355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Рытхэу » Путешествие в молодость, или Время красной морошки » Текст книги (страница 12)
Путешествие в молодость, или Время красной морошки
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:17

Текст книги "Путешествие в молодость, или Время красной морошки"


Автор книги: Юрий Рытхэу



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 25 страниц)

11. Большой Друг Эскимосского Народа

Летом в редакции «Магаданской правды» становилось малолюдно: время отпусков. Многие уезжали надолго, на несколько месяцев, и оставшимся приходилось работать за двоих, а то и за троих.

Поэтому я был удивлен, когда главный редактор предложил мне слетать на Чукотку, в Улак вместе с гостем из Москвы, известным поэтом.

Столичный гость приехал в творческую командировку. Человек он был грузный, усталый, но тем не менее любопытный. Выяснилось, что здесь прошли его детские годы, и он неутомимо бродил по Магадану, выискивая какие-то памятные только ему закоулки. Его чуть выцветшие голубые глаза смотрели на все пытливо и проницательно.

Еще в самолете он спросил меня:

– А какой национальный напиток у чукчей?

Я хотел ответить, что с некоторых пор им можно считать спирт, но сдержался и после некоторого раздумья назвал чай.

– Чай – это уже цивилизованный напиток, – заметил поэт. – Ты мне скажи, что пили чукчи в древности?

Покопавшись в памяти, я не нашел ничего такого, что бы можно было назвать по-настоящему национальным напитком моего родного народа.

– Сколько я себя помню, у нас всегда пили чай…

– Когда ты родился? В тридцатом? – усмехнулся поэт, он произнес это то ли с одобрением, то ли с осуждением, но как-то ласково: – Мальчишка еще…

Я тоже хотел порасспросить его о многом, но как-то робел, откладывал на потом свои расспросы о литературной жизни в Москве, о судьбе Бориса Пастернака, которого только что исключили из Союза писателей, о требовании московских писателей не включать имя Пастернака в будущую перепись населении страны.

Я еще в университете познакомился со стихами этого поэта, удивляясь их волшебству и завораживающей силе. Я словно видел картину, читая:

 
Все сегодня наденут пальто
И заденут за поросли капель.
Но из них не заметит никто,
Что опять я ненастьями запил…
Засребрятся малины листы,
Запрокинувшись кверху изнанкой.
Солнце нынче сегодня, как ты,
Солнце нынче, как ты, северянка…
 

Приезжий поэт знал наизусть много других стихотворений Пастернака, и потом, уже в Улаке, когда собачий вой не давал нам спать в гостевой комнате, он глухим завывающим голосом бубнил их со своей кровати.

Из всех литературных новостей дело Пастернака было самым главным и еще не имело конца, потому как продолжалось оно, вызывая в моей памяти иные события, уже ленинградские, когда клеймили Зощенко и Ахматову, потом антипатриотическую группу театральных критиков, еще кого-то… Филологический факультет университета кипел страстями, и по широкому коридору второго этажа, мимо огромных конкурирующих газет филфака и востфака сновали профессора и доценты, какие-то важные служители и члены факультетского партийного бюро.

Я, занятый собственными литературными и семейными делами, далек был от всего этого. И лишь намного позднее понял, в какое интересное, трудное и сложное время я учился.

В Улаке нас поместили в старом учительском доме, необычно пустом: старые учителя, закончив свой договорный срок, уехали, а новые еще не прибыли, и потому в этом бревенчатом многокомнатном здании, выстроенном еще на моей памяти, жила всего лишь одна молоденькая учительница английского языка, приехавшая в прошлом году из Горьковского педагогического института.

Стояла прекрасная, летняя, удивительно теплая погода. Рано светало, и солнце стремительно поднималось над громадой мыса Дежнева, заливая ослепительным светом сияющие железом крыши школы, интерната и магазина.

По утрам я спускался на берег и провожал уходящие на морской простор вельботы. Иногда выходил в море вместе с охотниками.

– На кого же охотитесь? – спросил поэт и, получив ответ, с удивлением повторил: – На китов? Я думал, что это занятие осталось в далеком прошлом и в романе Мелвилля «Моби Дик».

Я читал в свое время эту книгу и не разделял всеобщего восхищения ею. Прежде всего потому, что писатель сделал вместилищем зла кита, существо для нас олицетворяющее безграничное добро. И не только добро, но и сказочного предка, гораздо более приемлемого и романтического, нежели прозаическая и малосимпатичная обезьяна, которую я впервые увидел в ленинградском зоопарке и несколько дней ходил к ней, убегая с лекции, безотрывно, часами смотрел на нее… И вправду я нашел в злобной горилле массу человеческих черт: в выражении ее плоского и некрасивого лица, в ее поведении и даже в том, как она реагировала на посетителей зоопарка. Все это скорее огорчило меня, чем обрадовало, и вскоре я начисто потерял интерес к своему научному предку, находя больше удовольствия от созерцания других животных: тюленей, резвящихся в небольшом водоеме, угрюмого, грузного белого медведя в неряшливой пожелтевшей шкуре, скучно сидящего на краю серого цементного бассейна.

– Чукчи и эскимосы все еще охотятся на китов, – с гордостью объявил я поэту.

Правда, нам никак не удавалось добыть кита. Стада проходили вдали, севернее, и пока мы пытались завести старенький, чиненый-перечиненый подвесной моторчик «Пента», киты, пуская высоко в небо водяные фонтаны, скрывались у кромки ледовых полей.

Моторист, осыпая бедный мотор самыми страшными русскими ругательствами, дергал заводной шпур, снимал маховик, копался во внутренностях двигателя, переходил на ласковые уговоры, увещевания, но старая «Пента» лишь молча и упрямо мотала маховиком и оставалась безмолвной до того момента, пока китовое стадо окончательно не скрывалось за горизонтом и надежды на добычу не испарялись вместе с уходящим днем. Солнце уже низко стояло над Инчоунским мысом, длинные тени ложились на воду, а мотор молчал.

Вот вчера, к примеру, стоял полный штиль и бесполезно было ставить парус. Пришлось втыкать длинные весла в уключины и грести, к берегу. Слабым утешением был подстреленный на полпути к дому лахтак.

Солнце уже наполовину погружалось в воду, когда я различил на берегу несколько человек, встречающих охотников. Их было мало: наблюдатели с мощными биноклями с мыса Еппын уже сообщили, что вельбот идет пустой.

И тут, к всеобщему удивлению, когда до Улака оставались всего лишь несколько десятков метров и носовой гарпунер Аканто уже разматывал ременной линь, чтобы бросить его на берег, мотор вдруг мощно, даже как-то угрожающе, взревел, вспенивая винтом воду за кормой. Суденышко рванулось вперед и наверняка выскочило бы на галечный берег на полной скорости, если бы моторист не заглушил двигатель, осыпая напоследок его очередной порцией изощрённых русских ругательств.

Слушая все это и раздумывая над очередной неудачной охотой, я с тоской думал, что день пропал для газеты, для писательской работы. Кому интересно описание пустой охоты! Ведь не напишешь о собственном настроении, собственных переживаниях и воспоминаниях, как в детстве вот так уходил на вельботе дяди Кмоля на китовую охоту и, бывало, возвращался с богатой добычей. Ведь огромная китовая туша, по древнему обычаю, принадлежала всем, кто был на охоте, – начиная от гарпунера и кончая мальчишкой Ринтыном, который только тем и занимался, что выкачивал ручной деревянной помпой воду.

На галечном берегу среди встречающих я увидел поэта. Он стоял, широко расставив ноги, и с улыбкой смотрел на меня. Я почувствовал в его взгляде насмешку и с вызовом проговорил:

– Не каждый день добываешь кита!

– Это уж точно, – отозвался поэт. – Кит – дело серьезное. Он как поэма, не каждый день и не каждому дается.

На этот раз рядом с поэтом стояли два незнакомых мне человека. Один из них в очках, в брезентовой экспедиционной куртке, весь внешне дорожно-командированный. Он был среднего роста, стройный, лицо мелковатое, но какое-то значительное по выражению, если не сказать интеллигентное. Девушка была точно в такой же брезентовой куртке, что косвенно свидетельствовало о некоей общности этих двух незнакомцев. Из-под синего берета выбивались тонкие светлые волосы, лицо, однако, было сильно загорелым, но загар не мог скрыть россыпь веснушек на носу. Голубые глаза смотрели на меня с интересом.

– Вот он, Ринтын, – представил меня поэт.

– Дориан Петров, – назвался мужчина.

– Светлана Горина, – сказала девушка и подала руку.

Ладонь оказалась неожиданно шершавой и грубой, и тут я догадался, кто эти люди: ученые-археологи из Ленинграда! Теперь я узнал Дориана Петрова, учившегося на историческом факультете и часто заходившего в общежитие, где жили студенты-северяне.

Мать Дориана несколько лет жила на Чукотке, учительствуя в эскимосских селениях. Она собрала внушительную коллекцию сказок и преданий, записанных, однако, только по-русски. Она публиковала образцы эскимосского фольклора, и в моей библиотеке хранилось несколько ее книг.

Дориан считался весьма перспективным историком-археологом и имел в соавторстве ученый труд о древних могильниках Чукотского полуострова.

Я тоже мог считать себя до некоторой степени археологом. Во время войны, когда в Улак приезжали американские эскимосы, одним из самых ходовых предметов обмена была мореная моржовая кость, которую в изобилии выкапывали из хорошо известных старикам мест древних стоянок. Порой попадались настоящие шедевры, украшенные богатой резьбой и орнаментом: застежки для моржовых ремней, наконечники для стрел и копий, гарпунов… Они лежали неглубоко, и даже мы, ребятишки, добывали столько густо-коричневых, отполированных древними умельцами и временем вещей, что могли выменивать у американских гостей вдоволь жевательной резинки и цветных карандашей.

К середине сороковых годов самые богатые подземные сокровищницы опустошили, и их содержимое перекочевало на другой берег Берингова пролива, став материалом для современных поделок – брошек, фигурок, северных зверей, мундштуков, пуговиц, шкатулок… Очень возможно, что некоторые из этих сокровищ попали в американские музеи.

Так что к тому времени, когда на Чукотке появились ученые-археологи, им уже досталась полуразграбленные могильники.

Мы побрели вверх по берегу, одолевая галечную гряду, намытую штормовыми волнами. Несмотря на то что я просидел целый день почти недвижно в вельботе, я чувствовал усталость, и хотелось поскорее добраться до своей кровати с пружинной сеткой и тощим матрацем и заснуть.

Но сначала надо поужинать в местной столовой, где веселый повар в белоснежном высоком колпаке подал в окошечко, прорубленное на кухню, пышные, обильно проперченные и сдобренные чесноком, рубленые котлеты из свежего моржового мяса. На вид они были непривычно темные, но очень вкусные.

– Вообще здешняя еда, – рассуждал Дориан Петров за столом, уминая одну котлету за другой, – отличается удивительной сбалансированностью и продуманностью. Ни эскимос, ни чукча никогда не съедят ничего лишнего…

Я слушал и вспоминал свои детские годы, весеннее время, когда в ямах-хранилищах подходили к концу запасы, и надо было делиться последними кусками копальхена с полуголодными собаками. А если к тому же с осени не было запасено достаточно моржатины, в ход шли жирная жижа и чудом сохранившиеся остатки полусгнившей моржовой кожи, ластов и мяса. Все это обладало нестерпимым запахом, но все-таки поедалось с жадностью: голод неистово требовал любого насыщения.

А когда убивали первого моржа, то мясо начинали варить еще в море, зажигая в вельботе примус и ставя на гремящее пламя кастрюлю. Если не было пресной воды, наливали забортной. Сваренное в соленой воде океана мясо приобретало особый, неповторимый вкус.

Наедались буквально до отвала, пока желудок мог вместить хотя бы кусок. Расплачивались после этого – жестокими желудочными болями и расстройствами.

Аппетит уменьшался, когда наступало время относительною изобилии: в середине лета и осенью, когда к моржовому мясу добавлялось лахтачье, выловленная в лагуне рыба, свежие ягоды и зеленые листья горькой ивы, золотого корня, сладкие корешки-пэлкумрэт, выкопанные в мышиных кладовых, утиное мясо, и верх лакомства свежая оленина, которую выменивали у кочевых людей на моржовый жир, лахтачьи ремни, кожи…

– Эскимосы вообще отличаются воздержанностью в еде, и вы почти не увидите здесь толстяков, – продолжал Дориан, – Я провел несколько лет в бухте Провидения, где учительствовала моя мать. Нашими соседями были эскимосы. Это были лучшие годы в моей жизни…

Светлана Горина внимательно слушала разглагольствования Дориана, и едва заметная улыбка скользила по ее лицу.

– А вообще с питанием здесь мы устроились на полярной станции, – сказал археолог. – Там кормят по нормам полярных экспедиций и совсем недорого.

– Я не сказал бы, что здесь дорого, – отозвался поэт. – И мне нравится здешняя еда, как и вам. И нормы тут достаточны, если не сказать больше…

– Обычно наша экспедиция устраивается на полярной станции, – повторил Дориан. – Там удобно, гигиенично.

– Нам тоже предлагали гостеприимство на полярной станции, но мы выбрали учительский дом, – вмешался я.

– Здесь я – гость Ринтына, – сказал поэт. – И мне пока все нравится.

Станция, построенная в тридцать четвертом году, располагалась примерно в полутора километрах от самого Улака, несколько на отшибе. В годы моего детства она казалась сказочным городом: там было электричество, радио, большая кают-компания с роскошной библиотекой и грандиозным музыкальным инструментом пианино, кинопроекционный аппарат… Чуть поодаль стояли научные павильоны, полные разных мудреных приборов, метеорологические шары-пилоты и змеи, поднимающиеся в заоблачные высоты… Да и сами работники полярной станции даже внешне выглядели людьми необычными – они носили особую форму, питались в бесплатной столовой, у них работали водовоз, истопник, а для стирки они нанимали чукчанок и эскимосок из села…

Через какое-то время я начал догадываться, что работники полярной станции не совсем справедливо наделены весьма ощутимыми привилегиями по сравнению, скажем, со школьными учителями, которым не только самим приходилось колоть и возить уголь для прожорливых печек, лед для умывания и приготовления еды, но и исполнять работу куда более сложную и тяжелую, нежели снимать показания с приборов, расположенных неподалеку в деревянной будке. Даже жилье и одежда полярников были специально приспособлены и оборудованы, согласно суровому климату.

Все было бы не так заметно, если бы некоторые работники полярной станции не подчеркивали свою исключительность: как же – покорители Арктики!

Они даже ходили особенно, гордо, и мне казалось, что они свысока посматривали на других. Я не обижался, когда они смотрели на нас так, ибо нас убеждали, что мы народ отсталый и требуется время и усилия, чтобы догнать ушедшие вперед другие народы. По как могли полярники смотреть свысока на наших учителей? Я чуял эту несправедливость и проникался со своей стороны неприязнью к работникам полярной станции. Это чувство сохранилось у меня и по сию пору, и мне никак не удавалось перебороть его, когда доводилось бывать на улакской полярной метеорологической станции.

Потом Дориан и Светлана проводили нас до нашего жилища. У дома нас встретил пожилой чукча Василий Корнеевич Рыпэль.

– Я принес вам свежей воды, – сказал он. – Два больших ведра.

Он приносил воду из-под нетающего ледника, и эта вода была необыкновенно вкусна не только в чае, но и так, в сыром виде.

– А, Большой Друг Эскимосского Народа! – воскликнул Рыпэль, узнав Дориана. – Снова копать приехал?

– Приехал, – важно ответил археолог. – В этом году думаем окончательно исследовать эквенский могильник.

Эквен – древнее название давным-давно несуществующего поселения, примерно на полпути между Улаком и Нуукэном, чукотским и эскимосским поселениями. Оно располагалось на самом северо-восточном кончике Азиатского материка. Когда едешь зимой на собаках под высокими темными скалами, с которых с легким шуршанием скатывается сухой, как крахмал, белый снег на острые голубые ропаки ледяного припая, снизу можно заметить торчащие из земли, побелевшие от древности и жестоких полирующих ураганов китовые кости. Часть из них осталась от жилищ, часть служила подставками, на которые поднимали на зиму кожаные охотничьи байдары и каяки. Место это было жутковатое, с ним связывалось множество разнообразных сказаний и легенд, где кровь смешивалась со снегом и соленой морской водой. Неподалеку, по преданиям, находилась могила Китовой Женщины, прародительницы приморских жителей, охотников на крупного морского зверя.

Даже в годы, когда люди активно выкапывали потемневшие костяные древности, эквенское захоронение осталось нетронутым.

И теперь оно должно послужить науке.

Рыпэль заварил нам крепкий чай, и мы расположились в нашей тесной комнатке, в которой мебели-то всего было две кровати, две тумбочки и заляпанный синими чернилами учительский стол, служивший нам дли долгих чаепитий.

Я чувствовал, что Рыпэль, несмотря на внешнюю невозмутимость – и дружеское расположение ко всем, все же как бы выделял поэта и, конечно, своего земляка, молодого литератора и к тому же корреспондента областной газеты.

Тем не менее археологи не чувствовали этого раздвоенного внимания. Не заметил его и поэт, который внимательно слушал Дориана, с увлечением рассказывающего о том, какое значение имеют здешние археологические памятники для решения проблемы заселения американского континента, путей-перепутий древнего человека, одолевшего в поисках земного пространства огромнейшие расстояния.

– Выходит, индейцы Северной и Южной Америки – это ближайшие родственники здешних эскимосов и чукчей? – спросил поэт.

– Совершенно верно, – кивнул Дориан, забеливая чай сгущенным молоком.

Я невольно следил за его действиями: археолог знал толк в хорошем чае, потому как нет ничего вкуснее, нежели крепкий чай, подслащенный сгущенным молоком. Он и сытный, и бодрит, и удивительно согревает изнутри.

– И это доказывается не только археологическими, но и антропологическими данными, – подтвердил Дориан.

– А языки? – спросил поэт.

– С языками сложнее… Что касается эскимосов, то алеутско-эскимосская языковая семья достаточно глубоко распространена в Западном полушарии. А это – вся цепь Алеутских островов, Гренландия, Аляска, север Канады. Следы чукотского, очевидно, надо искать в индейских языках южных регионов американского материка.

Поэт отхлебнул из большой чашки и как-то озорно произнес:

– А чем черт не шутит? Вдруг родичи нынешних улакцев сидят сейчас на Огненной земле и думают-гадают: откуда же мы пришли сюда, на самый кончик южноамериканского континента?

Мы с Рыпэлем переглянулись, но ничего не сказали.

– Кстати, жители Огненной земли такие же китобойцы, как и обитатели побережья Чукотского полуострова, – со знанием дела заключил Дориан.

Светлана молчала и маленькими глотками пила чай, время от времени кидая влюбленный взгляд на Дориана. Она только что закончила исторический факультет Ленинградского университета и собиралась в аспирантуру.

По существу, разговор вели только поэт и Дориан.

– А как вы думаете, меня могли бы взять на китовую охоту? – спросил вдруг поэт.

– Могли бы! – уверенно сказал Рыпэль, – Я попрошу Армоля, моего двоюродного брата.

Сам Рыпэль давно не выходил в море. Он считался главным банщиком сельской бани, которую топил три раза в неделю: для школьников, для мужчин и женщин.

Я догадывался, что причина здесь в том, что Рыпэль был большим охотником до спиртного.

– Однако в море нелегко, – с сомнением произнес Дориан. – Это не увеселительная прогулка.

– А я и не думаю, что это так, – как-то жестко отозвался поэт.

Я знал, что он не был изнеженным столичным стихотворцем, Получив блестящее образование в Московском институте философии, лингвистики и истории, он воевал на Карельском перешейке, прошел всю Отечественную, был ранен…

Я догадывался, что желанием поэта движет не простое любопытство, а искреннее желание понять человека Севера, войти и глубь его жизни, разделив с ним опасность, а может быть, и радость главного деяния жизни – морской охоты на самого большого зверя.

– Я побегу, скажу Армолю, чтобы тебе приготовили охотничье снаряжение! – заторопился Рыпэль.

Допили чай, распрощались, и в комнате остались только мы с поэтом.

В эту ночь собаки почему-то не выли. Удалось прекрасно выспаться, несмотря на то что на самом рассвете в комнату ввалился Рыпэль с ворохом охотничьей одежды для поэта. Это были высокие непромокаемые торбаза – кэмыгэт из тюленьей кожи, подбитые лахтачьей кожей, нерпичьи штаны, слегка протертые на заду и коленях, но еще достаточно прочные, летняя кухлянка и плащ из моржовых кишок, гремящий от сухости.

– Хотели тебе дать камлейку из медицинской клеенки, но я выпросил это, – с гордостью сказал Рынэль, расправляя слежавшиеся складки плаща, – Это настоящий уккэнчин. Его носил еще мой дед.

Плотно позавтракали неизменным чаем со сгущенкой, белым хлебом с маслом и колбасным фаршем из банки с добрым названием «завтрак туриста».

Облаченный в непривычную, но удивительно подошедшую ему одежду, поэт совершенно преобразился, и, если бы не голубые пронзительные глаза, радостно и озорно сверкающие из-под низко надвинутого капюшона уккэнчина, трудно было бы узнать в нем столичного интеллигента.

Вельботы уже покачивались на воде, оставалось только погрузить дополнительное горючее и пресную воду.

Ни чукчи, ни эскимосы не желают удачи, провожая на охоту: это обычная работа.

Постояв на берегу, пока вельботы не скрылись за громадой Дежневского массива, я поднялся к домикам и зашагал в косторезную мастерскую к резчику Туккаю, с которым давно договорился встретиться.

Возле мастерской я догнал Дориана и Светлану. Оба были чем-то огорчены.

Что-нибудь случилось?

– Это у них обычное дело, – сердито заметил Дориан. – Охота всегда на первом месте! А между прочим, у меня есть договоренность с совхозом о транспорте. Время идет, а мы не можем перевезти оборудование в Эквен: все вельботы на охоте.

– Так в Эквен можно пешком дойти, – сказал я. – Хотите, я вас туда провожу?

– Нет, пешком мы туда не пойдем, – решительно отказался Дориан. – Не нравится эта черта у аборигенов – непонимание важности науки. Особенно у эскимосов.

– Дориан Сергеевич, – с улыбкой заметила Светлана, – Ринтын ведь тоже не европеец.

– Он – чукча, – сказал Дориан.

– А какая разница? – спросила Светлана.

– В сущности, – медленно протянул Дориан, – разницы особой нет.

– Ничего, – весело сказал я. – Я вам покажу другие археологические места.

И я принялся рассказывать, как во время воины мы выкапывали мореную моржовую кость для обмена с американскими эскимосами.

– Я слышал об этом, – мрачно заметил Дориан. – Это настоящее варварство.

Я удивленно посмотрел на него. А осквернение могил, пусть ради науки – это не варварство? От того, что мои земляки выкопали из-под земли в годы войны и приобрело драгоценный в то время табак и другие товары, была хоть какая то польза… А от того, что каждый год выкапывал из вечной мерзлоты Дориан – какая от этого польза чукчам и эскимосам? Очень нужно нам знать, откуда мы произошли и в какое время наши предки пересекли Берингов пролив!

И во мне росло какое-то непонятное раздражение, которое я старался подавлять, разумом понимая, что его не должно быть, что это постыдно и примитивно так рассуждать. Цели науки, в том числе и археологической, высоки, и я вспомнил лекции Алексея Петровича Окладникова, которые слушал в Ленинградском университете. Облик самого ученого был резким контрастом сложившемуся привычному представлению о профессоре. Лицо Окладникова было грубо, просто, без того интеллигентного, едва уловимого налета, которым отличались другие университетские профессора. Коричневый, отнюдь не курортный загар всю зиму не сходил с его лица, но еще поразительнее были его руки – крупные, сильные, более привычные к лопате и кайлу, нежели к ручке, карандашу, указке. Он с большей уверенностью путешествовал в прошлом, в палеолите, нежели в современности.

А Дориан по внешнему виду был настоящий интеллигент. И до такой степени, что время от времени вместо очков носил пенсне. Поэт, правда, тоже на вид был далек от расхожего представления об интеллигентной внешности. Но это, скорее, объяснялось тем, что он был человеком крепко пьющим. Еще в бухте Лаврентия, зная, что в Улаке пока не бывали пароходы-снабженцы, мы запаслись коньяком, набив бутылками большой рюкзак, который теперь лежал у нас в комнате под моей кроватью. Время от времени поэт выуживал очередную бутылку и понемногу пил из нее.

Это обстоятельство – наличие рюкзака под моей кроватью – было большой притягательной силой и для Василия Корнеевича Рыпэля, когда-то известного морского охотника, певца и каюра. С вельбота его давным-давно списали, своих отличных собак он понемногу распродал, каких по настоящей цене, каких просто за бутылку, когда за глоток живительной влаги человек готов на все. Его заботливое отношение к нам во многом объяснялось тем, что поэт всегда подносил ему чарку, а потом подолгу душевно беседовал.

Поэт любил выпить и, похоже, уже не мог жить без вина. Но при этом оставался человеком широких интересов. Самое поразительное то, что, вопреки утверждениям врачей-наркологов, память у него оставалась отличной, он помнил невероятное количество стихов, и как раз более всего малоизвестных мне – Пастернака, Гумилева, Плетневой, Ахматовой, Волошина… А как он читал Маяковского! Ни один артист, думаю, не мог бы так прочитать «Флейту-позвоночник», как мой гость!

Он цитировал наизусть Библию и Коран и даже приводил какие-то удивительные примеры из Талмуда и индийских эпических поэм.

Мы пошли на другой берег лагуны, где еще виднелись следы наших раскопок военных лет.

Дориан ходил по тундре, трогал носком резинового сапога вывернутые кочки и ругался, часто повторяя одно и то же слово: варварство.

Я оставил археологов и пошел на Еппын, чтобы оттуда поглядеть на море. На наблюдательном посту, усевшись на плоский камень, старый охотник Каляч обозревал морское пространство, приложив к глазам окуляры мощного бинокля. Он услышал мои шаги, оглянулся и приветствовал:

– Етти!

– Ии, – ответил я, присаживаясь рядом на покрытый жестким, шершавым голубоватым мхом камень. Нагретый солнцем, он хранил в себе тепло. Каляч молча подал мне бинокль и показал направление.

Горизонт качнулся в поле зрения, чуть подсиненный стеклами бинокля. Я установил локти на свои колени и принялся обозревать морской простор, довольно быстро зацепив взглядом идущие один за другим вельботы. До моего слуха донеслись далекие выстрелы.

– Они уже его загарпунили, – сообщил Каляч. – Теперь добивают.

– Уж очень быстро, – с удивлением заметил я.

– Киты подошли сюда еще утром, – сказал Каляч. – Так что охота началась сразу, да и моторы на этот раз не подвели.

Я хорошо знал по собственному опыту, что главное – это загарпунить кита. В первые послевоенные годы для добычи пользовались снятыми с вооружения противотанковыми ружьями, которые устанавливались на треножнике посередине утлого деревянного суденышка. Одного выстрела порой хватало, чтобы убить кита.

Тех противотанковых ружей я больше не видел у земляков. Мне объяснили, что кончились патроны, да и ружья износились. Сегодня, чтобы добить кита, приходилось выпускать в него десятки, а то и сотни винтовочных пуль.

Хлопки выстрелов следовали одни за другим.

Я не спешил спускаться к морю. Когда добьют добычу, понадобится еще несколько часов, чтобы прибуксировать ее к берегу.

Каляч взял у меня бинокль и бережно положил его на колени, обтянутые полысевшей нерпичьей кожей штанов.

– Значит, писателем заделался…

Он произнес эти слова как-то спокойно, безразлично, но я почувствовал в них упрёк.

– А ты читал написанное мной? – с некоторым вызовом спросил я.

Я еще раньше с неприятным чувством обнаружил, что мое писательство не то чтобы не пользовалось популярностью среди земляков – в конце концов здесь издавна принято не осуждать и не обсуждать человека и его дело, – а и их отношении ко мне не было и намека на одобрительный восторг, чего тогда хватало в печатных отзывах.

– Кое-что читал, – медленно произнес Каляч. Он не отличался многословием, и манера его разговора была присуща той части жителей Улака, которые поставили яранги на дальней стороне галечной косы и назывались тапкаральыт. Между произнесенными словами у них простирались долгие периоды молчания.

– Не понравилось? – спросил я.

Каляч снова приставил к глазам бинокль, но направил его не в море, а на берег лагуны, где все еще бродили меж ямок и мышиных пор археологи. Отняв наконец окуляры. Каляч медленно обернулся ко мне и сказал:

– Непонятно…

– А что непонятного? – удивился и даже немного обиделся я, – Ведь про нашу жизнь пишу.

На этот раз Каляч ответил необыкновенно быстро:

– Имена вроде бы наши, знакомые, а люди – не те… Не те люди, не то говорят.

Ото было совсем обидно. Правда, я начал догадываться, в чем тут дело. Для персонажей своих рассказов и повестей я брал имена хорошо мне знакомых людей из того же Улака и окрестных селений, людей хорошо знакомых или известных другим. Имя же у чукчей и эскимосов не только звуковое обозначение человека, но как бы и выражение его личности, отличительный его признак. По тому или иному имени ты можешь сразу представить человека, его внешний облик, характер, привычки и даже одежду…

– Все, – произнес Каляч, снова обратив бинокль на море. – Привязывают… Сейчас начнут буксировать к берегу.

Он долго и основательно укладывал бинокль в старенький потертый футляр с заплатами из желтой лахтачьей кожи. Потом прилаживал его на себя, вставал, проводил рукой по тому месту, где сидел.

– Сильно ты запутался в своих книгах, – сказал он, окончательно повергнув меня в смятение.

Я поплелся за ним, стараясь найти слова, объяснить Калячу, что в художественной литературе совпадение имен реально существующих людей с персонажами книг явление обычное, И ничего тут особенного нет. Но тогда, мог возразить Каляч, найди собственное имя порожденному тобой в твоем повествовании человеку и не путай с тем, кто реально существует, ходит по земле, отправляется на охоту в море, пасет оленей, живет с определенной женщиной, растит детей, ездит на собаках, кроет крышу новыми моржовыми кожами…

Всем встречным Каляч сообщал односложно:

– Есть…

И люди сразу менялись в лице, глаза их наполнялись радостным блеском. Кто торопился домой, чтобы приготовить вечернюю еду для возвратившегося охотника, кто спешил в магазин.

В учительском домике меня встретил Рыпэль и сообщил:

– Я затопил баню.

– Это хорошо, – похвалил я.

– У меня есть два веника. Из нашей тундровой березы. Один русский научил как делать. Те, кто пробовал, говорит, не хуже материковых березовых веников.

Народ начал собираться задолго до того, как охотники привели на буксире убитого кита. Здесь собрались все знаменитые и достойные люди села: Каляч, Атык, Туккай, Сейгутегин…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю