Текст книги "Путешествие в молодость, или Время красной морошки"
Автор книги: Юрий Рытхэу
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц)
Морские боги… Они не имели определенного облика, где они обитали – было неведомо. Но дядя Кмоль, с которым я не раз приносил им жертвы, утверждал, что они вездесущи.
Я закрыл глаза в то мгновение, когда волна вознесла наш вельбот на высоту чтобы в следующую секунду низвергнуть его в пучину.
Но пучины не было. Вместо оглушающего водопада – тихое журчание, на фоне которого не слышно даже ровного стрекотания шведского мотора «Пента»… Вельбот по инерции еще двигался к уютному мшистому берегу. Я поймал взгляд Акалюка.
– Бензин кончился, – сказал он спокойно и почти торжественно показал на умолкнувшую «Пенту».
Стоящий на носу корреспондент «Магаданской правды» Кеша Иванов бросил конец, и на берегу его подхватили десятки рук.
– Прибыли, значит, – с удовлетворением сказал Яковлев и похлопал меня по плечу. – Молодец! Вы – настоящий моряк! Когда обратно отплываем?
«Нет уж, обратно не поплыву», – подумал я и сказал:
– Вы же слышали – горючего нет…
– Горючее как-нибудь добудем, – обнадеживающе произнес Валютин.
– Обратно вельбот не поведу, – буркнул я.
Я просидел на корме еще какое-то время, пока не пришел в себя. Пассажиры выбрались на берег, и Яковлев, обернувшись, крикнул:
– Капитан последним покидает корабль! Мы ждем вас в сельском Совете!
Мы остались с Акалюком. Эскимос гремел пустым баком и тихо ругался:
– Обычно здесь второй бак… Полный… На этот раз его почему-то нет…
Я тогда не умел ругаться, да и сейчас не очень получается, даже когда обстоятельства требуют сильных выражений. Я просто долго молчал, стиснув зубы.
Внешне в Нунэкмуне ничего не изменилось. Те же яранги и два деревянных дома – школа и магазин.
В тесной комнате сельского Совета я увидел Гэмауге и Рультыну. Это известные в районе люди: Гэмауге был председателем здешнего Совета, а Рультына руководила женским отделом, внедряла в яранги новый быт.
Первым делом осмотрели магазин.
Полки ломились от обилия новых, только что выгруженных с парохода товаров. В углу навалом лежала куча свежего картофеля.
– Берут картошку? – весело спросил Яковлев у толстой продавщицы.
Я еще тогда заметил, что в маленьких сельских магазинах на Чукотке за прилавками стояли почему-то в основном женщины. И все до единой отменного здоровья, сильной комплекции, очень часто с рядом блестящих золотых зубов во рту.
– Да почти и не берут! – томно-развязно произнесла продавщица, заискивающе заглядывая в глаза большого начальства.
– Почему? – удивился Яковлев. Нагнулся к куче и подобрал плотную, свежую картофелину. Он взял лежащий на прилавке нож, разрезал клубень, понюхал и пожал плечами:
– Отличная картошка! Откуда?
– С Приморья. С Ханковского района…
– Знакомые места, – улыбнулся Яковлев, работавший до Магадана в Амурской области, – Почему не берете картофель?
Вопрос был обращен к Гэмауге.
По случаю приезда знатных гостей Гэмауге сменил свой древний плащ из моржовых кишок на камлейку из глянцевой медицинской клеенки. Он откинул капюшон, выставив сильно потертую, но из такой же, как у Яковлева, защитной ткани сталинскую фуражку.
– Грязная… Чистить ее надо… Вот раньше американцы привозили…
– Ну вот заладил опять свое – американцы, американцы, – недовольно протянул Валютин, делал знак Гэмауге замолчать.
– Нет, нет! – остановил Валютина Яковлев. – Пусть старик выскажется. Зачем перебивать?
– Любит он похвалить американцев, – сердито буркнул Валютин. – Мол, лучшие товары у них были… А забыл, как они вас грабили и спаивали?
– Водку и теперь привозят, – мрачно ответил Гэмауге.
– Так чем же американская картошка лучше? – спросил Яковлев.
– Потому что она уже чищеная и нарезанная, – ответил Гэмауге, – И упакована в жестянку, которую можно использовать как ведро.
Я помнил ту картошку.
– Так она же сушеная! – удивился Яковлев, – Она как юкола против свежего моржового мяса. Большая разница. Вся питательная сила именно в этой свежей картошке.
Он поднес к глазам Гэмауге разрезанную картофелину.
– Видите, какая она красивая? И сок есть. Вся сила в этой свежести, в соке. Вот попробуйте, сварите ее даже прямо в мундире… Это кожица называется мундиром. С маслом, солью – и ничего тебе больше не надо… Товарищи, – Яковлев повернулся к сопровождающим. – Пусть кто-нибудь сварит нам на обед картошку в мундире. Угостим местное население. А вас, милая, – обратился он к продавщице, – попросил бы не просто предлагать тот или иной товар, но и вести, как говорится, разъяснительную работу. Торговля, милая, это политика!
Из магазина направились о школу, пустую и холодную по случаю летнего дня.
– У нас только начальная школа, – сказал Гэмауге, – Ждем нового учителя.
Яковлев осматривался кругом, шумно вздыхал.
Когда мы вышли на улицу, он огляделся и вдруг сказал, обращаясь ко мне:
– А я ведь никогда не бывал в яранге…
– Так в чем дело? – с готовностью предложил я. – Зайдем вот сюда, в ближайшую…
Но тут на пути встал Валютин.
– Зачем именно сюда? Можно подобрать другую, более приличную. – Он повернулся к Гэмауге: – Кто здесь живет?
– Каанто, – ответил Гэмауге. – Только он нездоров…
– Вот! – обрадовался Яковлев. – Заодно и врач осмотрит больного. Где врач?
Из свиты вперед вышла женщина средних лет, в резиновых сапогах и солдатской плащ-на латке.
– Я врач.
Но Валютин все стоял на пути. Гэмауге решил прийти ему на помощь.
– Каанто отдыхает…
Помолчал и, отвечая на вопросительный взгляд председателя областного Совета, пояснил:
– Уже несколько дней сильно отдыхает…
– В отпуску, что ли? – недоумевал Яковлев.
– Самовольно, так сказать, – пояснил председатель местного колхоза «Заря коммунизма» Стрельцов.
– Ничего не понимаю!
– Пьяный он! – махнул рукой Гэмауге.
Яковлев некоторое время потоптался в нерешительности, потом все же сказал:
– Ничего… Войдем. Надеюсь, он не будет на нас в обиде.
Такое впечатление, что Каанто ждал нас. Конечно, он был в сильном-подпитии, но, как это бывает с людьми крепкими, но пьющими, пребывал в том состоянии, когда внешне казался вполне трезвым – речь связная, даже до некоторой степени рассудительная.
– Амын еттык! – громко приветствовал он гостей, заполнивших тесный чоттагин.
Это был типичный чоттагин приморской яранги, жилище человека среднего достатка. Дощатые стены, набитые чуть выше человеческого роста, продолжались закопченными жердями, на которых крепилась внешняя покрышка яранги из потемневшей моржовой кожи. Прямо в коже было прорублено окошко и вставлено стекло. Вдоль стен стояли бочки с припасами, под ногами путались собаки, щенки. Слева от входа тлел костер.
Из-под передней занавеси мехового полога выглядывали взлохмаченные, с запутавшейся в волосах белой оленьей шерстью головы домочадцев: две женские и детская. У девочки была любопытные, чуточку испуганные глазенки.
– Инной! – громко закричал Каанто. – Вылезай и угости пришельцев чаем… Садитесь все…
Кто примостился на бревне-изголовье, кто на китовых позвонках, обычной «мебели» в чукотской яранге.
Каанто откуда-то выудил бутылку, заткнутую тряпицей, и предложил Яковлеву, сразу же выделив его из толпы гостей.
– Может, выпьем?
– Нет, – отказался Яковлев. – Я не отдыхаю. Я работаю…
– Хорошая работа у начальства! – искренне, безо всякой задней мысли воскликнул хозяин.
Это был мужчина среднего возраста с правильными чертами темного от морского и тундрового загара лица.
– Работа как работа, – произнес Яковлев, – Где же вы так хорошо научились говорить по-русски?
– Емельянов научил, – с гордостью ответил Каанто. – Был у нас такой учитель. Однако уехал. Насовсем уехал и больше не вернулся. Он понимал нашу жизнь, знал наш язык и очень хорошо учил русскому языку.
– Ну вот, скажите, товарищ Каанто, нравится вам жить в яранге?
– Очень! – воскликнул Каанто. – Теперь я очень люблю жить в яранге! Раньше, до революции, не любил…
– Постойте, постоите, – остановил его Яковлев, – До какой революции? Сколько вам лет?
– Сорок два, – ответил Каанто. – Мы все до революции жили плохо. Не видали солнечного света, наши дети умирали…
Я вдруг вспомнил это стихотворение из «Книги для чтения», которое с серьезным и многозначительным видом пересказывал Каанто.
Однако на его лице светилась искренняя радость, он и впрямь был рад гостям и старался показать себя с лучшей стороны.
Яковлев, чтобы как-то переломить беседу, вдруг назвал меня и спросил хозяина:
– Читал его книги?
– Читал! Рассказ про окошко читал и сам сделал по его рассказу такое же.
Яковлев внимательно оглядывал жилище, и я по мере своих сил старался поподробнее описать ему устройство чукотской яранги, не обращая внимание на громкие разглагольствования пьяного Каанто.
Настроение председателя облисполкома явно испортилось, и я понял, что виной этому не громкие речи Каанто, а яранга.
На прощание Яковлев еще раз спросил хозяина:
– Ну, как, довольны жизнью?
– Живем хорошо! – воскликнул Каанто. – Мы всем довольны. Партия и правительство делают для нас все! Мы вышли из темноты и невежества, совершили гигантский прыжок из первобытности в социализм и сейчас влились в дружную семью советских народов… Многонациональная наша страна…
– До свидания, товарищ Каанто! – отчетливо и громко произнес Яковлев, – Будьте здоровы. Желаю вам всего хорошего!
– До свидания, товарищ председатель!
Каанто долго тряс руку Яковлеву, не давая отнять ее.
– Приезжайте еще раз. Мы вам покажем самодеятельность. Споем новые песни про нашу счастливую жизнь.
Мы вышли на улицу.
Туман по-прежнему держался за мыс Нунэкмун, скрывая от нас панораму залива Лаврентия и окрестных невысоких, зеленых в эту пору тундровых холмов.
Яковлев огляделся и спросил:
– А где у них тут туалеты?
Я объяснил, что в летнее время нужду справляют где-нибудь поодаль в тундре, за холмом или же за скалами на берегу моря. А зимой туалетом служит ведро, которое держат в спальном помещении, и называется этот сосуд эчульхен.
– Так от него же пахнет!
– Приходится терпеть, – я вспомнил наш потемневший от времени семейный эчульхен, покрытый деревянной крышкой.
Яковлев замолчал и оставался задумчивым, пока мы возвращались в небольшое помещение сельского Совета.
– Так жить нельзя! – громко произнес он, усевшись за стол и оглядев свою свиту. – Советский человек не должен так жить!
Он повторил это несколько раз, видимо потрясенный увиденным.
Обстановку разрядило сообщение Гэмауге:
– Картошка в кителе сварилась, и обед готов!
– В мундире, – машинально поправил его Яковлев.
Мы отправились обедать в школу, где в небольшой кухоньке хлопотала Рультына.
Я было пристроился вместе с журналистами, которые тайком от председателя собирались согреться спиртом, но Яковлев потребовал, чтобы я сел рядом с ним.
На столе стояло сливочное масло, малосольный голец, котлеты из китового мяса и кружки с густо заваренным чаем.
– Что вы скажете? – спросил Яковлев, очищая картофелину от кожуры.
Я молча пожал плечами.
– Я и раньше слышал про ярангу… Думал, жилище как жилище… Раз люди живут, значит, пока можно так жить. Но то, что я сегодня увидел, – потрясло меня! Это первобытное, безо, всяких скидок, жилище! У иного зверя пора лучше, чем чукотская яранга!
– Мы были не в лучшей, – осторожно заметил Валютин.
– Да если даже пол в яранге выложить кафелем, а стены оклеить обоями – все равно яранга останется ярангой! – взорвался Яковлев, – И вы меня не убедите в том, что жилье это достойно человека.
– Но никто не жалуется, – слабо пытался возражать Валютин.
– Благодарите судьбу, что вы председательствуете в районе, где, в основном, живут местные. А они жаловаться не приучены. И вы знаете почему? Да потому что они нашу власть не считают своей. А чего жаловаться чужому дяде, вам, товарищ Валютнн? Из года в год они наблюдают такую картину: приходят одни председатели, один начальники, посидят в райцентре, помитингуют и уедут. На их место приедут другие, так же посидят, порассуждают о преимуществах Советской власти, о прыжке из первобытности а социализм, о котором говорил Каанто, – и тоже уедут. И это продолжается годами… Да как они могут эту власть своей считать, если вы ничего не сделали, чтобы действительно улучшить их жилищные условия! Ведь практически – они бездомные!
– Ну какие же они бездомные, товарищ Яковлев? – возразил Валютин. – Все же у каждой семьи – яранга.
– А я вам говорю, что яранга – это не жилище советского человека, это первобытная хижина. Это все равно что считать пещеры где-нибудь в центре России за нормальную жилплощадь, поскольку в них обитал доисторический человек.
Гэмауге сидел напротив Яковлева и с видимым удовольствием поглощал, как он выразился, «картошку в кителе».
– А что вы скажете? – обратился к нему председатель.
Гэмауге положил недоеденную картофелину, аккуратно вытер рот рукавом камлейки и ответил:
– Конечно, хорошо бы иметь деревянный дом, но мы понимаем, что страна занята послевоенным восстановлением. Мы можем и потерпеть.
– Терпение, конечно, хорошая вещь, – задумчиво произнес Яковлев и вдруг изменившимся голосом продолжил. – Но вот что я вам обещаю, земляки: сделаю все, чтобы правительство помогло чукотскому народу… Нельзя так дальше жить. Хватит пустых разговоров о прыжке из первобытности в социализм… И с пьянством надо кончать!
Мои друзья журналисты при этом вздрогнули, но Яковлев даже не повернул голову в их сторону.
– Здесь прежде всего нужен наш пример, пример коммунистов, пример русского народа… А пока, прямо скажу, мы подаем им дурной пример, очень дурной… Да и водки слишком много возим сюда. Я знакомился с этим вопросом. Тридцать−сорок процентов товарооборота за счет спиртного! И после этого еще смеем утверждать, что царское правительство спаивало чукотский и эскимосский народы…
Осмелев, я встрял в разговор:
– Царское правительство даже запрещало продавать водку местному населению…
– Что вы говорите?! – искренне удивился Яковлев.
– Существовал царский указ, запрещающий продажу вина и других крепких напитков на территории Чукотского полуострова, – продолжал я. – Но так как была опасность получать спиртное из Америки, то наши военные суда из Владивостока постоянно патрулировали вдоль здешних берегов… Так было до лета восемнадцатого года…
– Да-а. А мы все наши беды и упущения валим на царизм, на пережитки прошлого… Выходит, российское правительство по-своему заботилось о местном населении…
После обеда предполагалось плыть обратно в залив Лаврентия, но погода за то время не улучшилась, наоборот, ветер усилился, и туман настолько сгустился, что сырость отчетливо ощущалась, открытым лицом.
– Ну, что, капитан, поплывем назад? – дружеским и бодрым топом обратился ко мне Яковлев.
– Ну уж нет! – решительно ответил я. – Мы и так едва добрались. На вельботе нам до Лаврентия не доплыть.
– Что же тогда будем делать? – вопрос был адресован Валютину.
– На всякий случай я вызвал по рации катер из Пинакуля.
В небольшом местечке Пинакуль, как раз напротив районного центра, на длинной косе был построен зверокомбинат, который служил для окрестных колхозов как бы машинно-тракторной станцией. В мастерских зверокомбината ремонтировали промысловые суда, вельботы, двигатели и другую технику.
Катер мы ждали до вечера, а потом плыли на нем четыре часа до районного центра. В кубрике было так тесно и душно, что я предпочел мокнуть под дождем и солеными брызгами, укрывшись за ходовой рубкой.
Я думал над словами Яковлева, его замечаниями и дивился тому, что он говорил. Это было необычно. Он видел и замечал то, от чего мы стыдливо или равнодушно отводили глаза, умалчивали, принимали желаемое за действительность. Причем мы простодушно полагали, что такое поведение как раз и устраивает большое начальство, газеты и даже до некоторой степени художественную литературу. Тогдашнее мое весьма кислое настроение объяснялось не только печальной вестью о смерти матери, но скудостью свидетельств новой, счастливой жизни, чтобы о них можно было писать в книгах…
О чем же тогда писать? Ведь не о том же, как время от времени на многие дни запивает хороший охотник Каанто, как он доволен своей жалкой жизнью и верит, что так и должно быть, согласно указаниям сверху. Я знал, что и Гэмауге не прочь приложиться к бутылке, и вероятнее всего, он это сделал сразу же, как только наш катер отчалил от берега.
Что же будет с нашим народом, с нашими селами при такой жизни?
Происходило что-то непонятное, странное. Казалось, у людей иссяк интерес к собственной жизни, и они только и ждали, что будет сказано и указано сверху.
В районной газете «Утро коммунизма» перестали давать страницы на чукотском и эскимосском языках, и местный редактор уверял меня, что это сделано для того, чтобы побудить эскимосов и чукчей лучше изучать русский язык.
Но больше всего удручало повсеместное пьянство. И это называлось «отдыхать». Когда я увидел своего старого соученика по Анадырскому педагогическому училищу с перекошенным, помятым лицом и огромным синяком под глазом, он, криво усмехнувшись, сообщил: «Вчера сильно отдохнул…»
Может, это все же явление временное? Кто знает… Пока же и погода, и печаль, и жалкое положение в Нунэкмуне – все оставляло на душе тяжелый осадок.
Маленький катерок с маломощным мотором отважно сражался с волнами, порой вставая почти дыбом, порой зарываясь носом так глубоко, что сердце останавливалось от мысли – вдруг суденышко уже не поднимется, пойдет ко дну, обессиленное неустанной борьбой с огромными, нескончаемыми валами, один за другим настигающими нас под низкими, сырыми тучами.
Мы подошли к берегу районного центра уже под самое утро.
На последних милях катер пошел бойчее, да и ветер вроде начал стихать; в кромешной тьме даже обозначилась утренняя заря.
Уходя с берега в свою комнатку в старом культбазовском доме, я оглянулся и не поверил своим глазам: на горизонте проступил под алым светом скалистый мыс Нунэкмун, теперь такой привлекательный и желанный, а совсем недавно зловещий и мрачный.
Я проснулся от яркого солнечного света, от нестерпимых лучей, бьющих в незанавешенное окно комнаты. Глянув на часы, убедился, что безнадежно проспал завтрак и придется довольствоваться одним чаем, благо у меня был электрический чайник, собственность уехавшего в отпуск хозяина.
По едва я зачерпнул воды и воткнул вилку в штепсель, как в дверь постучали, в комнату вошел Кеша Иванов, выбритый и хорошо отдохнувший, так непохожий на вчерашнего, страдавшего от морской болезни.
– Летим в твое родное село Улак! – сообщил он. – Погода отличная. Прямо звенит! Видно, здешние морские боги наконец сжалились над нами. Все готовы, ждут только тебя.
Чай удалось попить в кабинете начальника лаврентьевского аэропорта. Напротив меня сидел небольшого роста, ладный, суховатый мужчина в летной форме.
– Знаменитый в нашем районе человек, – сказал Валютин, знакомя с ним. О нем даже песни сочиняют, а ваш земляк Гоном исполняет песню-танец «Летчик Петренко прилетел»…
Человек из песни смущенно пожал мне руку и ушел готовить самолет.
Мы летели низко. Миновали гладь залива Лаврентия, нунэкмунский мыс по правому борту и снова оказались над Тихим океаном. Я не отрывался от небольшого круглого иллюминатора, прильнув к стеклу носом. Знакомые с детства места, родная, испещренная неглубокими озерками и ручьями зеленая еще тундра с лысыми каменистыми холмами, окалистыми выходами, обрывистым берегом, о который бился белопенный прибой. И вот уже Кэнискун старинное чукотское селение на южном берегу собственно Чукотского полуострова, следы покинутых яранг, старая фактория, где когда-то торговал американец Чарльз Карпентер, о котором я читал в дневниках знаменитого норвежского путешественника Руала Амундсена.
Как и в годы моего детства, тут высились кучи каменного угля: почти каждый год случалось так, что основное топливо пароход выгружал здесь, и потом его возили на собачьих упряжках, предварительно насыпав в мешки. Сколько раз я пересекал расстояние от Кэнискуна до улакской косы, погоняя своих собачек, часто соскакивая с нарты, чтобы помочь им.
Вот и улакская лагуна, колыбель моих детских и юношеских мечтаний, игрище, дорога в неведомое. Казавшееся мне ранее безбрежным водное пространство за считанные минуты промелькнуло под крылом вашего самолета, и мы приземлились на косе, довольно далеко от селения.
Попрощавшись с летчиком, мы двинулись в Улак по вязкий прибрежной гальке. Яковлев снял с себя тяжелое кожаное пальто. Навстречу нам шли встречающие, и первым до нас добрался мой старый школьный друг Гоном, тот самый, о котором Валютнн сообщил, что он сочинил песню-танец о летчике Петренко.
Гоном был в аккуратном ватнике, мохнатой кепке, но на ногах – удобные, красиво сшитые нерпичьи торбаза, в которых куда как легче шагать по гальке, нежели в ботинках или сапогах.
Он сдержанно, как и полагается у арктических народов, поздоровался со мной первым, выказав тем особую радость, и уже потом с другими моими попутчиками.
Пристроившись рядом со мной, он горестно вздохнул, сочувственно поглядев на меня, – так он выразил мне соболезнование по случаю смерти матери.
– Мы ее похоронили в ящике, по новому обычаю, – сообщил Гоном, – На Линлиннэй снесли, а могилу вырыли недалеко от хорошавцевской.
Хорошавцев был одним из первых председателей Чукотского райсовета и первым человеком, похороненным в деревянном гробу-ящике на древнем кладбище Улака.
Позади нас тяжело дышал Яковлев, и я тихо сказал Гоному:
– Возьми у гостя пальто.
– Вот спасибо! – с облегчением поблагодарил Яковлев. – Сразу видно культурного человека!
– А мы улакские – такие! – с оттенком хвастовства заявил Гоном. – Недаром он, – Гоном кивнул на меня, – наш земляк. Мы им гордимся.
– И правильно делаете, что гордитесь, – сказал Яковлев.
Мне как-то стало не по себе, и я немного отстал от всей группы.
Мы шли по самому гребню старой улакской косы. Впереди уже виднелась полярная станция. Я узнавал большой дом, где помещалась кают-компания, новую радиостанцию, построенную взамен сгоревшей на моей памяти зимой сорок пятого года.
Сердце наполнялось смятением: как мне себя вести в родном селении? Где остановиться? Дальних родичей вроде бы много, но самых близких нет. Давно нет яранги дяди Кмоля, наша, наверное, заколочена…
Возле полярной станции нас встретил председатель сельского Совета Кэлы.
– Остановишься у Владика Леонтьева, – сказал он, узнав меня.
Вот и знакомое школьное здание. Как будто ничего здесь не изменилось, как будто не прошло двух десятков лет с того памятного сентябрьского дня, когда я впервые вошел в эту дверь…
На пороге стоял Владик Леонтьев, директор улакской школы, когда-то сидевший со мной за одной партой. А с ним рядом – мой, то есть наш, первый учитель, старый Татро.
Мы молча обнялись и вошли внутрь школы.
У каждого хорошо знакомого здания есть свой, свойственный ему, запоминающийся запах. Такой запах был и у старой улакской школы, рубленной из толстых, аккуратно оструганных бревен, плотно пригнанных друг к другу. Вход был через небольшой тамбур и кухню с плитой, в плиту вмазан чугунный котел. Зимой в нем таял плотный снег или же лед, принесенный с замерзших окрестных ручьев. На переменах ребятишки по очереди пили из этого котла студеную до ломоты в зубах воду.
Ничего не изменилось. Та же тесная учительская с продавленным диваном, на котором лежала приготовленная для меня постель с одеялом явно интернатского происхождения.
Потом мы пили чай, заедая его сушеной рыбой, выловленной старым Татро.
Старик вспоминал наши школьные проделки и посмеивался в свои редкие и тугие, как у моржа, усы.
– Вот не думал никогда, что ты, Владик, станешь директором школы, а ты, – кивнул он мне, – пишущим человеком. Жизнь очень удивительна!
По случаю приезда большого начальства в Улаке царило небывалое оживление. Гости обходили дома, яранги, наведались в косторезную мастерскую, детский сад, пекарню, старый интернат…
После обеда гостей ждали в школе. Владик встретил их в меру приветливо, с большим достоинством.
Мы с Тамарой, женой Леонтьева, и Татро остались в квартире допивать чай.
Но наше спокойное чаепитие было прервано посыльным от Яковлева.
Гости и хозяин стояли в самом большом классе и казались сильно возбужденными. Видно, только что о чем-то спорили и еще не остыли. Валютин вытирал лицо платком, а Владик нервно теребил в руках школьную тетрадку.
– Значит, вас считают самым большим националистом среди чукчей? – спросил Яковлев Леонтьева, видимо, этим вводя меня в предмет спора.
– Даже доносы на меня пишут, – улыбнулся Владик.
– Ну, насчет этого вы поосторожнее, – строго произнес Валютин.
– Как же так, оказалось, что русского человека считают большим чукчей, нежели местных? – спросил Яковлев.
– Но при чем тут национализм? – как-то надрывно выпалил Владик. – Обыкновенное человеческое сочувствие и понимание людей. Чтобы сохранить самобытность народа, всего-навсего нужно развивать и поддерживать привычный местным образ жизни и язык. Любовь к родному делу надо прививать со школьных лет… Вот почему у нас свой вельбот…
– Есть же распоряжение областного отдела народного образования, чтобы школьники не занимались опасным для них делом, – заметил Валютин официальным, сухим тоном.
– Это ведет к ликвидации преемственности, – возразил Леонтьев. – Откуда молодой человек будет знать жизнь, способ добывания пищи? Что же ему, вечно пребывать в интернате на государственный счет?
– А вы против интернатов? – сузив глаза, спросил Валютин.
– Если честно, то да, – жестко и даже немного грубовато ответил Леонтьев.
Видимо, это был давний спор между председателем районного Совета и директором уланской школы.
– Если бы в интернате продолжалось обучение отцовскому ремеслу, я был бы не против, – сказал Леонтьев, на этот раз обращаясь к Яковлеву. – Но именно в интернате от чукчи и эскимоса к его возмужанию ничего настоящего не остается…
– Ну, вы перегибаете, – угрожающе произнес Валютин. – Именно в вашей школе учились знаменитые на всю Чукотку люди – летчики Тымнэтагин и Елков, художник Выквол, отсюда вышел крупный государственный деятель Отке. И вот еще пример, – Валютин кивнул в мою сторону. – Почему вы не хотите, чтобы чукчи и эскимосы были радистами, учителями, летчиками? Вы что же, норовите оставить их на уровне первобытнообщинного строя?
Леонтьев вздохнул.
– Мне трудно с вами спорить, – устало сказал он и тихо добавил: – Но человек прежде всего должен быть человеком, помнящим, откуда он родом, кто он, а потом все остальное…
Яковлев внимательно прислушивался к спору.
– Вам придется сдать вельбот совхозу, чтобы не подвергать смертельной опасности школьников, – сказал Валютин.
– И вообще надо разобраться, каким образом вы, Леонтьев, оказались владельцем вельбота? – подал угрожающе голос кто-то из свиты.
– Я подобрал его на берегу, – ответил Леонтьев, – Он был давно списан и гнил.
Похоже, разговор снова стал накаляться, но тут Яковлев вдруг решительно заявил:
– А по-моему, товарищ Леонтьев прав. Как ни странно, товарищи, он кругом нрав. Человек не станет настоящим человеком, если он не рисковал, рос в тепличной обстановке. Так воспитывать здешнюю молодежь нельзя. Мы совершим непоправимую ошибку, возможно даже, угробим целый народ… Хорошо, что в школе есть вельбот. Надо, чтобы во всех национальных школах были вельботы, байдары, оленьи упряжки, собаки – словом, все, чем живет настоящий человек Севера. Конечно, неплохо, когда кто-то становится летчиком или писателем… Но о чем поведает нам писатель, если вдруг все в Улаке станут учителями, инженерами, капитанами? Кто их будет одевать, кормить, строить жилье?
Удивительно сотворен служащий человек! Ведь только что все, сопровождающие начальство, были настроены если не откровенно враждебно, то во всяком случае довольно недружелюбно, но тут, услыхав слова председателя, разом переменились. Валютин чуть ли не ласковым голосом вдруг спросил:
– А мотор к вельботу у вас есть?
– Мотора пока нет, ищем, – ответил Леонтьев.
– Где тут директор совхоза? Товарищ Ивакин, – густым начальственным басом распорядился Валютин. – Надо помочь школе.
– Да у нас этих списанных моторов десятки, – ответил Ивакин. – Пусть берут, приводят в порядок.
– Так, значит, вы вместе учились? – Яковлев повернулся ко мне.
– С первого класса, – ответил я. – Сидели за одной партой, сначала вот в этом классе, потом в другом… Так все семь лет.
– Когда же построена эта школа?
– В девятьсот десятом году, – ответил я. – Кстати, строителем был Иван Ларин, впоследствии активный участник революционного движения и первый председатель Камчатского губисполкома.
– Надо же! – искренне удивился Яковлев, – А я ведь этого не знал. Какие хорошие традиции в этой школе.
– Сама история улакской школы – это прекрасный урок, – добавил Леонтьев.
В детстве школа казалась мне огромной, прямо-таки необъятной. И когда я впервые услышал о царском жилище, Зимнем Дворце, в моем воображении он был именно таким, как наша улакская школа.
Сегодня старая школа виделась мне уже тесной и маленькой…
– А ведь как строили! – восхищенно говорил Яковлев, проводя ладоням и по стенам, по добротным кирпичным печкам.
…Из школы вся толпа потянулась по единственной улице Улака. Яковлев не отпускал меня, и мне пришлось вместе со всеми идти мимо магазина, мимо нашей опустевшей яранги, мимо того места, где стояла яранга дяди Кмоля. Старые женщины подходили ко мне, утирали слезы и мягко прижимались мокрыми носами к моему лицу, выражая тем самым скорбь и соболезнование.
На ночь гостей устроили в пустом интернате. За поздним вечерним чаем Яковлев расспрашивал меня о прежней жизни в Улаке.
Я говорил о школе, об учителях, о первых колхозниках, о дяде Кмоле…
Яковлев слушал, но, похоже, думал о чем-то своем. На прощанье сказал мне:
– Вам надо переехать в Магадан, Мы всерьез собираемся изменить жизнь этого края. Вы представляете – самая северо-восточная область, сказочно богатая, сложная, населенная интереснейшими людьми… И до самого последнего времени здесь по существу не было Советской власти…
Я с удивлением посмотрел на собеседника.
– Ну, здесь, на Чукотке, Советская власть еще была, а вот на Колыме, в районе золотых приисков, царствовал УСВИТЛ – Управление северо-восточных исправительно-трудовых лагерей и Дальстрой. Богом и царем в этом обширном краю был начальник Дальстроя… Когда Верховный Совет принял Указ о создании Магаданской области, знаете, как нас встретили в Магадане? Как чужаков! Но давали ни помещения, ни квартир. Препятствовали связи с Москвой, проверяли на каждом шагу. Генерал Никишов, начальник Дальстроя, так заявлял мне: поиграете в Советскую власть, потом вас отзовут и все пойдет по-старому… – Яковлев помолчал и еще раз повторил. – Давайте перебирайтесь в Магадан. Здесь такое скоро начнется… И для писателя тут дело найдется… Вы же сами видите, даже в вашем родном Улаке далеко не все просто, и нам, политическому и советскому руководству края, такие люди, как вы и Леонтьев, очень нужны…