355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юзеф Крашевский » Дети века » Текст книги (страница 5)
Дети века
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 19:37

Текст книги "Дети века"


Автор книги: Юзеф Крашевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц)

Издали еще дю Валь подал знак горбуну, что нужно с ним переговорить, и они отошли в сторону.

– Что это значит? – воскликнул француз. – Мама ужасно гневается, зачем вы познакомили его с сестрами.

– Я? – проговорил Люис, сжимая кулак. – За кого же вы с маменькой меня принимаете? Сестры искуснее нас, они нарочно напросились сами с беспримерным бесстыдством на знакомство. Я едва не сошел с ума. Представь себе, что, воспользовавшись несколькими фразами, они пригласили нас на чай к себе.

– Этого никогда быть не может, – прервал француз, – маменька ни за что не согласится.

– В таком случае будет принуждена просить их к себе. Неприлично раскрывать перед незнакомым человеком наши грустные отношения, – сердито сказал Люис. – Ступай и скажи маменьке. С этими девчонками ничего не поделаешь, разве запереть их в монастырь.

Дю Валь пожал плечами.

– Графиня гневается.

– Это понятно, да и во мне разливается желчь; но нельзя себе представить всего цинизма любезнейших сестриц. При постороннем не приходится заводить сцен.

– Их никогда не следует заводить, – сказал дю Валь, – но и ты, и мама не умеете вести своих дел.

И он поспешил в палаццо, махнув рукою.

Люис догнал гуляющих, и сердце его вскипело гневом, когда он услыхал смех, в котором как бы чувствовал оскорбление для себя.

Сестры, а в особенности Иза, были в наилучшем расположении Духа, как бы не догадываясь о буре, которую должно было вызвать в доме их поведение. Люис плохо играл комедию веселости, ибо слишком был вспыльчив и изнежен матерью, чтоб искусно притворяться. Дю Валь поспешил к графине, которая ожидала его, ходя по комнате. Она была грустна, рассержена, черные глаза ее сверкали; увидя дю Валя, она остановилась.

– Как вижу, панны снова выкинули мне штуку! – воскликнула она с гневом. – Но увидим!.. Они насмехаются надо мною.

– Тише, тише, – прервал дю Валь, взяв ее за руку и почти насильно отводя к дивану, к которому придвинул и себе кресло. – Пожалуйста, Мими, поговорим об этом спокойно и рассудительно. Панны поступают так, как и мы поступили бы на их месте; необходимо постепенно переменить с ними обращение. Домашняя война ни к чему не привела; старик догорает, мы очутились почти что в зависимости от твоих падчериц, и раздражаем их окончательно. Это плохо.

– Но ведь я имею и должна же иметь здесь какую-нибудь власть! – воскликнула мачеха.

– С тем условием, чтоб не злоупотреблять ей, – сказал дю Валь, мигая глазами. – Я до сих пор молчал, но вижу, что тц ведешь дело дурно и для сына, и для нас.

Графиня посмотрела на него сердито.

– Истомленные одиночеством, панны, по-видимому, взбеленились, – продолжал дю Валь. – Они вышли навстречу гостю, и что хуже – Иза пригласила его на чай. Что же тут делать? Необходимо избегнуть истории и скандала при постороннем, а потому нельзя противиться этому приглашению, а иначе ты будешь принуждена пригласить падчериц к себе. Я того мнения, чтобы объявленной войне противопоставить искусную тактику. Хотя нас с тобою и Maнетту не приглашали, однако мы пойдем на чай во флигель, и, таким образом, барон не догадается о наших домашних несогласиях.

Графиня задумалась, на глазах у нее выступили слезы досады.

– Совет не дурен, – сказала она, смотря в окно. – Но чему же поможет это минутное устранение скандала? Завтра может наг чаться то же самое. Поговорим об этом; может быть, ты и прав. Я истомлена борьбой, мучениями, жизнью и всем. Я тоскую по Парижу среди этой глуши, с которой вот двадцать лет не могу освоиться. Ты полагаешь, что я начала эту войну с ними? – прибавила она. – О нет, они сами объявили мне ее, и я не могла покориться, не хотела, и только защищаюсь.

– Это ни к чему не поведет, – возразил решительно дю Валь: – здесь надо придумать что-нибудь другое.

– Если уже не поздно, – отвечала задумчиво графиня.

К концу этого разговора вошел Люис. Ему удалось отделаться наконец от сестер; он оставил гостя с сигарой и газетой в своей комнате и поспешил к матери за приказаниями.

Он предполагал найти всех в припадке гнева, в каком сам находился, а между тем нашел мать грустной, а дю Валя задумчивым.

– Скажите, пожалуйста, маменька, что делать с этими девчонками? – воскликнул он. – Они просто с ума сошли? Я решительно ни в чем не виноват; они нарочно прибежали в сад, как видно с предвзятым намерением, а Иза почти что с первых же слов выступила со своим бесстыдным приглашением. Повторяю, что я нимало не виноват.

– Довольно об этом, дело кончено, – прервала графиня. – Мы все пойдем к ним на чай.

– Как, маменька?

– Я, дю Валь и Манетта должны все идти во флигель – пригласят нас или нет; этого требует приличие.

Люис остановился в изумлении.

– Да, – проговорил он, – может быть, это выйдет и недурно. Нет другого способа.

И он злобно засмеялся.

– Хорошо придумано, – продолжал он, быстро переходя от гнева к радости и потирая руки. – Увидим, как нам будут рады любезнейшие сестрицы!

V

Барон Гельмгольд Каптур был молодой, с большими надеждами галичанин; этим сказано много, но для не знакомых хорошо с краем слова наши могут показаться непонятными. Собственно, галичанин существо особенное, ни с каким другим не сходное. Для создания его соединяются различные деятели, и продукт их выходит таким оригинальным, что искусство не в состоянии воспроизвести его. Ни одна страна не может произвести галичанина с его добрыми качествами и недостатками, как ни один химик не в состоянии сделать алмаза. Мы знаем, из чего состоит галичанин, точно так же как нам известны составные части алмаза; о, процесс природы исполнен тайны.

Однако объяснимся: под названием галичанина мы разумеем существо среднего класса, на вид образованное, и не касаемся ни галицийского простонародья, ни высшего общества, повсюду одинакового. Средний класс каждой страны становиться представителем общества.

Тот оригинальный галичанин, для произведения которого соединяются и старинное шляхетское предание привилегированных, и австрийские училища, и наше тунеядство, и не полное, но по наружности блестящее образование, и желание блистать, тогда как нет охоты к труду, и старинная суетность, и молодая гордость, выглядит, по обыкновению, весьма внушительно.

Искусство найтись в гостиной, одеваться и представляться, завязывать галстук, ездить верхом, править экипажем, болтать по-французски и все подобные вещи галичанин знает в совершенстве. При случае он отважно дерется на дуэли, разорившись, долго не дает этого заметить; долги делает смело, играет широко, пьет молодецки; но этим все и ограничивается. В случае окончательного несчастья, ему остается только пустить себе пулю в лоб, потому что он может жить единственно доходами, а сам добыть ничего не в состоянии, и ни на что не способен.

Об образовании не спрашивайте: кроме французского языка (без орфографии), немецкого (по навыку) и родного, изученного у нянек, лакеев и кучеров, он ничего не знает, ничего не читает, и моральная жизнь для него terra incognita. Но он находчив, и если, например, в обществе наталкивается на вопросы художественные, литературные и т. п., то отделывается от них улыбкой, молчанием или полусловами, его не компрометирующими. Науку он считает делом условным, делом моды, фантазии, но не существенной необходимостью.

Во Львове на заседаниях института он с любопытством присматривается к ученым мужам, совершенно с таким чувством, с каким в Кёльне присматривается к зверям зоологического сада.

Барон Гельмгольд обладал упомянутыми качествами галичанина чистой воды: ничего не знал, обладал умением жить и обращаться в обществе, сознавал цель жизни, то есть приобретение богатства и пользования им, и этого ему было достаточно.

Это был добрый малый, но только для своих, для более или менее равных себе графов, баронов и пр., а остальной мир был для него как бы отдельным, и он не сознавал в себе никаких к нему обязанностей. Родословная его была не слишком длинна и начиналась, собственно, от деда, который занимался во Львове какими-то делами. Отец его купил баронство.

Нажитые разными средствами имение и каменный дом не представляли значительного состояния, ибо шли в раздел между тремя братьями и двумя сестрами. Итак, Гельмгольду необходимо было искать богатой партии, которая поставила бы его в независимое положение. Благоприятными условиями для этого служили ему молодость, имя, видимый достаток, аристократические связи. Наконец он пришел к удачному заключению, что стоимость человека увеличивается по мере удаления его от места жительства, ибо многое при этом стушевывается, а многое при искусных приемах получает более блестящий вид.

Об особенном характере благовоспитанных людей нашего века необыкновенно трудно сказать что-нибудь: кажется, мы не преувеличим, если скажем, что все заключается в том, чтоб не иметь никакого характера. Из двухсот человек молодежи не найдется ни одного, который отличался бы чем-нибудь особенным: все любят одно и то же, делают одно и то же и все одинаково отшлифованы. В низших сферах сохраняется несколько более оригинальности, но то, что проявляется в так называемых гостиных, – положительно однообразно.

Главное качество барона Гельмгольда заключалось в том, что ни умом, ни сердцем, ни способностями он не выходил за пределы посредственности, заурядного человека. Он старался по возможности вмещаться в своей скорлупе, а так как природа отказала ему в особенных силах развития, то он и находил, что ему было удобно.

Мы ничего не имеем прибавить к этой характеристике, но не можем не сказать, что он обладал достаточным запасом ловкости и находчивости.

Будучи в Варшаве, он слышал о доме графов Туровских; некоторые подробности были сообщены ему приятелями, а один старичок советовал ему попытать там счастья, вследствие чего барон и предпринял путешествие. Остальное он предоставил судьбе, обстоятельствам и собственной находчивости.

Можно себе представить, как обрадовали его обстоятельства при неожиданной встрече с богатыми наследницами; но он решился усыпить бдительность Люиса и действовать с крайней осторожностью.

В окрестностях города и недалеко от Турова жила одна его старая родственница, и он вменил себе в обязанность уверить, что, собственно, для нее предпринял путешествие. Немалую пользу доставило ему и знакомство со Скальским, с которым он встречался в Варшаве.

После краткого разговора с матерью, Люис возвратился к своему гостю почти успокоенный.

Во флигеле между тем шла страшная суматоха. Обе графини хотели выступить перед неожиданным гостем с изысканной роскошью, которая затмила бы прием в палаццо. Но так как подобные вещи случались у них довольно редко, то они и не могли скоро придумать, как бы устроить все торжественнее.

Прежде всего Изе и Эмме хотелось дать гостю понять о своем домашнем богатстве, а потому они велели вынуть роскошное материнское серебро и в том числе самовар, который вряд ли употреблялся два раза во все время существования, разостлать ковры, растворять комнаты, наполненные китайским фарфором и разными дорогими вещами. Эмма послала в город за цветами, потому что, вероятно, садовник палаццо ничего не дал бы им.

За полчаса до сумерек гостиная сестер была освещена, букеты расставлены на каминах и колоннах, везде разложены рукоделия, ноты и книги, а Иза в белом кашемировом платье и с дорогими браслетами на руках, представляя как старшая хозяйку, расхаживала по комнате с беспокойством. Обыкновенно бледное лицо ее было теперь оживлено румянцем победы. Эмма задумчиво сидела на диване.

Начали приготовлять чай, и, наконец, Люис расфранченный, с множеством колец на пальцах (он любил перстни), с брелоками у часов, завитой, ввил барона, который явился во фраке, в белых перчатках и со шляпой под мышкой. Хозяйка уселась на диване, гости в креслах, и началась салонная беседа. Старый слуга в черном фраке, в белом галстуке и перчатках, взялся за поднос.

Иза взглянула на него и побледнела: вслед за ним входила серьезная, страшная мачеха в атласном платье, ведя с собою Манетту и дю Валя.

Графиня и ее штат никогда почти не заглядывали во флигель, и потому посещение их было неожиданностью, злом за зло, штукой за штуку. Иза и Эмма сперва остолбенели и не знали, что делать, но, старшая, придя скорее в себя, немедленно подбежала к мачехе, весело приветствовала и, посадив на почетное место на диване, сама отправилась к самовару скрыть свое замешательство. Раскрасневшаяся Эмма более смутилась от этого посещения.

Графиня изображала нежную мать и ежедневную гостью. Дю Валь присоединился к мужскому обществу, желая овладеть бароном в такой степени, чтоб не допустить совершенно до хозяек. Манетта тоже была в заговоре, а дьяволенок этот, если хотела, умела отлично сыграть свою роль.

Есть француженки различного рода, разного характера и различных способностей; но самой высшей представительницей галльского типа служит парижанка – белая, матовая, напоминающая итальянку, черноглазая, с румяными губками, с развитыми формами, ловкая, живая, кокетливая. Ручки у нее маленькие, красивые, ножки чудные, головка ветреная, сердце доброе, но иногда умершее в зародыше.

Парижанки любят посмеяться, поболтать, поесть; пьют шампанского с улыбкой, поют фальшиво, но с чувством и смолоду бывают, как говорится, милым существом, но под старость из этих бабочек перерождаются в противных насекомых. Так оканчивает большая часть этих милых созданий.

Выделывая какие-нибудь штуки, парижанка находится в самом лучшем расположении духа. Так было и с Манеттой в описываемый вечер; очаровательная, несравненная, – она представляла тип именно той парижанки, о которой мы говорили. Если бы барон был молодой, неопытный и более страстный, он сошел бы с ума. Люис смотрел на нее с удивлением, и с каким-то заглушённым чувством, которое трудно было понять.

Обеих сестер, с которыми она почти никогда не разговаривала, называла теперь милыми кузинами, дом их считала своим, обнимала Эмму, которая дрожала, уклоняясь от этих нежностей, говорила за всех, острила, вертелась, разливала чай – одним словом, играла роль избалованной, шаловливой девочки, на которую не смотреть было невозможно, а смотреть значило забыть все остальное. Дело шло о том, чтоб совершенно затмить обеих печальных хозяек.

Дрожа от гнева, Иза укрылась под тень материнского серебряного самовара, наливала чай, а на ее глазах навертывались слезы. Как бы желая помочь ей, Эмма подбежала к сестре. Они взглянули друг на друга.

– Ты понимаешь, что людоедка нашла средство отомстить нам? – шепнула Иза.

Не успела она произнести этих слов, как явилась Манетта, с целью помешать им.

– Позвольте мне быть вам полезной, – сказала она, – я буду подавать чай.

Иза молчала. Приняв это за знак согласия, Манетта схватила чашку, отнесла графине, снова подбежала, взяла другую и отправилась к барону.

– Надобно признаться, – сказал тихо дю Валь Люису, – что эта девочка настоящий бесенок! Что за ловкость, какая находчивость!

– Да, – процедил сквозь зубы Люис, следя за нею страстным взором, в котором отражалась ревность, – но надобно бы предостеречь ее, чтобы она не злоупотребляла своей живостью и веселостью.

– Она обладает совершеннейшим тактом, – отвечал дю Валь.

Старая графиня в свою очередь занимала разговором барона, и стараясь отвлечь от его хозяек, говорила об Италии, о путешествиях, и он не мог отойти от нее, не нарушив приличия.

Все шло своим порядком; чашки были розданы, печенье разнесено, гости уселись по плану дю Валя и Манетты, которая очутилась как бы случайно возле барона; недоставало только одной Эммы.

Никто сразу не заметил ее исчезновения. Унося что-то тайком в корзинке, она вышла из флигеля, осмотрелась осторожно и через оранжерею направилась к палаццо, в котором было почти темно и пусто. Слуги, рассчитывая, что господа пробудут в флигеле подольше, разошлись, пользуясь случаем. Эмма тихонько взошла на лестницу и, все время осматриваясь, пробралась на цыпочках в переднюю графа.

На узенькой лавке спал только мальчик; из прочих слуг не было никого.

Пустая и печальная передняя свидетельствовала о той небрежности, которая господствовала в спальне у несчастного старика.

Эмма осторожно отворила дверь, полагая, что, может быть, отец спал; но, подойдя ближе, увидела, что он сидел с открытыми глазами и судорожно бил руками о поручни кресла.

Оставленный прислугой, граф, вероятно, долго кричал слабым голосом; мальчик спал, остальные разошлись, и старик, видя себя покинутым, впал в род помешательства. Эмме довольно было одного взгляда, чтобы понять, в чем дело. Испуганная, стала она перед ним на колени целуя его руки. Из покрасневших глаз графа скатились две крупные слезы, искривив губы, он хотел сказать что-то и не мог.

Наконец после долгих усилий, он пробормотал:

– Воды!

Эмма схватила графин, стоявший недалеко, которого старик не мог достать, налила стакан и осторожно поднесла его к губам отца. Больной начал пить с жадностью, вытянув исхудавшую шею и, выпив до капли, вздохнул как-то свободнее.

Опрокинув снова голову на кресло, взглянул он на Эмму, схватил ее руку и поцеловал, несмотря на сопротивление дочери.

– Ты добрая, добрая! – проговорил он с трудом, и осмотревшись вокруг, прибавил. – Никого нет, никого!.. Целый день никого!.. Пить! Воды… никого.

Жалко было смотреть на бедного старика. Это был уже скелет, обтянутый кожей, с опухшими ногами, но с красивой еще головой, бледный, с полусонным, страшным выражением. Комната была в полном беспорядке, постель неубрана, платье разбросано. В углу горела лампадка, которая давала более дыма, нежели света. Эмма открыла корзинку с лакомствами, которые старик очень любил, и он с жадностью схватил ее, позабыл о дочери и заботился лишь о том, чтоб у него не отняли этой драгоценности; он даже нашел в себе настолько силы, чтоб прижать к себе корзинку.

Осмотревшись вокруг, Эмма вздохнула. Она знала очень хорошо, что никто здесь не позаботится о порядке, никто не подумает о старике, кроме нее, и так как времени оставалось мало, то она и приступила к делу с живостью.

Достав из шкафа чистое белье, она оправила постель, прибрала разбросанное платье, придвинула к кровати все, что могло потребоваться старику, и подойдя к нему, спросила, не хочет ли он прилечь.

Старик, в это время набивший себе рот печеньем и фруктами, не мог произнести ни слова и только гневно мычал что-то; Эмма молча стояла перед ним на коленях. Корзина была уже пуста, а граф все еще искал в ней чего-нибудь, пока она не упала у него с колен и не покатилась на пол.

Старик беспокойным взором искал, куда она девалась, потом взглянул на заплаканную дочь, проговорил: "Добрая!" – и опустился в кресло. Голова его склонилась на грудь.

Эмма целовала бледные руки отца, но он не чувствовал поцелуев, потому что дремал.

Это был уже не человек, а догоравший, бесчувственный Лазарь. Изредка, словно припоминая дочь, он слегка подымал утомленную голову и спрашивал: "А? Что?" – и потом засыпал снова.

Эмма боялась оставить его в этом положении; она знала, что о нем могут позабыть на целую ночь, а потому пошла разбудить мальчика, дала ему вознаграждение за прерванный сон и привела с собой в спальню. Вдвоем они придвинули кресло к кровати, уложили больного; дочь укрыла его, еще раз поцеловала руку, и на цыпочках удалилась из спальни.

На пороге до слуха ее долетело произнесенное тихо отцом слово: "Добрая!"

Все это совершилось в полчаса. Эмма, отерев слезы, снова незамеченная пробралась во флигель, и когда вошла в гостиную, застала всех собеседников на прежних местах за второй чашкой чаю. Мужчинам было позволено закурить сигары у растворенных окон.

Видя открытое фортепьяно, барон счел себя обязанным попросить хозяек сыграть что-нибудь, но Иза посмотрела на него несколько насмешливо.

– Не заставляйте нас, как пансионерок, выказывать свои таланты, – проговорила она. – Музыка, по-моему, утешительница в горе и успокоение в страдании, а потому не следует профанировать ее в минуты развлечения. Но если вы желаете чего-нибудь веселого, мы попросим кузину Манетту, которая мастерски исполняет французские песенки, и она споет нам одну из последних, присланных ей из Парижа.

Манетта услыхала последние слова.

– Конечно, я не заставлю просить себя и церемониться не буду, – сказала она. – Tiens!

И подбежав к фортепьяно, прямо ударила по клавишам без всяких прелюдий. Затем звонким голоском, с акцентом и лукавой мимикой истой парижанки, она запела:

 
Sous des ombrages épais…
 

Кому не знакома французская песенка, рождающаяся из жемчужной пены шампанского среди веселья!.. Ничто лучше этой песенки не обрисовывает французского характера. Сравните ее с немецкой, колорит которой часто такой серьезный, разнообразный, и у которой такая артистическая форма. Во французской – стих не отличается звонкостью, но в нем господствует остроумие, веселость, его скрашивает шутливость.

Но не каждый может петь это оригинальное произведение, которому должны аккомпанировать и улыбка, и взгляд, и жест, и драматическое выражение, делающее иногда из ничего прелесть в своем роде.

А потому, может быть, эта песенка, chansonnette, только и кажется уместной во время обеда или тотчас после обеда, а после чая барону показалась она довольно свободной и смелой.

Манетта не беспокоилась о том, что себя скомпрометирует: ее главная забота была представить дом кузин не так, как бы они желали. Это был фарс своего рода.

Тайну эту мог почти разгадать Гельмгольд, взглянув на Изу, которая скрестив руки, нахмурившись, с каким-то сожалением слушала ветреницу, начавшую уже другую, еще более развязную песенку.

– Признаюсь, барон, – шепнула Иза, – надобно родиться в Париже, чтоб не краснеть от этой развязной веселости, которая для нас более нежели непонятна, почти отталкивающа.

После этого барон еще лучше понял значение песенки.

Может быть, недовольна ей была и графиня; дю Валь обнаруживал беспокойство, Люис слушал молча.

Наконец, Манетта вскочила с табурета, поправляя распустившиеся волосы.

– Нет, я сегодня как-то не в голосе! – сказала она, рассмеявшись.

– По крайней мере, мы этого не заметили, – отвечал Гельмгольд, поклонившись.

Неудавшийся вечер тянулся еще часа два, после чего графиня встала, за нею поднялся ее штат, и все общество, распростившись с гостеприимными хозяйками, вышло из флигеля.

В ярко освещенной гостиной остались одинокие, грустные сестры-сиротки. Долго смотрели они друг на друга, наконец, обнялись со слезами на глазах.

– Была у отца? – спросила Иза тихо.

– Была… не спрашивай! отвечала еще тише Эмма.

И обе упали на кресло и долго не могли проговорить ни слова. Наконец, Иза, быстро поднявшись с места, начала ходить по комнате.

– Нет, довольно этого мученичества, этого фальшивого положения, этих напрасно пережитых лет! – сказала она глухим голосом. – Даю слово, что первого мужчину, который захочет меня взять, встречу с восторгом. Этим способом я не только сохраню себя, но и тебя: ты уедешь со мною, и мы выедем из этого Турова, в котором отравлена наша жизнь.

– А отец? – сказала тихо Эмма. – Нет, Иза, если это можно назвать самопожертвованием, то мы должны выпить чашу до дна и не покидать отца на растерзание чужим людям. Ты безумствуешь, милая Иза.

– Ты права, я безумствую; но разве же можно иначе. Годы проходят… Вот хоть бы и сегодня – как ловко распорядилась людоедка, чтоб мы не могли воспользоваться даже несколькими минутами. Она оттерла нас от барона, напустила эту несносную субретку с трактирными песенками, натравила дю Валя и отняла у нас всякую возможность поговорить с бароном. О, мачеха, я не в состоянии выносить этого долее, я отомщу тебе! Я совершеннолетняя: могу делать, что хочу, я выйду за первого жениха, лишь бы только очутиться на свободе.

– Успокойся, милая Иза, и говори тише, Бога ради: ты ведь знаешь, что мы окружены шпионами и что каждое наше слово доходит до людоедки.

– Что ж она мне сделает? – отвечала Иза.

– Разве же я могу предвидеть, на что способна эта женщина? – сказала Эмма тихим голосом. – Я знаю только, что боюсь ее.

И она вздрогнула невольно.

Тихая летняя ночь, ярко освещенная луной, приманила обеих сестер к окнам. У Люиса светились огни; там мужчины играли в карты и делали жженку, чтобы хоть несколько вознаградить себя за слишком целомудренный чай; в комнате старика мерцала лампадка, и сквозь зеленые занавески светилось у графини, размышлявшей о себе и о будущности сына.

Иза была взволнована, разгневанная Эмма плакала: отец еще живо представлялся ее взорам.

Вдруг старшая сестра крепко поцеловала младшую.

– Пожертвую собою для нас обеих, – сказала она, – вырву себя из этого ада, хотя бы после пришлось самой страдать! И что же я потеряю? Хуже не будет. Если могла вытерпеть до сегодняшнего дня, значит, смогу вытерпеть и дольше. Барон не решится, не сумеет, а может быть, и не захочет обратиться к которой-нибудь из нас. Ему не под силу будет бороться, мучиться, лгать для того, чтоб добиться руки увядшей старой девы. Для этого нужен человек корыстолюбивый, эгоист без сердца, которому терять нечего. Чем более я думаю об этом, тем яснее мне кажется, что единственный человек для достижения моей цели – Скальский. Я заметила, что каждый раз, когда мы бываем в костеле, он становится против нас, рисуется предо мною и меланхолически посматривает. Сын аптекаря спасет графиню Туровскую.

Эмма невольно улыбнулась.

– Первый раз, как будем в городе, – продолжала Иза, – затрону его сама, скажу ему при выходе…

– Что же ты можешь ему сказать, милая сестрица?

– Сама не знаю, но довольно одного слова для возбуждения надежды…

– Ах, Иза! Неужели эта кургузая аптекарша будет твоей маменькой?

Обе сестры рассмеялись до слез.

– Чего же ты хочешь? – отвечала Иза после некоторого молчания. Я готова на все, лишь бы вырваться отсюда.

– В таком случае лучше все же выбери себе и другого мужа, и другую свекровь, потому что этих я не перенесу, – сказала Эмма.

Иза подняла руки к небу.

– И никто не знает, – проговорила она, – что богатая невеста умоляет небо о ниспослании человека, который пожелал бы руки ее и подал бы ей свою!

В эту самую минуту что-то зашелестело в сирени под окнами. Сестры взглянули с испугом, и хотя никого там не увидели, однако еще колебались потревоженные ветви, и точно кто-то проскользнул под окнами и исчез в тени, падавшей от оранжереи.

– Вот будет хорошо, если кто-нибудь нас подслушал! – воскликнула Эмма. – Затворим окно, и Бога ради тише.

– Я не беру слова назад, – сказала Иза, – пусть будет, что будет.

Наконец, закрылось окно и опустилась занавеска.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю