Текст книги "Путешествие в молодость, или Время красной морошки"
Автор книги: Юрий Рытхэу
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 25 страниц)
Осечка
Люблю рассматривать старые фотографии, листать семейные альбомы. Они не только возвращают в навсегда и безвозвратно ушедшее прошлое, но иногда дарят удивительные находки, воскрешают, казалось бы, напрочь забытое. Так, однажды в семейном альбоме старого Гэмауге, художника и морского охотника из Уэлена, я нашел иллюстрированную открытку, выпущенную федеральным почтовым ведомством Соединенных Штатов Америки. На фотографии был снят сам Гэмауге в полном охотничьем облачении в торосах. На ногах его были «вороньи лапки», снегоступы, сплетенные из сыромятных лахтачьих ремней; непромокаемые, непробиваемые морозными ветрами штаны из нерпичьей шкуры, кухлянка из шкуры молодого оленя, поверх которой был надет балахон-камлейка из белой бязи для маскировки на арктическом льду. Капюшон был откинут, на голове виднелся зимний малахай с опушкой из росомашьего меха. За плечами охотника висел винчестер в чехле из выбеленной тюленьей кожи, а руки заняты посохом с острым наконечником, которым пробуется крепость морского льда. Фотография была не только хорошо сделана, но и отлично напечатана на плотной, солидной бумаге. На обороте, как и полагалось на серийной почтовой открытке, было обозначено место для адреса и марки. Здесь же типографским способом оттиснута надпись: «Дикарь северо-восточной Азии на дрейфующем льду Чукотского моря». Но это был именно Гэмауге, а не другой, и сам хозяин фотографии узнал себя, молодого, крепкого, способного проходить десятки километров но льду в поисках тюленя или белого, медведя.
– Этот снимок был сделан еще до революции, – вспомнил Гэмауге, – Тогда в наше селение часто приходили американские шхуны. Гости торговали, выменивали пушнину, моржовые бивни на всякие безделушки, тайком предлагали спиртное в темных плоских бутылках… Но были и такие, которые фотографировали. Мы поначалу не верили, что с помощью аппарата, похожего на ружьецо с коротким стволом, можно так снять тень с человека, что его образ будет запечатлен на бумаге. Не верили, пока нам не прислали через знакомого торговца Олафа Свенсона несколько фотографий, в том числе и мою.
Этот разговор происходил в домашней мастерской художника. На низком столике, поставленном впритык к небольшому окошку, обращенному к морю, лежали заготовки из моржового бивня, куски китового уса. Гэмауге мастерил морские суда, старинные парусники и шхуны.
Сам Гэмауге до преклонных лет сохранил силу и выносливость морского охотника. Он был высок ростом, на его выразительном и резко очерченном лице светились пытливые, умные глаза.
– Я знаю английский, – продолжал Гэмауге, – и прочитал эту обидную надпись на открытке… Но что поделаешь? Они смотрели на нас как на дикарей.
Когда я покончил с семейным альбомом, Гэмауге достал простую канцелярскую папку, в которой тоже были фотографии, но уже более позднего времени. Первая первомайская демонстрация в Уэлене на льду лагуны, строительство полярной станции, электрического ветродвигателя, группа школьников вместе с учителями, прилет первого самолета в Уэлен, улыбающийся Водопьянов в окружении ребятишек, а рядом – Гэмауге.
И вдруг снимок, сделанный явно в тундре: чукча у яранги, в кухлянке из снежно-белой шкуры оленя, в таких же белых штанах из камуса, в белых торбазах. Обычно так одеваются глубокие старики, показывая, что они закончили свои земные дела и готовы при первом же удобном случае отправиться в другой мир, куда принимают именно вот в таком виде. Но мужчина, снятый у тундровой яранги, был еще молод, да и по выражению его лица можно было понять, что он скорее напуган, нежели покорился своей печальной участи.
– Кто это? – спросил я.
Гэмауге отложил кусок моржового бивня, который он собирался зажать в небольшие тисочки, взял фотографию и с улыбкой ответил:
– Это мои дальний тундровый родич.
– Вроде бы он собрался туда? – я показал глазами наверх.
– Да, – кивнул Гэмауге. – Думал, конец ему… Но вышла осечка.
И Гэмауге засмеялся, а потом поведал мне вот такую историю…
Это произошло где-то во второй половине тридцатых годов. По всей Чукотке победно шествовала новая жизнь, строились школы, создавались колхозы. Неподалеку от угодий оленных людей стойбища Пананто, на южном берегу залива Кытрын открыли культбазу с больницей и другими удивительными домами из дерева. Был даже такой, в котором с помощью натянутых на высоких столбах проводов ловили летящие слова из самой Москвы.
Слухи о новой жизни доходили и до тундры, но там пока ничего не менялось. Но вот приехал молодой безусый парень и сказал, что со следующей зимы будут учить детей наносить и различать на бумаге следы человеческой речи. И будто бы без этого умения нынче чукча существовать не может. В стойбище посоветовались с мудрыми стариками и шаманами и решили – школу открыть. Ибо это куда более безобидно, нежели то, что происходило на побережье, где в больницах русские доктора кромсали людей, вырезая испорченные органы, выискивая болезни в разрезанном человеческом теле, словно это морж или лахтак.
Дальше больше, Приехали люди из Уэлена и сказали, что надо подумать о том, чтобы организовать колхоз.
Так и повелось: что ни месяц, то обязательно кто-то приезжал., И каждый приезд оставлял после себя долгие и удивительные разговоры, многочисленные вопросы, на которые не было ответов даже у тундровых мудрецов.
Ранней весной визиты участились. Время было горячее; телились важенки, все мужчины круглые сутки находились в стаде.
В тот день в стойбище из мужчин оставался один Гэмакэргын. Дня два назад, собирая оленей после короткой весенней пурги, он вывихнул лодыжку и лежал в чоттагине, с беспокойством думая о том, как без него справляются в стаде.
Послышался отдаленный лай собак, женские и ребячьи крики. В ярангу вбежала жена Гэмакэргына и сообщила, что со стороны Уэлена идут упряжки.
Превозмогая боль, Гэмакэргын выбрался на улицу. Упряжек было две, и, когда они подъехали, на одной он узнал своего дальнего уэленского родича Гэмауге. Он, по слухам, стал человеком новой жизни и даже научился грамоте. А раньше бедствовал и своей дырявой яранге и часто голодал.
Они поздоровались, согласно обычаю Гэмакэргын позвал гостей в ярангу. Второй был совершенно незнакомый человек с маленькими черными усиками, как бы вытекающими из ноздрей.
– Это фотограф, – сказал Гэмауге, показывая на усатого. – Он хороший человек, не бойтесь его.
Почему Гэмауге призывал обитателей стойбища не бояться фотографа, выяснилось позже, а пока женщины быстро вскипятили чайник, сварили свежего мяса и принялись потчевать гостей. Гэмауге рассказал о том, как на полярной станции зажгли электричество, новый, совершенно небывалый силы свет, заключенный в стеклянную бутылку. Гэмакэргын догадывался, что Гэмауге иногда для пущей важности привирает, говоря о всяческих чудесах на берегу, – но, как человек рассудительный и гостеприимный, делал вид, что верит каждому его слову, время от времени вставляя возглас удивления:
– Какомэй!
Гости поели, выпили весь чайник, и тут Гэмауге повел речь о том, за чем, собственно, и приехали в стойбище.
– Чукчи отныне, как и все жители большой общей земли, которая называется Советский Союз, являются равноправными гражданами трудового государства… – сказал Гэмауге и пространно, непонятно попытался объяснить, что это такое – государство, потом махнул рукой: – Словом, мы все как бы поселились в одной большой яранге или в одном стойбище. И все у нас стало общим, как и ваше оленье стадо…
– Постой-ка, – перебил его Гэмакэргын, – наше оленье стадо принадлежит только нашему стойбищу.
– Это верно, – сказал Гэмауге, – но в то же время и всем советским людям..
– Это как понимать? – засомневался Гэмакэргын. – Значит, каждый житель Уэлена может объявить себя хозяином нашего стада?
– Совершенно верно! – обрадовался Гэмауге догадливости своего тундрового родича.
– Ну, этому не бывать! – решительно возразил оленевод. – Что же, как захотят оленины, придут и съедят моих оленей?
– Это не совсем так, – после некоторого раздумья сказал Гэмауге. – Ведь и ты в свою очередь тоже являешься хозяином добычи уэленцев.
– Мне бы не хотелось этого, – скромно ответил Гэмакэргын. – Пусть каждый владеет своим и не зарится на чужое.
– Когда ты политически созреешь, – обещал Гэмауге, – тогда и поймешь. А теперь приготовься, сейчас этот человек снимет с тебя тень. Потом и с других взрослых.
«Снять тень» – теперь это выражение каждый понимает – значит, сфотографировать человека. А тогда это прозвучало зловеще, тем более что до стойбища доходили слухи, что кое-где богатые оленеводы, у которых отбирали стада, сопротивлялись с оружием в руках. Если с него, Гэмакэргына, хотят снять тень, то не иначе как из-за того, что он отказался признать хозяевами оленьего стада жителей прибрежного Уэлена.
– Погоди, – стараясь казаться спокойным, сказал Гэмакэргын. – Пусть сначала придут другие пастухи. Стадо принадлежит не мне одному, а всему стойбищу…
– Да ты не бойся! – весело и с усмешкой перебил его Гэмауге, – Мы со всех снимем тень, потому что все вы как граждане Советской страны должны иметь паспорта, а на паспорте должна быть приклеена твоя тень.
– А что это такое – паспорт? – на всякий случай спросил Гэмакэргын в слабой надежде, что Гэмауге снова примется пространно объяснять и это продлит последние мгновения жизни. А там, глядишь, кто-нибудь из старших пастухов придет.
– Паспорт – это такая книжечка, в которой начертано твое имя и к чему приклеена твоя тень, – важно сказал Гэмауге. – По такой бумаге всем будет ясно, что ты – гражданин Советского Союза.
– А что, слову не поверят, что я этот самый гражданин? – спросил Гэмакэргын. – Да и кто здесь в тундре будет смотреть бумагу, если грамотных у нас нет.
– Будут грамотные! – уверенно заявил Гэмауге и заторопил: Давай скорее, а то нам надо и остальных пастухов поймать и с них тоже снять тени.
Фотограф с вытекающими из ноздрей усиками готовил возле яранги свое «оружие». Сначала он установил треногу, крепко воткнув в подтаявший снег заостренные металлические наконечники, а потом достал из темного плотного мешка из нерпичьей кожи похожий на ружьецо аппарат, который и установил на треногу. В маленьком дуле сверкало стекло, но внутри была бесконечность тьмы, как ни вглядывайся. Фотограф взял довольно большой кусок черной материи, накинул себе на голову. Женщины и детишки с затаенным страхом наблюдали за приготовлениями фотографа, ловили каждое его движение, как он двигал маленькое застекленное дуло, нацеливая его на степу яранги.
А в яранге тем временем Гэмауге продолжал уговаривать оленевода.
– Ладно, – сделал вид, что согласился, Гэмакэргын. Пусть тень снимут с меня, а остальных пусть не трогают. Но мне надо соответственно одеться.
– Ну хорошо, одевайся, – сказал Гэмауге, – Только быстро! Времени мало! Погода портится, а без солнца снимать тень невозможно.
– Это верно, – поддакнул Гэмакэргын, – когда нет солнца, то и тени нет.
Жена подала ему белые камусовые штаны, белые торбаза, белую кухлянку, опушенную длинным белым волосом с шеи матерого быка-оленя. В глазах у женщины стояли слезы, но Гэмакэргын незаметно шепнул ей:
– Может, еще обойдется… Погляди, не идут ли наши?
На воле ослепительно сияло весеннее солнце, в подтаявшем мягком снегу тонули белые торбаза, оставляя глубокий синий след. Гэмакэргын зажмурился от яркого света и в эту минуту с особой, пронзительной силой подумал о бренности жизни, о ее хрупкости и вечности… Да, через мгновение его не станет, а вся эта красота останется и будет возобновляться каждую весну, возвещая о постоянном круговороте жизни. Сказывают, что жизнь человека, покинувшего этот мир, может повториться в другом человеке, в другом существе. И даже очень возможно, что еще в лучшем виде, с более счастливой судьбой. Но почему так не хочется повторяться в другом, даже в самом лучшем? Может быть, от того, что все-таки это будешь не ты, а кто-то иной, пусть и с твоей несчастной душой?
Фотограф, как и положено палачу, спокойно и бесстрастно стоял возле своего оружии, накрытого плотной черной материей. Гэмакэргын с неприязнью глянул на его острое, худое, покрытое коричневым тундровым загаром лицо и отвел взгляд: негоже готовящемуся к путешествию в вечность омрачать свои мысли. Гэмауге вышел из яранги и хлопотал вокруг, помогая фотографу выбрать лучшее место.
– Может, отойдем от стойбища? – робко предложил Гэмакэргын. Ему не хотелось, чтобы все это случилось на глазах детей и женщин.
– Нет, так не пойдет! – возразил фотограф, когда Гэмауге перевел ему слова обреченного. – Здесь хороший фон, а на снегу все может слиться… Пусть только уберут детишек, чтобы не мешали.
Гэмакэргын с благодарностью воспринял слова фотографа, если вообще можно испытывать какие-то благодарные чувства к собственному палачу. Детишек загнали в яранги, ушли и женщины.
Наконец фотограф нашел подходящее место у стены, попросив только отодвинуть к сторону нарту.
– Она мне будет мешать, – сказал он.
Гэмауге прислонил Гэмакэргына к стене, а сам отошел, пряча улыбку. Странный он парень. А не был таким еще совсем недавно, когда батрачил у большого байдарного хозяина, носил за ним рулевое весло и мечтал жениться на его племяннице.
Фотограф залез под черное покрывало. Прищурившись, Гэмакэргын глядел на него и думал, что парень с усиками, должно быть, не растерял окончательно остатки совести и, видимо, стесняется смотреть жертве в глаза. Тишина стояла над стойбищем. Лишь под ногами топчущегося фотографа слабо поскрипывал подтаявший снег да на глубины яранги доносились сдерживаемые стоны и всхлипы жены. По почему он так долго целится? Неужто в пяти шагах трудно попасть в человека? Или он непривычен? Гэмакэргын мог на большом расстоянии попасть в бегущего зайца из тугого лука, за две двадцатки шагов накинуть аркан на мчащегося оленя. Кому теперь нужны его ловкость и сила? Что ж фотограф так медлит?..
Гэмакэргын глубоко вздохнул и опустил веки, но тотчас услышал:
– Открой глаза!
Это крикнул из-под черного покрывала парень с усиками.
Гэмакэргын в испуге открыл глаза и уставился на черный, бездонный и зловеще поблескивающий глазок.
– Открой глаза шире!
И тут вдруг у Гэмакэргына мелькнула мысль: а что если ему убежать? Пока они погрузятся на нарты, пока поднимут собак, он успеет далеко уйти…
Раздался щелчок, похожий на звук, который слышен в ружье, когда случается осечка. Да, именно это и произошло, потому что вдруг из-под черного покрывала показалась голова фотографа, он весело произнес:
– Все!
Какое-то удивительное чувство охватило Гэмакэргына. Он и верил и не верил тому, что больше не будет выстрела или как еще там называлось действие этого маленького ружьеца, которое все еще оставалось накрытым, черным покрывалом.
– Все? – переспросил он на всякий случай.
– Все, – подтвердил фотограф, ставший вдруг неожиданно симпатичным, хорошим парнем. И эти его усики вовсе не вытекали из ноздрей, а были искусно подбриты, образуя как бы две черные аккуратные полоски над верхней губой.
– Ну вот! – обрадованно произнес Гэмауге, подходя к Гэмакэргыну. – А ты боялся!
Гэмакэргын ничего не сказал в ответ. Только подумал: «А как бы ты сам чувствовал себя под прицелом?»
Из яранги выглянула жена, потом показались ребятишки. Гэмакэргын подошел к ним и тихо сказал:
– Все. Больше ничего не будет.
Он помог гостям погрузиться на нарту, сам увязал груз и фотоаппарат, тщательно уложенный в мешок из нерпичьей кожи. Но потом все же решился спросить:
– А где же она, моя тень?
– Ее еще надо проявить, потом закрепить на бумаге, – со знанием дела ответил Гэмауге. Несколько дней на это потребуется.
После отъезда фотографа Гэмакэргын чувствовал себя еще не совсем привычно. Шутка ли – где-то в Уэлене неизвестно в каком состоянии пребывала его тень. Какому-нибудь недоброжелателю достаточно навести порчу на тень, и Гэмакэргын может заболеть или даже умереть.
Летом, когда стойбище Пананто прикочевало к уэленской лагуне, на байдаре приплыл Гэмауге. При большом стечении народа он вытащил изображение Гэмакэргына и пустил по рукам.
Да, это был настоящий Гэмакэргын, в белой кухлянке, белых меховых штанах, белом малахае, по своему внешнему виду собравшийся покинуть этот мир. Правда, его лицо было несколько испуганным: но ведь с человека впервые в жизни снимали тень! Как тут можно быть спокойным?
Гэмакэргын взял бумагу и долго вглядывался в свое изображение, снова вспоминая и переживая мысли, одолевавшие его, когда он стоял у стены тундровой яранги перед стеклянным глазом фотоаппарата, навсегда прощаясь с жизнью, – А мне можно взять это? – спросил он.
– Бери! – великодушно ответил Гэмауге. – Для паспорта нужна маленькая тень, а эту я попросил сделать лично для тебя, как подарок.
– Спасибо, – растроганно поблагодарил Гэмакэргын и спрятал собственную тень в укромное место, где хранились семейные реликвии и священные предметы для ритуальных обрядов.
– Лет десять, как нет в живых Гэмакэргына, – с сожалением сказал Гэмауге. – Его дети выросли. Кто в тундре остался оленеводом, кто выбрал для себя другой путь. А эту фотографию подарил мне его внук, Костя Гэмакэргын, фотограф нашей районной газеты. Он переснял ее с той, давней. Когда я смотрю на нее, я вспоминаю нашу молодость и как бы обозреваю мысленно тот огромный путь, который мы прошли…
Они придут
На берегу валялось много плавника: искореженные, выбеленные соленой водой целые стволы деревьев, доски, пустые деревянные ящики, обломки бочек с клепкой, раскрывшейся наподобие расцветшего цветка, и среди всей этой серовато-белой массы, иногда отливавшей мертвенной синевой, выделялись разные пластмассовые изделия – бутылки, фляжки, флаконы и даже канистры… Преобладающим был ярко-оранжевый цвет, видимый издалека.
Все это богатство лежало нетронутым у среза воды, невдалеке от того места, где когда-то располагались яранги старого Уназика.
Анахак вышел на мыс. На старых картах он именовался Индиан-Пойнт, а эскимосы этого берега называли его по-своему – Уназик, точно так же, как называлась эта длинная коса, идущая с материка наперерез морскому течению.
Вездеход тарахтел, удаляясь в сторону полярной станции. Там он заправится и на обратном пути заберет районного инспектора по охране природы Анахака.
Ветер дул с моря, и глаза слезились: то ли от соленых капель, то ли от волнения…
Лет двадцать Анахак не был здесь. С тех пор, как переселились в бухту Тасик в начале пятидесятых годов, в пору укрупнений и реорганизаций.
Новое место было рядом с районным центром, и когда вдруг кому-то хотелось выпить, он просто бежал через Красивое ущелье, выходил на Гнилой угол бухты и даже не вспотевшим врывался перед закрытием магазина «Снежный» в винный отдел, расположенный для удобства покупателей прямо у входа.
Чем ближе было место старой яранги, тем труднее становилось дышать, хотя Анахак шел медленно, часто останавливаясь, чтобы передохнуть и вытереть заслезившиеся глаза, Здесь не было развалин. Отчетливо виднелось очерченное уже невидимыми стенами пространство земли, внутри которого можно было легко угадать места очага, кладовки, полога… От полога остался плотно уложенный тундровый мох. Он еще не весь был сорван ветром и лежал голубым ковром, чуть мокрым от соленой влаги, принесенной с моря.
Анахак взял горсть мха и понюхал.
Пахло детством.
Вокруг невидимых стен лежали большие камни, которые когда-то держали моржовые кожи, крышу яранги.
Анахак присел на один из камней и посмотрел на море.
Волна еще была мелкая, но к вечеру ветер наберет силу – и море обрушится на галечный берег тяжелыми, холодными валами.
Далеко на мысу виднелись причудливые антенны полярной станции. В детстве таких не было. Были другие – высокие и простые. А эти какие-то колючие.
Почему-то хотелось заплакать, как в детстве, и услышать ласковый голос матери.
Но голоса матери нет, как нет вот этих яранг. Мать похоронена на кладбище в Анадыре, в окружном центре. Она умерла в больнице, и Анахак, тогда еще студент Анадырского педагогического училища, хоронил ее с земляком Пиура, который сейчас где-то в Ленинграде, в аспирантуре. Отец из-за погоды не смог приехать. Анахак и Пиура сидели в бортовой машине, держась за обитый красным ситцем гроб, и оба плакали, не стыдясь слез. Смерть напомнила им родину. Не ту, где они теперь жили, а вот эту косу и соленый ветер над ярангами.
Мать перед смертью вспоминала косу, мыс, птичьи стаи, пролетающие над ярангами, вечную музыку морского прибоя и моржовое лежбище… Да, Моржовое лежбище вон за тем поворотом.
Анахак встал и посмотрел туда. Словно что-то толкнуло его изнутри, и он зашагал вперед, отворачивая лицо от секущего холодного ветра.
Прежде в эту пору в Уназике всегда было тихо: моржи подходили к берегу, и резкий звук или шум мог отпугнуть их.
Поначалу на берег вылезали моржи-разведчики, огромные, часто с обломанными клыками. Они долго купались в прибойной пене, потом нехотя, осторожно выбирались на гальку, зорко поглядывая вокруг. Через какое-то время к ним присоединялись другие животные, и последними вылезали на умятую гальку моржихи с молодняком.
В селении в это время разговаривали вполголоса; – даже в школе не звенел возвещающий перерыв звонок.
Люди ждали, пока лежбище не заполнялось моржами так, что рев стада долетал до яранг. Те животные, кому не досталось места на пляже, лезли прямо поверх других, дрались за каждый клочок суши, ломая друг другу длинные белые бивни.
Наблюдатель – обычно человек пожилой, но сохранивший зоркость – с рассвета до заката сидел на возвышенности и смотрел за лежбищем. Иногда к нему присоединялись старики. Они и решали, когда бить моржа.
Это был воистину священный праздник. К нему готовились загодя. Тайком от секретаря парткома в одной из яранг совершалось священное действо. Приносились жертвы морским богам.
Маленький Анахак, дрожа от ночной предзимней стужи, стоял поодаль со своими сверстниками и молча наблюдал. Иногда он видел возле школы маячившую фигуру русской учительницы. Она утверждала на уроках, что бога нет. Анахак с ней соглашался. Также она говорила, что нет и множества богов, которым поклонялись когда-то жители Уназика и окрестных эскимосских селений. И с этим Анахак тоже был согласен.
Однако здесь, на берегу моря, он чувствовал, что есть нечто или некто, где-то там, далеко, за темным пологом, укрывавшим морскую даль, кипевшую моржами, тюленями, огромными морскими великанами-китами.
Уже потом, в Анадыре, читая книги, Анахак стал понимать, что в действиях его земляков было совсем не слепое поклонение неведомым и невидимым богам. Это было поклонение природе, которое на родном языке называлось торжественно и просто – Внешние силы. Причем эти Внешние силы действовали и в самом человеке. И перед трудным и торжественным актом заклания моржей на лежбище охотник обращался больше к себе самому, к своему нутру, к глубинным истокам своей души. Ибо заклание моржей требовало и высоких душевных сил, который придают твердость руке, держащей копье.
Анахак уезжал в Анадырь, в педучилище поздней осенью, когда снова вылезали моржи. – Их уже не было так много, как раньше: в море вели интенсивный промысел специальные суда Приморского морзверкомбината. Это название звучало зловеще. Главным для таких добытчиков был моржовый жир, кожа и бивни. Остальное просто выкидывалось в море, и иногда на уназикскую косу после шторма выбрасывало уродливые ободранные туши. Обычно уназикцы пользовались дарами моря. Но эти трупы почему-то не радовали людей, и их старались обходить стороной, не приближаясь к ним.
Скудело с годами Уназикское лежбище, все меньше приходило моржей к древнему галечному пляжу.
О том, что случилось после, Анахак узнал из письма отца. В ту осень лежбище было скудное. Даже долгое моление Внешним Силам не помогло… Склонялись даже к тому, чтобы моржа вовсе не бить, а вместо этого зимой заняться нерпичьим промыслом, используя древний способ – ременную сеть.
Но на моржа, как оказалось, сверху был спущен план. Полагалось добыть определенное количество туш.
В тот год наблюдателем был отец Анахака. С наступлением темноты он покидал место на возвышении, а с утренней зарей снова отправлялся на дежурство, неся на груди старый морской бинокль, подарок полярного капитана.
Отец проснулся среди ночи от смутного беспокойства. В тишине, которая на берегу моря всегда относительна, ибо здесь слышен и шум прибоя, и редкие вскрики чего-то испугавшихся птиц, и, главное, отдаленный, глухой шум моржового лежбища, он вдруг услыхал пронзительный гудок сирены.
Сон отлетел мгновенно, и Амтын тотчас выскочил из яранги.
Из морской темноты в сторону лежбища двигалось какое-то судно, время от времени испуская пронзительный звук.
Сердце Амтына едва но лопнуло, он отчетливо это почувствовал, и ноги отказались повиноваться. Так он стоял, не в силах двинуться с места, а из яранг уже выходили люди и бежали к берегу, пытаясь криком отогнать судно.
Это была одна из промысловых шхун, которые считали свою добычу на «хоровины» – снятые вместе со слоем жира моржовые кожи.
В медленно наступающем рассвете обозначились очертания корабля. Загремели выстрелы, и моржи, давя друг друга, устремились от галечного пляжа. Выстрелы смешивались с громким моржовым хрюканьем, в котором слышалось отчаяние и недоумение.
Когда поднялось позднее осеннее солнце, на лежбище уже было пусто: корабельные стрелки били моржа в воде, тут же вылавливали и поднимали туши лебедкой на палубу. С палубы в море текла кровь, и судно плыло в красной воде, окрашенной кровью и блеском утренних лучен солнца.
Как писал Амтын, капитан потом понес наказание. Очень строгое наказание. Но от этого не стало легче жителям Уназика; моржи больше не возвращались на лежбище, навсегда оставив свой любимый студеный пляж.
Анахак читал письмо и представлял себе пустынное море, пустой берег, и жгучая тоска разливалась по сердцу.
Почему-то даже не было гнева на капитана, расстрелявшего древнее лежбище. Быть может, и он имел план, который надо было во что бы то ни стало выполнить…
После окончания педучилища Анахак в числе лучших студентов должен был поехать в Ленинград, в педагогический институт имени Герцена, но за четыре года он так истосковался но Уназику, что попросился в родную школу.
В конце пятидесятых годов кому-то вдруг пришло в голову, что эскимосский и чукотский язык достаточно послужили людям и пора отказаться от них. К счастью, это продолжалось недолго. Но выпуск учебников прекратили, в детском садике наказали нянечку за то, что пыталась говорить с малышами на их родном языке.
Анахак все эти годы доказывал, что родной язык – это как бы лицо народа, его история, прошлое, настоящее и будущее. К счастью, именно в это время на конференцию по изучению преподавания северных языков в Канаду съездил одни из ответственных областных начальников. Оттуда он вернулся несколько смущенный и отменил часть своих прежних распоряжений.
Но Анахак уже ушел из школы. Уназик переселяли в бухту Тасик. На общем собрании жителей селения председатель райисполкома, худая, с низким голосом женщина, секретарь райкома, такой же худой человек, словно оба были близкими родственниками, обрисовали будущее нового села. Близко вода. Сколько хочешь пресной воды, и можно даже провести водопровод. Бухта со всех сторон защищена, и пароход с товарами можно выгружать без помех. Главное же – близкое соседство районного центра: есть даже грунтовая дорога, по которой за полчаса на «газике» можно доехать до любого из четырех магазинов. Почему-то они упирали именно на магазины. Предполагалось построить большую звероферму, на которой будет занято большинство людей.
– Ни надо больше ходить в тундру на охоту! – соблазнял секретарь райкома. – Пушнину выращиваете у себя под боком, а когда приходит время – забиваете. Корм будет привозить китобоец «Звездный».
Анахак вспомнил, что именно так назывался корабль, распугавший лежбище.
– Скажите, а в бухте есть зверь? – спросил кто то из охотников.
– Бухта очень красивая, – заверил секретарь, – не может быть, чтобы туда не заходили нерпы и моржи.
Анахак тогда загорелся идеей переселения и уговаривал колеблющихся. Впереди маячила новая жизнь, уже не в ярангах, а в настоящих домах, с комнатами вместо пологов, с окнами и кирпичными печками взамен жирников.
И в самом деле было так. На живописном берегу в два ряда стояли новенькие домики. Одни были готовы, другие еще строились. Работали строители из районного центра, умелые, опытные. За одни рабочий день они подводили под крышу домик, и оставалось лишь поставить печку и вывести наружу трубу. На берегу возвышались кучи каменного угля.
Здания школы и клуба были окрашены в зеленое и смотрелись нарядно, празднично.
В день переселения, в утешение тем, кто все еще тосковал по покинутой косе, в новеньком клубе устроили песенно-танцевальное представление.
Первым в круг вышел Геннадий Умиак. Высокий парень с томным взглядом. Одним казалось, что Умиак такой потому, что он в душе поэт, композитор, сочинитель новых танцев и один из лучших исполнителей, непременный участник всех смотров и конкурсов. Ему даже удалось раза два съездить за счет областного управления культуры в Москву. Впечатления от большого города у него были странные: «Там можно спиться в два счета: водка бесстыдно выставлена не только на полках магазинов, но даже в больших витринных окнах!» Другие, особенно заведующий отделением совхоза, считали, что Умиак попросту лодырь. И вправду, Геннадий работал лишь тогда, когда ему этого хотелось. Может быть, по этой причине он оставался холостяком и жил с матерью, которую уважительно называл Магнитофоном за то, что она прекрасно помнила все напевы и танцы, когда-либо сочиненные и исполненные на этих берегах. Однако все заведующие сельским клубом, которые менялись чуть ли не каждый год, души не чаяли в Умиаке, и так как это были женщины, он не был обделен женской лаской.
Звон бубнов и хриплые голоса певцов успокоили сердца, но снова вызвали в памяти длинную галечную косу, соленый ветер и шум морского прибоя. А здесь волна была низкой; высокие горы защищали бухту от настоящего морского ветра.
Но самое грустное выяснилось потом: бухта была мертвой. Ни нерпа, ни лахтак, ни тем более морж сюда не заходили. Никто – ни старики, ни экспедиция из биологического института – не могли назвать причину. На охоту приходилось ездить на старое место, затрачивая на это иногда целый день.
Некоторые охотники переселились в районный центр, заняв вакантные места дворников и кочегаров. Иногда Анахак видел их – они часто были навеселе, довольны хорошими квартирами, большой зарплатой: они получали северные надбавки, коэффициенты и имели право ездить раз в три года на любой курорт страны.