдержали столько бедствий, неприятель одержал такие ничтожные успехи, что выходит, как будто мы боимся собственных побед? Вы же видите, что гарнизон, вооружение, запасы, с Божьей помощью, достаточны. Могут подойти и подкрепления; вы ведь слышали, что Польша грозно пробуждается от сна и от омертвения. Король вернется, и тогда люди вспомнят, что мы единственные претерпели до конца! Не склоняйте слух к нашептываниям боязливых и недальнозорких… Пусть колеблются… мы должны быть выше суетных земных страхов.
Кордецкий говорил, и никто не возражал. А тут и брат Павел постучал в дверь с письмом в руке:
– Констанция нашла на валах в снегу.
Письмо явилось как бы неисповедимыми путями для придания бодрости осажденным, испрошенное горячими молитвами Кордецкого. Писал какой-то Ян Май из Сандомира брату своему в Серадзь, а подброшено было оно, очевидно, доброжелательной рукой. В нем сообщалось о татарах, шедших форсированными маршами на помощь Казимиру. Приор прочел и передал ксендзу Страдомскому.
– Бог милостив, – сказал он, – дайте прочесть маловерным; пусть уляжется их страх.
С этими словами он ушел, оставив братию исполненной стыда и беспокойства. Не было ни взаимных обвинений, ни нового ропота; они вздохнули только и разошлись, чувствуя прилив веры и желание исправиться, и потребность пожертвовать каждый своею жизнью.
Но со шляхтой было справиться труднее; приор не мог пристыдить ни каждого в отдельности, ни всех вместе; не мог ни усмирить их, ни влить новые силы взамен упавших. Страх заглушал все остальное, особенно у тех, которые стеклись в монастырь с детьми и женами и опасались резни и насилия. Утреннее нападение пана Ярошевского, слезы его жены, ужас панен Цесельских разнеслись по всему монастырю. Шляхта вместе с монахами хотела заставить приора сдаться, но после заседания в дефиниториуме отцы-паулины отступились и сами стали прилагать старания, чтобы знакомые из шляхты вернулись на стезю мужества; тем менее монахи желали идти рука об руку с недовольной шляхтой.
Некоторые из начальствующих, во главе с Замойским и Чарнецким, непоколебимо стояли за сопротивление; остальные все смутьянили, а таких было около пятидесяти семейств. Они бегали как ошпаренные, жаловались, советовались, проклинали тот несчастный час, когда вздумали искать убежища в монастыре. Пани Плаза среди этой суматохи имела много случаев наговориться всласть; она бегала из конца в конец, переносила сплетни и так усердствовала, что позабыла о своей ясновельможности и панском гоноре. Достойный ее супруг, пан Плаза, вместе с неким Мрувковским и другими воротилами не на шутку голосовали за сдачу и собирались отрядить послов к Кордецкому. Но Чарнецкий, пронюхавший о сговоре, попросту созвал гарнизон, выдал каждому по склянице с медом, обещал сверх того хорошее вознаграждение и обратился к ним с такою речью:
– Дорогие мои, у нас пахнет здесь изменой; паны-братья, шляхта начинают трусить и собираются сдаваться. Ксендз-приор не хочет о том и слышать, да и большая часть из нас решили держаться до последней крайности. Вот я и хочу предупредить вас, что буде кто из вас вздумает снюхаться с теми трусами, оробеет, либо станет болтать о сдаче и затевать разные там шуры-муры, тому я, как Бог свят, собственной рукой размозжу, как собаке, голову… Вот и выбирайте: когда, с Божия соизволения, окончится вся эта шведская неразбериха, каждый из вас получит в награду двойной годовой оклад; если же кто задумает или учинит какое лихое дело, тот погибнет не от шведа, а от моей руки. Вы меня знаете: слово мое золото. А теперь на стены, и будьте молодцами!
Настроение гарнизона резко изменилось, и малодушные уже не находили в нем поддержки, на которую хотели опереться в своих требованиях. Хотя Кордецкий не был вперед осведомлен о намерениях Чарнецкого, однако похвалил его, когда узнал. Один только Замойский слегка поморщился, то есть у него была приготовлена чудная речь к гарнизону и оказалась теперь ненужной. Следует признаться, что расторопность пана Чарнецкого, его победоносный выпад, скромный и неустанный труд на пользу монастыря не давали отчасти спать пану мечнику. Не потому, чтобы он, упаси Боже, завидовал пану Чарнецкому, о нет! но как человек неустанного труда, все помыслы которого были направлены к добру, он непременно хотел усердием перещеголять Чарнецкого.
И не раз супруга мечника, ночью, когда муж на минутку заходил со стен наведаться, видела его погруженным в глубокую думу, как будто он держал в руках судьбы всего мира.
– Что за напасть! – говорил сам себе Замойский. – Немыслимо, чтобы я так-таки никогда ничего не совершил. Что ни подвиг, то непременно он! Всегда меня опередит, везде забежит вперед; вечно я бегу у него в хвосте, и все бывает сделано, когда я только собираюсь с мыслями. Так не может продолжаться! Ведь я здесь первый после настоятеля, должен же и я чем-нибудь проявить себя. Так денно и нощно раскидывал умом добрейший мечник, и мы увидим, что не напрасно.