355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юзеф Крашевский » Дети века » Текст книги (страница 9)
Дети века
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:37

Текст книги "Дети века"


Автор книги: Юзеф Крашевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 25 страниц)

IX

Кафедральный костел, стоявший в прежнее время за городом, находился теперь между развалинами замка и рынком, с кладбищем, обведенным каменным забором, со священническим домом, больницей, старинной школой и другими постройками, и занимал довольно значительное пространство.

Дом был каменный, удобный; густой старинный сад, кроме плодовых деревьев и беседок, заключал еще в себе и рыбный пруд. Костел был постройки XIV столетия. Некогда его окружало настоящее кладбище, о чем свидетельствовали камни, запавшие в землю, но давно уже было запрещено хоронить здесь покойников.

Исключая время церковной службы, кладбище это, осененное старыми липами, бывало вообще пустынно; разве под вечер школьники приходили сюда играть в мяч возле колокольни и пугать новичков, показывая им похоронные принадлежности, гробовой покров, закапанный воском, траурные дроги и т. п.

Церковный двор, поросший зеленою травою, был перерезан тропинками, неизменно сохранявшими свое направление. Там, где давалась полная свобода растительности, то есть на старинном кладбище, древние камни, на которых невозможно уже было прочесть надписи, едва виднелись из травы.

Тенистый уголок этот среди шумного городка имел прелесть не для одних школьников; сюда нередко заходил с молитвенником и ксендз-викарий… Он отделялся только стеной с калиткой от церковного двора, на котором было гораздо больше движения. Священнический дом отличался удобным помещением и служил жилищем для нескольких священников. Здесь же проживали органист, пономарь, прислуга, кучера и прочие. Это был отдельный мирок среди города, в котором, в силу старинных преданий, жизнь с незапамятных времен шла почти одинаково.

Зачем на другой день после известного происшествия, под вечер, во время задумчивой прогулки, Лузинский очутился на этом забытом кладбище? Вероятно, он и сам не мог бы дать отчета. Он блуждал без цели, а так как, быв школьником, он часто играл здесь с товарищами, то шаги его направились сюда как-то машинально. Вероятно, он также предавался воспоминаниям детства, и ему хотелось припомнить – об отце, матери. Ничего подобного не осталось в памяти, но ему пришло в голову, что когда он был мальчиком и ходил в школу, то его очень любил каноник Бобек и выказывал ему много участия. Причиной этому были обнаружившиеся тогда способности Валека. Двадцать лет назад ксендз Бобек был бодрый старик и должен был находиться в живых, ибо Валек не слыхал, чтоб кто-нибудь другой занял его место. Но каков он теперь? Вероятно, теперь ему уже восемьдесят лет с лишком. Валек почти не ходил в костел, не знал даже, служил ли старик и занимал ли прежнее место. А казалось ему, что один только Бобек как старожил и знавший все события в городе мог сказать ему что-нибудь о его семействе.

В этих мыслях он вошел на кладбище, направился к двору и решил, по крайней мере спросить о старом канонике. На дворе было тихо, как и на кладбище, в сенях никого, но, отворив дверь, налево в передней он увидел старика, который тщательно чистил груши.

Старик слуга посмотрел на вошедшего, стараясь не разрезать искусно снимаемой кожицы, свернутой спиралью, и ожидал вопроса.

Валек боялся показаться смешным, если б вдруг спросил о канонике, который, может быть, лет двадцать уже как умер, а между тем надо было попытаться.

– Дома ксендз-каноник? – сказал он.

– Конечно, а где же он может быть? Разве ушел в сад с молитвенником.

– Могу ли я его видеть?

– Почему же нет.

Слуга указал на комнату с растворенной стеклянной дверью.

– Ступайте в эту дверь, – продолжал он, – и вы выйдете в сад, где и встретите ксендза-каноника.

"Будь, что будет, – подумал Валек, – если я встречу не ксендза Бобка, а другого каноника, то во всяком случае он не рассердится за то, что я пришел засвидетельствовать ему почтение".

И, оставив старика, очищавшего груши, он перешел в указанную комнату и очутился в старосветском саду с обширным, правильно разбитым цветником. Собрание цветов отличалось разнообразием и обличало в хозяине страстного любителя. Здесь были и лилии, и гвоздика, и пионы, и множество роз и других цветущих кустарников, и все это наполняло воздух ароматом.

В конце аллеи на лавке сидел старичок с молитвенником на коленях. Вечер был теплый, и потому он сидел с открытой головой, наполовину лысой, но снизу окруженной седыми волосами, ниспадавшими на плечи. Он сгорбился немного от старости, но лицо было свежее, улыбающееся. Валек вздохнул свободнее, узнав ксендза Бобка, который в течение двадцати лег изменился может быть, менее, нежели красивый мальчик, превратившийся в бледного, изнуренного молодого человека.

Заметив приближение гостя, каноник встал с лавки и мелкими шагами, как бы прихрамывая, поспешил навстречу. Он прикрывал от света глаза, стараясь узнать гостя, но будь у него и лучшее зрение, не преуспел бы в этом.

Обыкновенно смелый, Лузинский почувствовал какую-то робость в присутствии почтенного добродушного старика, который некогда жаловал его в детстве.

– Извините, – сказал он, – что являюсь по прошествии многих лет поблагодарить за те ласки, которые оказывали вы мне, когда я был школьником.

Ксендз смотрел ему прямо в глаза, как бы не слыша слов, я стараясь вглядеться в черты юноши ослабевшим взором.

– Я Валек Лузинский, некогда воспитанник доктора Милиуса.

– А, помню, помню! Отчего же столько лет я вас не видел?

– Был в отсутствии.

– Однако как все это скоро растет!.. – Давно ли был мальчишкой!.. Пойдем же, присядем, ибо я долго стоять не могу. Ходить – еще кое-как, а стоять трудно. Ты расскажешь мне о себе.

Когда оба уселись на лавке, канонник начал:

– Теперь я очень хорошо тебя припоминаю: ты был румяный, круглолицый мальчик, а теперь что-то побледнел, исхудал, сделался долговязым. Ну, говори же, когда возвратился, что поделываешь?

– Окончил, как мог, курс наук, а теперь именно думаю о том, что мне делать, – отвечал Валек.

– А какие же науки? К чему готовился? – спросил ксендз Бобек.

– Слушал филологию и готовился быть литератором.

– То есть учителем, – возразил ксендз, – ибо что такое литератор? Если он не учитель, то я не понимаю, что ж он будет делать?

– Так было прежде, – отвечал Валек, – а теперь многое изменилось.

– А! Изменилось. Что ж теперь?

– Литераторы пишут и этим живут.

– А что пишут? Мне кажется, – прибавил с улыбкой каноник, – что все необходимое для написания, давно уже написано, а вы разве переписываете?

Валек усмехнулся незаметно.

– Может быть, мы отчасти и переделываем старое, – сказал он, – но я еще ничего не начинал.

– А насчет духовного звания?

– До сих пор не чувствовал призвания.

– И лучше, ибо без призвания священство немыслимо, – заметил ксендз Бобек. – Но, вероятно же, молодой человек, ты надумал что-нибудь?

– Еще ничего не решил, – пробормотал Валек.

С минуту оба молчали. Ксендз пристально смотрел на Валека и вдруг спросил его:

– А любишь цветы?

– Отчего же не любить. – отвечал несколько удивленный Валек.

– Значит ты равнодушен к этим чудным Божьим созданиям, – заметил Бобек. – Г-м, ты даже не взглянул на мои лилии.

– Великолепные!

– Ты даже не почувствовал, что они восхваляют Господа Бога и своей коронкой, и своим ароматом.

Старик посмотрел вокруг и улыбнулся цветам, которые сами как бы улыбались ему.

– А что поделывает Милиус? – спросил ксендз для поддержки разговора.

Валек опустил глаза.

– Я должен признаться, – отвечал он, – что доктор Милиус, разгневавшись на меня, отказал мне вчера от дому.

– Что ж ты там наделал? – спросил с живостью старичок. – Говори правду, если хочешь, как догадываюсь, сделать меня примирителем.

– Я уже нимало не думаю о примирении, – отвечал Валек, принимая гордый вид, – не чувствую себя виновным… Может быть, я выразился немного резко… но мне не в чем более упрекнуть себя.

Каноник еще пристальнее взглянул на Лузинского, и лицо его нахмурилось.

– Он выгнал меня, – продолжал Лузинский, – и я уже не возвращусь к нему, а так как мне надобно теперь самому заботиться о себе, то я и пришел к вам за сведениями. Я ничего не знаю о своих родителях… Вам не могли быть совершенно не известны их положение, судьбы… Может быть, вы будете так добры и расскажете мне.

Каноник застегнул молитвенник, помолчал, и лицо его приняло почти строгое выражение.

– Во всяком случае доктор Милиус должен был что-нибудь сказать тебе об этом! – проговорил он, наконец.

– Никогда ни слова.

– Никогда ни слова! – повторил Бобек. – Г-м! Вероятно, были на это основательные причины… А я… – Здесь каноник смешался немного, как бы ему трудно было сказать: – Не знаю об этих обстоятельствах.

– Мне известно только, что мать моя – дальняя родственница графов Туровских, – сказал Валек.

– Графов Туровских, – повторил ксендз, опуская глаза на молитвенник, – а если это знаешь, то так и быть должно.

– Об отце же, его происхождении, состоянии, о его судьбе мне ничего не известно; в бумагах также не нашел ни малейшего следа

– Ни малейшего следа, – тихо прошептал Бобек, – в таком случае трудно, если нет следа. Я, как видишь, стар, память сильно ослабела. Столько людей прошло у меня перед глазами, что я решительно не могу ничего припомнить из прошедшего… Я дал бы тебе один совет: попросить прощения у Милиуса, ибо, должно быть, ты сильно оскорбил его, когда дело дошло до такой меры: ведь он честнейший и добрейший человек. Разве он один в состоянии рассказать тебе что-нибудь, если ему известно…

Как ни мало Валек знал людей, однако, взглянув на ксендза каноника, мог легко заметить смущение, будто старик боролся сам с собою и принуждал себя к молчанию. Догадался он, что каноник должен был гораздо больше знать, чем говорил, ибо это ясно отражалось на лице старика.

– Нечего дальше и говорить, – прибавил Бобек, – я решительно ничего не знаю… Скажи-ка мне лучше, что ты намерен делать с собою?

– Что же я могу предпринять, – подхватил с жаром Валек, – когда хожу во мраке неизвестности о собственном своем происхождении? Как бы это ни казалось вам странным, но я решился всевозможными средствами добиться правды и заглянуть в свое прошедшее… в судьбу, постигшую родителей. Уже меня беспокоит и тревожит одно, что все это покрыто тайною.

Бобек вздохнул.

– Сын мой, – сказал он с кроткой серьезностью священника, – ничего нет предосудительного узнавать прошедшее своих родителей. Но часто… часто, когда мы стараемся открыть закрытое от нас Божьею десницею, мы готовим себе тяжелое горе. Теперь ведь открыта широкая дорога для людей всех состояний… К чему тебе знать все это? У тебя есть метрика: ты родился от законного брака, имеешь имя, благодетель дал тебе воспитание – чего же еще больше надобно?

– В таком случае я поеду в Туров, ибо там жила моя матушка, там вышла замуж, и была оттуда изгнана, вероятно, после отлучки мужа… Умерла от нищеты здесь в городе… Неужели же я должен быть равнодушен к тайне, скрывающей судьбу моего отца?

Ксендз, видимо, смутился.

– Не будь равнодушен, – сказал он, – молись об отце и матери, и терпеливо ожидай, пока Господу Богу угодно будет приподнять эту завесу.

– В Турове узнаю что-нибудь.

– От кого? – спросил медленно каноник. – События, о которых говоришь, случились двадцать лет назад с лишком. Один граф мог бы знать о них… но он теперь развалина, ничего не помнит, и порой не может проговорить слова. Прислуга переменилась; все эти люди новые; прежние повымерли.

– А может быть, не все, – прервал Лузинский. – Попытаюсь.

– Не желал бы я этого, сын мой, – сказал каноник. – Делай, что хочешь, но мне хотелось бы отвлечь тебя от этих упорных исследований. Я ничего не знаю, ни о чем не хочу догадываться… Но ведь может случиться, что, разрывая могилы и расспрашивая мертвецов, ты получишь печальный, оскорбительный ответ…

– Все-таки это лучше неуверенности, – подхватил Валек. Каноник не отвечал, ибо в аллее послышались поспешные шаги,

и из-за деревьев показался в соломенной шляпе доктор Милиус. При виде воспитанника он подался было назад, но раздумал, наклонился к ксендзу и, целуя его в плечо, шепнул:

– Мне нужно поговорить с вами сию же минуту, если только не поздно.

Старик пожал ему руку и шепнул в свою очередь:

– Не поздно, и нечего мне говорить; будь спокоен. Милиус вздохнул свободнее.

Теперь ему оставалось уйти таким образом, чтоб не быть принужденным заводить разговор с Лузинским. Взяв под руку каноника, он начал отводить его в сторону, но Бобек, отойдя несколько шагов, возвратился.

– Останься, – сказал он, – мне надо отправить молодого человека.

Старик направился к лавке, возле которой, как вкопанный, стоял Лузинский, и наклонив свою седую голову, проговорил:

– Прощай, любезнейший, прощай, а может быть, и до свидания. Мне нужно посоветоваться с доктором, что-то нездоровится.

Лузинский быстро поклонился, как бы оскорбленный этими словами, и молча ушел из сада.

Доктор смотрел на него бледный, как полотно, и так глубоко задумался, что и не заметил, как старый ксендз положил ему руку; на плечо.

– Зачем он приходил сюда? Просил посредничества?

– И не заикнулся. Что там у вас вышло?

Доктор опустил голову.

– Вздор вышел, – отвечал он, – я горяч, а он молод. Может быть, я позабыл, что имел дело с горючим материалом. Но не произошло ничего особенно дурного. Малый способный, очень способный, но ничем не хотел заняться, ленился; может быть, хоть этим способом принужден будет приняться за что-нибудь и поработать для будущего. Иначе он и погиб бы здесь от безделья. Но, – прибавил доктор с любопытством, – если он приходил не за посредничеством вашим, то по какому же поводу?

– Кажется, ему хотелось разведать об отце.

– И вы сказали ему что-либо?

– Я? Разве мне известно что-нибудь о нем? Не знаю, ничего не знаю…

Доктор посмотрел на каноника и, как бы удивленный, замолчал.

– А если, – продолжал старик, – и могли ходить в то время разные сплетни и темные слухи, то какое мне до этого дело? Разве я знаю, что справедливо! Ничего мне не известно.

Оба замолчали.

– А по-моему, – начал вновь Бобек, – ты поступил очень нехорошо, не сказав ему ничего о его происхождении. Какая-то тайна и разные догадки кружат ему голову; малый сгорает от любопытства, воображение играет… Говорит, что поедет в Туров за сведениями.

– В Туров! – воскликнул доктор. – Но в Турове никто ему ничего не скажет, никто ничего не знает: все прежние повымерли… С графом он не увидится. Наконец, – прибавил Милиус, как бы спохватившись, – о чем ему допытываться? Ничего нет. Правда, мать его была в дальнем родстве с этим домом, но выехала из Турова, и когда родила Валека, то мужа уже не было…

– Но что же с ним сталось? – спросил ксендз Бобек у доктора, смотря на него с любопытством.

– Не знаю, решительно ничего не знаю, – отвечал доктор, слегка пожимая плечами. – На беду себе, я из сострадания принял на свое попечение сиротку. Меня пригласили к бедной женщине, очень больной, почти умиравшей. Покинутая всеми, она умоляла меня слабым голосом позаботиться о ее сынишке. Не имела она уже времени говорить о себе, а бумаги, какие остались после нее, я все отдал Лузинскому. Вот и вся история. Привязался я, отец мой, к воспитаннику, был даже, может быть, для него слишком снисходителен, баловал его, как он справедливо упрекает меня, для собственного лишь удовольствия, а теперь собираю плоды. Каноник молча пожал руку доктору.

– На благодарность я никогда не рассчитывал, по-моему, было бы подло ожидать уплаты за исполнение своей обязанности, но я надеялся, что заботы об этом мальчике, при его способностях, не пропадут даром. Случилось иначе, – сказал, вздыхая, Милиус, – и я боюсь за него.

– Что ж я скажу тебе на это? Разве то, что помолюсь за тебя.

– И так он говорил, что поедет в Туров? – сказал как бы сам себе доктор. – Ну, хорошо, пусть едет, он теперь может делать, что угодно.

– А если б ты простил его?

Милиус грустно улыбнулся.

– Во-первых, я не сержусь, а во-вторых, я не так черств; но молодой человек не простит меня. Я сам чувствую, что есть вина с моей стороны, – прибавил доктор, – и лучше не будем более говорить об этом.

– А если не будем говорить об этом, – прервал Бобек, – то пойдем полюбоваться моими розами. Это, может быть, самые благодарнейшие в мире воспитанники… Может ли быть что прелестнее и таинственнее этого? Кто мог бы надеяться, чтоб из ветвей и листьев явится подобный цветок. И где он спал, пока увидел свет Божий?

И старик с кроткой улыбкой поцеловал розу. Доктор также улыбнулся.

– Здесь у вас, как в раю, – сказал он, – и взор наслаждается, и аромат проникает в душу.

– Но лучше всего то, – прибавил ксендз, – что сюда из вашего мира не доходят ко мне шум и тревоги; здесь тишина и спокойствие, и разве порою прожужжит лишь пчелка.

X

Пан Рожер Скальский напрасно искал на почтовой станции барона Гельмгольда; его там не было, хотя он и не выезжал из города. Прислуга не умела сказать, куда он девался, а так как известно было, что он не имел в городе никаких знакомств, то пан Рожер, предположив, что, может быть, разошелся с ним в дороге, поспешил домой, в надежде застать его в аптеке. Но он ошибся в расчете, и будучи заинтересован этой таинственностью, пошел, несмотря на свое отвращение к публичным заведениям, в кондитерскую Горцони, с тем, чтоб, сидя у окна, поджидать барона.

Кондитерская, помещаясь в рынке недалеко от ресторации пани Поз, естественно, находилась в антагонизме с соседкой. Горцони продавал кофе, чай, пунш, закуски, даже мясные, что очень вредило ресторации, и красивая его вывеска часто соблазняла приезжих. Он даже обзавелся бильярдом.

Пани Поз утверждала, что это отравитель, мошенник, что в его доме совершались дела, о которых даже не решится говорить порядочный человек; в отместку более аристократичный Горцони говаривал, что у пани Поз собирается одна только сволочь. Дли осмеяния хромоногого ее бильярда недоставало слов у соседа, который гордился своим новеньким отличным бильярдом, установленным сообразно с требованиями времени и правилами искусстве о чае, кофе, пунше, подаваемых в ресторации, Горцони не хотели даже говорить, и суд над ними произносил одним словом "помои".

Неудивительно, что пани Поз, которой передавали отзывы швейцарца, за обидное название "помои" называла его продукты "отравою".

Можно себе представить, с каким удовольствием Горцони увидел в своем заведении среди бела дня аристократа Скальского, который своим посещением не удостаивал ни одного публичного заведения. Неудивительно, что сам Горцони, приложив руку к белому берету, подошел к гостю, что прислуга сбежалась из всех комнат и что целая кондитерская ожидала приказаний дорогого гостя.

Опустившись в кресло возле столика у окна, пан Рожер величественным движением руки удалил прислугу, взял газету и подозвал Горцони, приказав подать рюмку бишофа.

Можно поручиться, что бишоф был старательно приготовлен, но когда сам Горцони с салфеткою в руке принес на мельхиоровом подносе рюмку с вином и поставил, кондитеру стало очень грустно, что пан Рожер долго, очень долго не принимался за напиток. Молодой человек действительно упер глаза в газету, но не читала занятый различными предположениями, и украдкой посматривал на площадь.

Он недоумевал относительно поведения барона. Во-первых, за чем он ездил в Туров, во-вторых, с чем возвратился, и, наконец, где и чего искал по городу? Нельзя было опустить денежной сделки, а его молодость, наружность и некоторые данные еще из Варшавы заставляли догадываться, что он искал невесты. Значит, дело шло о графинях. Какие же он хотел употребить средства для сближения с ними? Вот что интересовало пана Рожера, который хотя и не говорил никому, но имел свои замыслы на Туров.

Невест имелось две, следовательно, можно было стараться общими силами: стоило только условиться между собою. Хотя пан Рожер и желал сестре добра, и не хотел ее разочаровывать, но рассудивши хорошенько, нимало не рассчитывал, чтоб барон мог заняться панной Идалией.

Еще в Варшаве с первой встречи он узнал в нем брата по духу, который не способен из-за любви наделать глупостей. Оба были детьми своего века и для обоих женщина рано перестала быть идеалом, а была в низших сферах игрушкой, в высших – спекуляцией. Сам, руководствуясь относительно женитьбы лишь честолюбием и расчетом, пан Рожер не мог допустить, чтоб галицийский барон, прибывши издалека, мог бы хлопотать о чем другом, как о богатом приданом.

Влюбиться можно при желании везде, но выгодно и легче всего жениться там, где человек малоизвестен и хорошо может играть комедию. Образ действий Гельмгольда так понравился пану Рожеру, что он подумал подражать ему и в свою очередь отправиться в Галицию. Туда уже за ним не мог дойти ни малейший аптечный запах.

Рассуждая таким образом, пан Рожер подносил к губам рюмку с весьма невзрачным бишофом, быв убежден, что вино было здесь еще самое лучшее. Каждый глоток Горцони измерял взором, стараясь прочитать на лице гостя выражение удовольствия, но напрасно. Кондитер наконец заключил, что люди высшего круга более замкнуты в себе и не привыкли делиться своими ощущениями с кем бы то ни было. Это немного успокоило его.

Долго размышлял пан Рожер и после многих предположений попал на одну уловку, по его мнению весьма правдоподобную, исполнение которой требовало ловкой осторожности. Взглянув довольно приветливо на Горцони, ожидавшего приказаний, он сказал:

– Пане Горцони!

– Что прикажете?

– Не будете ли вы так добры сказать мне – не видели вы одного приезжего молодого человека, остановившегося на почте? В какую он пошел сторону?

Ободренный доверенностью гостя, хозяин подошел к нему с таинственным видом.

– Молодой этот человек, – шепнул он, – вчера, конечно, по незнанию, заходил ужинать в кухмистерскую.

– Куда?

– К Позе.

– А сегодня?

– Сегодня, сегодня… если его там нет, – а туда редко кто пойдет вторично, то уж не знаю.

– Есть у вас ловкий мальчик?

– О, живой, как огонь! Эй, Франек, поди сюда!

Мальчик подбежал, и черные глазки его сверкнули словно угли, когда он увидел, что пан Рожер вынул злотый из кармана.

– Вот тебе на гостинцы, – сказал он шепотом, – а ты ступай сию же минуту в лавку Мордка Шпетного: знаешь там есть задняя комната, где иногда пьют вино? Ты не спрашивай ни о ком, не говори ничего, а посмотри – нет ли там молодого незнакомого пана.

– Того, что вчера приехал на почту из Турова? – подхватил Франек.

– Того самого.

– А если он там?

– Посмотри, с кем сидит и беги назад.

Вследствие такого отчетливого приказания, подкрепленного злотым, мальчик помчался стрелой, и не успел еще пан Рожер окончательно распробовать бишофа, как уже Франек воротился в кондитерскую.

– И что?

– Там.

– С кем?

– С паном Мамертом.

– А! – воскликнул пан Рожер, улыбнувшись, покачал головой и дал еще пятачок мальчику. Потом, к величайшему удивлению Горцони, начал читать газету, медленно прихлебывая бишоф.

В таком положении прошло более получаса; наконец на площади появился, с сигарой в зубах, барон Гельмгольд. Пан Рожер дождался, пока он вошел на почту, посидел еще четверть часа, заплатил за вино, приветливо улыбнулся Горцони, который снял берет в знак уважения, и тихо вышел на улицу.

– Ну, – подумал швейцарец, потирая руки, – в городе что-то затевается, начинается движение, а мне этого только и надо. Где движение, там и жизнь. Пусть себе родятся, умирают, женятся, ссорятся, лишь бы какое-нибудь движение, которое во всяком случае выгодно для кондитерской. Да, что-то затевается! Но что именно?

И Горцони впал в глубокую задумчивость.

Для объяснения читателю того, что барон Гельмгольд мог делать у Мордка Шпетного за бутылкой вина с совершенно не знакомым нам паном Мамертом, пришлось бы заглянуть глубже в биографию молодого галичанина, что нам кажется излишним. Скажем только, что когда мать, заботясь о будущем сыне, выпроваживала его в путь, в чужие края, в надежде на богатую женитьбу, ей пришла мысль, что у некоего Клаудзинского, домовладельца и купца Львовского, существует родной брат, поселившийся в царстве польском и служащий управляющим у графа Туровского. Этот львовский Клаудзинский был чем-то обязан отцу барона, а потому чрезвычайно охотно дал рекомендательное письмо к брату. Об этом брате, впрочем, было лишь известно, что ему жить хорошо, ибо он писал очень и очень редко.

Должность управляющего в Турове он занимал около двадцати лет, и странная вещь, – по мере того как дела господина постепенно приходили в упадок, собственные обстоятельства пана Мамерта улучшались в обратной пропорции, приходя в цветущее положение. Феномен этот, не раз замеченный в нашем крае, сделался почти общим правилом: когда управитель богатеет, помещик разоряется. Каждый натурально думает прежде о себе; но почему, умея хорошо распоряжаться собственными делами, не могут соблюдать чужих интересов, – объяснить довольно трудно. Обыкновенно управители разорившихся помещиков говорят, что сами паны слишком вмешивались в дела управления.

Неизвестно как там было в Турове; граф никогда не занимался до излишества делами по имению, но пан Мамерт действовал таким образом, что, прибыв в наемной тележке в Туров и начав поприще свое скромной писарской должностью, теперь считался (по секрету) владельцем капитала в несколько сот тысяч злотых. У него часто бывало множество купонов, отрезанных от банковых билетов.

Несмотря на это богатство, добросовестно заработанное в поте лица, пан Мамерт был такой смирненький, кроткий, молчаливый, прикидывался таким бедняком, что по наружности нельзя было заподозрить в нем ни излишней ловкости, ни такого крупного состояния.

Ходил он в сером сюртуке, застегнутом на все пуговицы, в черном галстуке, нередко в козловых сапогах, а так как лицо у него было изрыто оспой, бледное и невыразительное, фигура неказистая, то в толпе невозможно даже было и заметить этого гения. А гений был необходим для того, чтоб из нескольких десятков злотых, тихо, не возбуждая молвы, не вредя своим интересам, не раздразнивая никого, приобрести несколько сот тысяч.

Судьбы семейства и состояния графов Туровских изменялись, переходили разные колеи, а Клаудзинский все перенес. Он сумел сделаться необходимым и новой хозяйке, и ее свите, и все побеждал своим смирением.

Положение дел было так дурно, что в Турове не раз уже помышляли о замене кем-нибудь другим пана Мамерта, но он тогда сам поспешал с просьбой об увольнении, отговариваясь летами; кончалось же всегда тем, что обойтись без него было невозможно.

Пан Мамерт еще прежде успел втереться в управление имением молодых графинь, заведовал их делами и пользовался у них таким же расположением, как и в палаццо.

На другой день по приезде в город, барону Гельмгольду удалось увидаться с паном Мамертом, но когда он попытался коснуться щекотливого вопроса, то Клаудзинский поморщился, приподнял плечи, спрятал в них голову, как черепаха, и начал махать руками, давая тем знать барону, чтоб оставил его в покое. Он очень хорошо понял в чем дело и после долгого колебания назначил Гельмгольду рандеву в лавке Мордка Шпетного.

А молодому искателю приданого тем необходимее было войти в соглашение с паном Мамертом, что он, по какому-то положительно необъяснимому случаю, сидел в Турове под окном в ту минуту, когда графиня Иза произносила торжественно, что готова выйти, зажмурив глаза, за первого попавшегося жениха.

Из пребывания в Турове барон Гельмгольд вывел заключение, что нелегко жениться на которой-нибудь из графинь, что тысячи препятствий станут на дороге, и прежде, чем решиться, он хотел удостовериться, как сам выражался, стоила ли игра свеч. Для этого был ему необходим неоцененный пан Мамерт Клаудзинский. Конечно, барону было известно, что пан Мамерт, заведуя делами графинь, неблагоприятно посмотрит на подобные искательства, но ему казалось, что это можно как-нибудь уладить.

В назначенный день невзрачная фигурка пана Мамерта явилась в условленном месте. Барон заранее приготовился к приему. Старание обмануть или перехитрить пана Мамерта было смешно, и потому Гельмгольд решился напасть на него с другой стороны.

На столе были поставлены бутылка рейнвейна, швейцарский сыр и другие закуски; еврейка заперла дверь, и барон прямо бросился на шею к удивленному несколько управляющему.

– Мы земляки, пан Мамерт Клаудзинский, – сказал он, – родились в одном краю, семейства наши издавна в хороших отношениях, и потому говорю с вами откровенно, протягивая руку, как земляку, – помогите!

– Господин барон, – отвечал пан Мамерт, подымая плечи по обыкновению, когда хотел казаться смиренным, – я был бы очень счастлив, если б мог только, но в чем же может помочь такое, как я, жалкое создание…

– Довольно этого! Будем искренни, – сказал барон. – Матушка отправила меня сюда, узнав от вашего брата о богатых невестах, графинях Туровских. Хотя наше состояние и недурно, однако от прибыли голова не болит… Хотелось бы приобрести что-нибудь, деньги так необходимы.

– О, очень необходимы, – повторил с уверенностью Клаудзинский.

– Видите ли, во имя наших отношений, – продолжал барон, – я заклинаю вас, как земляка, сказать мне, можно ли жениться на которой-нибудь из графинь, и объявить положительно, каково их состояние.

Настало глубокое молчание. Пан Мамерт сидел, задумавшись, посматривая то на рюмку, то на барона, как бы ожидая еще чего-то. Практичный молодой человек догадался, что недостаточно выяснил дело.

– Видите ли, пан Клаудзинский, – продолжал он. – Вы очень умны и опытны для того, чтоб я мог обмануть вас, прикинувшись влюбленным. Вам известно, что теперь уже рассудительные люди не влюбляются. Женитьба – это дело интереса и требует большой осмотрительности. Будьте откровенны. Я знаю, что вы управляете имением графинь за десятый процент и имеете все выгоды и что вы не можете желать выхода их замуж, ибо потеряли бы прибыльный заработок. Любить же их так, чтоб бескорыстно для них жертвовать собою, – вы тоже не можете.

Пан Мамерт еще более сгорбился и молчал, но не противоречил, а смотрел на рюмку, ожидая, что будет дальше. Барон продолжал:

– Видите ли, что я сужу об этом основательно, как следует, без иллюзий. Но, с другой стороны, несмотря на всю бдительность мачехи, рано или поздно стосковавшиеся девицы вырвутся из дому.

Пан Мамерт боязливо взглянул на барона!

– Даю вам честное слово, что собственными ушами, конечно, случайно, я слышал, как графиня Иза поклялась, что выйдет за первого встречного жениха, лишь бы избавиться из темницы.

Выслушав все это, пан Мамерт, встал, потянулся, вздохнул, потер себе лоб, высморкался и, обратившись к барону, начал говорить так тихо, что едва можно было его расслушать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю