Текст книги "Путешествие в молодость, или Время красной морошки"
Автор книги: Юрий Рытхэу
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 25 страниц)
Женщины нарядились как на праздник. И в самом деле, разве это не праздник – встретить удачу на холодном галечном берегу вместе с возвратившимися невредимыми, радостными мужьями, отцами, сыновьями и братьями?
Моторы натужно ревели, вельботы медленно приближались к берегу. Сама добыча была почти полностью скрыта под водой, и только поддерживающие на плаву китовую тушу надутые тугим воздухом пыхпыхи указывали на нее.
Я увидел поэта на первом вельботе. Он сидел на носу рядом с гарпунером Йорэлё.
А народу на берегу все прибавлялось. Пришли работники полярной станции, пограничники. Я узнал в толпе археологов. Они держались ближе к полярникам. Спустились и несколько остававшихся на летнее время учителей.
Поэт ступил на берег несколько неуверенно, мне даже показалось, что он пошатнулся. Такое вполне могло быть: когда целый день проведешь на вельботе, на тесном суденышке, практически в одном и том же положении, первое время на берегу тебя слегка покачивает.
– Изумительно! – закричал поэт еще издали, приближаясь ко мне. – Это впечатление на всю жизнь! Какая там ловля акул! А вот попробуй загарпунь ручным гарпуном кита да застрели из винтовки! Невероятно!
К нам подошли Дориан и Светлана. Они поздравили поэта с добычей и благополучным возвращением.
– А вам приходилось охотиться на кита? – как-то задорно-весело спросил поэт Дориана.
– Как-то не доводилось…
– Ну, считайте, что вы ничего не знаете о жизни этих людей, – решительно произнес поэт.
Мы вместо посмотрели, как подошедший трактор вытягивал на берег китовую тушу, которую тут же начали разделывать большими резаками. Я взял кусочек мантака – китовой кожи с полоской жира, изысканнейшее лакомство, и мы пошли к себе, в учительский домик. За нами увязались и археологи.
Я полез под кровать и достал оттуда очередную бутылку коньяку, нарезал на тарелке мантак-итгильын.
Скинув с себя верхнюю охотничью одежду и оставшись в одной фланелевой рубашке, поэт разлил коньяк по стаканам и сказал:
– За морских охотников! За их необыкновенную смелость, спокойствие и хладнокровие!
Выпив огненную жидкость, он осторожно взял кусок мантака и положил в рот.
– Когда мне еще в море предложили это, – сказал поэт, разжевывая жир с кожей, – я отнесся к угощению с большим скептицизмом, если не сказать больше, но потом распробовал и понял: это еда настоящего человека!
Однако Дориан и Светлана лишь делали вид, что пробуют мантак.
Вежливо постучав в дверь, вошел Рыпэль и, покосившись на стаканы и недопитую бутылку, судорожно глотнул слюну, но сказал спокойно и сдержанно:
– Баня готова… И веники распарены.
– Вот молодец, Василий Корнеевич! – воскликнул поэт, – Это как раз то, что нужно в настоящий момент! Приглашаю всех в баню, разумеется, за исключением дамы.
Я отошел в сторону вместе с Рыпэлем, чтобы собрать белье, и вдруг услышал шепот Дориана Сергеевича:
– Вы действительно собираетесь в колхозную баню?
– Ну да, а куда же еще? – удивился вопросу поэт.
Дориан поерзал, словно что-то острое попало ему под зад, хотя он сидел на моей, сравнительно мягкой постели.
– Но ведь есть бани на полярной станции и у пограничников, – продолжал Дориан.
– А какая разница? – не понимал поэт.
– Разница есть, – чуть громче произнес Дориан. – Ведь в колхозной бане моются чукчи и эскимосы…
– Ну и что? – продолжал недоумевать поэт.
– Как что? Гигиенически и вообще…
– Ах вот в чем дело! – вдруг резко и громко сказал поэт. – В таком случае, извольте выйти вон! Извините, Светлана, это относится только к вашему спутнику, Дориан Сергеевич, потрудитесь покинуть комнату! И побыстрее!
Лицо поэта пошло какими-то розовато-фиолетовыми пятнами.
Археолог заторопился, схватил сначала мою кепку, потом бросил ее, нашел свой темно-коричневый берет и поспешно вышел из комнаты. За ним последовала Светлана.
– Подлец! – бросил вслед поэт, взял свой стакан, опорожнил одним махом и с каким-то удивлением произнес: – И еще называет себя Большим Другом Эскимосского Народа!
12. НутетеинВ своих путешествиях конца пятидесятых, начала шестидесятых мне чаще всего приходилось бывать в заливе Лаврентия. И это не удивительно: в ста двадцати километрах мой родной Улак.
В тот день в поселке Лаврентия, в аэропорту, оказавшемся из-за хаотической застройки в середине населенного пункта, с утра было оживленно. Наконец стих южный ветер, небо очистилось от облаков, и пассажиры, вот уже несколько дней ожидавшие рейсов в разные села обширного района, равного по площади большому европейскому государству, преисполнились надеждой улететь.
Я собирался в Улак; туда, как мне сказали, снаряжался специальный вертолет. На этом вертолете в Улак летел хорошо мне знакомый председатель Магаданского областного Совета Иван Петрович Кистяковский. Он уже сидел в кабинете начальника аэропорта и пил чай с какими-то военными.
Увидев меня в дверях, Иван Петрович радостно, но не без оттенка покровительства, воскликнул:
– А, пресса! Пожалуйста, чай пить!
Я попросился на вертолет, и Иван Петрович опять воскликнул:
– Какой вопрос! Улетишь!
Отпив из вежливости чай из стакана, посидев немного, я поспешил выйти на воздух.
Хотелось при ясном свете апрельского солнца еще раз взглянуть на аэродром, на летное поле, протянувшееся от морского берега в глубь тундры… В то лето здесь было множество мелких озерец, по берегам которых росла черная сладкая ягода шикша. Мне еще не было пятнадцати лет, когда я работал на строительстве этого аэропорта, жил в огромном брезентовом бараке, рассчитанном на несколько десятков обитателей, за оградой из колючей проволоки с четырьмя сторожевыми вышками по углам. Мы, как нам говорили тогда, были на полувоенном положении, и никому не приходило в голову, что нас попросту держали в своего рода лагере.
Теперь все кругом изменилось. От пустыря ничего не осталось. Вон на том мысу стояли яранги Пакайки, чукотского хуторянина, который, по какой-то неизвестной причине, отделился от своих сородичей и поставил жилище на продуваемом всеми ветрами низком галечном мысу. Пакайка подкармливал строителей-соплеменников, когда ему удавалось загарпунить моржа или подстрелить нерпу. Глава большого семейства, он снисходительно посматривал на своих дочерей, гулявших с солдатами из охраны нашего лагери.
Пассажиров все прибавлялось. Из местной тюрьмы под присмотром милиционера прибыли несколько человек, отсидевших свои сроки за мелкое хулиганство. С тех пор, как Указ вошел в силу, пассажирский поток из сел заметно увеличился: приговоренных к срокам от нескольких дней до двух недель надлежало содержать под стражей, и единственное учреждение, предназначенное для этого, располагалось в районном центре. Но часто случалось так, что из-за капризов северной погоды в селах скапливалось большое количество осужденных, а потом, когда открывался Лаврентьевский аэропорт, их свозили сюда десятками. Местная тюрьма отнюдь не была рассчитана на такой наплыв, и арестованные толпами бродили по районному центру. Те, у кого были родственники или знакомые, как-то устраивались с ночлегом, но кормились все в назначенное время на месте официальной отсидки. Некоторые, наиболее сообразительные, старались совершить какое-нибудь незначительное, но достаточное для бесплатного путешествия в райцентр преступление, и были очень довольны законом об усилении борьбы с хулиганством.
В толпе, сгрудившейся в комнате, которая служила и залом ожидания и кассой, я заметил знакомое худощавое лицо с пронзительно черными глазами. Небольшая седая бородка, похоже, давно не подравнивалась. Камлейка заношена и помята. Да и сам Нутетеин – а это был он – не походил на самого себя. Всегда аккуратный, подтянутый, сегодня он выглядел как-то потерянно. Однако на его камлейке блестела большая медаль.
Нутетеин протиснулся сквозь густую толпу, встревоженную шорохом в репродукторе, поздоровался со мной и с гордостью показал на медаль:
– Присудили на Всероссийском смотре художественной самодеятельности в Москве. Лауреат теперь называюсь. Танец Чайки исполнял в зале имени Чайковского…
Танец Чайки… Впервые и увидел его в исполнении молодого Нутетеина на улакской галечной косе, у тех самых Священных Камней, которые несколько лет назад какой-то ретивый строитель сковырнул мощным бульдозером и вставил в фундамент новой пекарни.
Морской ветер бил в туго натянутые бубны, и лучи опускающегося над Инчоунским мысом солнца пронизывали желтые круги. На берегу стояли большие кожаные байдары аляскинских эскимосов, и почетный гость, знаменитый певец и танцор с острова Иналик Дуайт Мылыгрок, ревниво следил за танцем своего соперника из древнего селения азиатских эскимосов Нуукэна.
Рисунок танца внешне был прост и безыскусен. Чайка борется с ветром, уносящим ее в открытое море. Ветер крепчает, но и чайка не хочет сдаваться, и в конце концов побеждает ветер, достигает желанного берега.
Все воистину великое – просто. Прост был и танец Нутетеина, но никому ни при его жизни, ни после не удалось его повторить. Все попытки были жалкими подражаниями, и тот, кто своими глазами видел, как исполнял этот древний эскимосский танец Мастер, уже не мог признать никакого другого исполнения.
В первые послевоенные годы американские эскимосы еще приезжали к нам. Не только согласно старым обычаям, но и по особому соглашению между нашими странами.
С началом так называемой «холодной войны» эти встречи прекратились. А жаль. Такого рода контакты создавали в Беринговом проливе атмосферу дружбы и мирного соседства, уходящих корнями в далекое прошлое.
Но еще более полезными эти встречи были для поддержания духа здорового соперничества среди хранителей и исполнителей старинных танцев, сказаний, в традиционных спортивных состязаниях.
После этого я время от времени видел Нутетеина, пока не уехал учиться в Ленинград.
Нутетеин оставался, как и все знаменитые певцы и танцоры Берингова пролива, морским охотником. Это был источник его существования. Кстати, он был далеко не одинок в этом. Продолжал охотиться и его вечный соперник и друг, мой дальний родич Атык из Улака.
Однако в те времена, когда я работал в газете и был уже автором первых книг, главным направлением всякой художественной жизни было ускоренное движение вперед. Заключалось оно в том, чтобы в кратчайший срок освоить современные и передовые музыкальные инструменты: гармонь, баян, гитару, мандолину и балалайку, а если крупно повезет, то и пианино! Эти современные инструменты должны были мало-помалу вытеснить древний бубен, изделие из гнутого на пару дерева и кожи особо выделанного моржового желудка. Но не это было главным в негативном отношении к бубну, главным было его шаманское происхождение. Ведь шаманский бубен и тот, что сопровождал не только обычные, но и новые песни и танцы о пятилетке, новом магазине, о Красной Армии, были совершенно одинаковыми, и это рождало путаницу в идеологической борьбе.
Кроме того, древние песни с их загадочными, часто непонятными словами казались подозрительными. Даже танцы и песни, прославлявшие приезжих продавцов пушной фактории, плотников и штукатуров, летчиков и милиционеров не убедили сторонников повой культурной революции в способности древнего чукотского и эскимосского искусства отражать современную жизнь.
И все же бубен жил. Время от времени он появлялся как нежелательный архаический элемент во время традиционных празднеств: Спуска Байдар перед весенней морской охотой и других. Звучал он тихо, тайком, в летние светлые вечера в новеньких рубленых избушках, которые в на чале пятидесятых и шестидесятых годах заменили в прибрежных селениях яранги.
На ту пору приходится и драматическое переселение нуукэнских эскимосов в исконно чукотское селение Нунэкмун, у створа залива Лаврентия.
Идея эта родилась в Магаданском облисполкоме, не без участия того самого Ивана Петровича Кистяковского, который сегодня пил чай в кабинете начальника Лаврентьевского аэропорта.
Довод был такой: яранги нуукэнских эскимосов расположены на крутом берегу, рельеф очень неудобен для строительства, новенькие рубленые избы просто не будут смотреться на фоне скальных нагромождений и птичьего базара. Значит, не будет ласкающих начальственный глаз ровных рядов домиков; кроме того, Берингов пролив никогда не бывает спокоен, и подходы к селу изобилуют не нанесенными ни в какие лоции и карты подводными рифами. Как же здесь выгружать стройматериалы?
Однако сами эскимосы любили свой Нуукэн и даже гордились вбитыми в камень жилищами, которые не мог сорвать никакой самый сильный ураганный ветер. Все входы в жилища были обращены на Берингов пролив, и с самого рождения эскимос видел морской простор, слившиеся вдали острова Диомида и синеющий на горизонте мыс Принца Уэльского, американский материк. Над водой, начиная с середины мая и до самой осени, когда горло пролива забивали ледовые поля, летели нескончаемые стаи птиц, в волнах сверкали китовые фонтаны, белели спины белуг, рычали моржовые стада. Среди нуукэнцев были такие меткие стрелки, которые с порога своего жилища могли подстрелить вынырнувшую нерпу или лахтака. Зимой нуукэнцы уходили на дрейфующий лед преследовать белого медведя и редко возвращались с пустыми руками.
В Нуукэне часто гостили китобои, торговцы, исследователи, военные русские моряки, которые в 1910 году установили высокий деревянный крест в честь подвига Семена Дежнева, первым прошедшим Беринговым проливом. Многие эскимосы кроме своего родного и чукотского языка неплохо знали русский и английский.
Нуукэнцы жили открыто. Зимой путешествовали на собачьих упряжках и делали обязательную остановку в нашем гостеприимном селе. А иные эскимосы даже начали приторговывать, благо жили они на самой выгодной точке пересечения торговых интересов двух материков.
В детстве и любил приезжать в Нуукэн к родичам по своей материнской линии. Здесь всегда была неплохая охота, нуукэнцы делились с голодающими улакцами добычей, когда сильные морозы закрывали разводья у берегов нашего селения.
Нуукэнцы, кроме того, славились своими песнями, искусными резчиками по моржовой кости, красивыми девушками. Большинство мужчин нашего Улака было женато на нуукэнских женщинах, оттуда родом была и моя тетка, жена дяди Кмоля.
И вот настало для нуукэнцев тяжкое время. В те годы решение облисполкома было равносильно безоговорочному приказу. Обсуждению оно не подлежало, а неповиновение рассматривалось как чуть ли не антисоветское выступление.
Робкие попытки доказать, что таким образом будет разрушен уникальный этнический мост из Азии в Америку, единство племени, его языка, история – все эти доводы отметались, как противоречащие главной идее – переводу эскимосов из первобытного состояния прямо в социализм, в социалистический образ жизни, из дымных, выбитых в каменной скале нынлю в светлые, с застекленными окнами рубленые избы.
Нунэкмун располагался в нескольких километрах морем от районного центра. Тамошние жители тоже не прочь были бы шагнуть из своих первобытных яранг в избушки социализма, но им велено было подождать, проявить интернациональную солидарность, оставаться в ярангах, и отдать выстроенные домики братьям-эскимосам из Нуукэна.
Но в первую же субботу после переселения, в день продажи спиртного, в Нунэкмуне произошли кровавые драки между чукчами и эскимосами. А в следующую – уже раздались и выстрелы.
В местном клубе чуть ли не каждый день стали крутить кинофильм «Далекая невеста», из райцентра то и дело приезжали агитаторы – проводить беседы об интернациональной дружбе, о происках врагов социализма, разжигающих национальную рознь.
Отрезвевшие нуукэнцы и нунэкмунцы соглашались, что враждовать между собой не годится, даже публично братались и клялись в вечной дружбе, но… до следующей субботы… А в субботу все повторялось сначала…
В Нунэкмун зачастила милиция.
Некоторые нуукэнцы стали перебираться к своим дальним родственникам в Улак, бухту Провидения, в Лорино и даже в райцентр, становясь грузчиками, подносчиками угля, разного рода уборщиками.
В те годы в Лаврентия заведующим отделом культуры работал Базик Магометович Добриев, только что окончивший культпросветучилище.
Когда-то мы с ним жили в одном интернате и учились в одном классе. Базик Магометович был младшим в большой семье ингуша Магомета Добриева, в молодости подавшегося было в Америку на поиски счастья. Но в Америке он не прижился, перебрался на Чукотку и обосновался здесь, в Нуукэне, женившись на местной красавице.
Он зажил в яранге как заправский эскимос, а когда на Чукотку пришла Советская власть и здесь, в заливе Лаврентия, построили культурную базу, Магомет начал работать в этом удивительном учреждении, где было все – и больница, и интернат, и радиостанция, и пекарня, и прачечная… Магомет был мастером на все руки – умел печь хлеб, каюрить, стирать белье, торговать… О нем даже написал Тихон Семушкин в книге «Чукотка». Базик Магометович родился как раз в пору строительства культурной базы и получил имя в честь этого учреждения.
Молодой Добриев понял, что эскимосы Нуукэна попали в беду. Он предлагал переселить их в другое место, в бухту Пинакуль, где они могли бы жить все вместе, без чуждого окружения, заниматься своим исконным делом – охотой на морского зверя. Но в области почему-то не хотели признавать, что переселение нуукэнских эскимосов – грубейшая ошибка. Единственное, что там делали, – так это не препятствовали теперь переезду нуукэнцев в другие села.
Тогда Базик Магометович решил спасти хотя часть той древней культуры, которую еще сохраняли лишенные исконной среды обитания эскимосы, их песни и танцы.
Он собрал поселившихся в районном центре эскимосов и стал вместе с ними петь песни, разучивать народные танцы.
Время от времени они даже давали концерты в районном Доме культуры, ездили в окружной центр Анадырь на смотры. А когда решили создать свой национальный ансамбль «Эргырон», Нутетеина пригласили на должность солиста и консультанта.
Мы с ним встретились в Анадыре.
Нутетеин жил с женой в небольшом однокомнатном деревянном домике над Анадырским лиманом. Быстрая вода здесь угрожающе подмывала берег, и когда наш разговор затихал, мы даже слышали шорох текучих струй.
В комнате, кроме двуспальной железной кровати с никелированными шарами, больше никакой мебели не было. Чайный стол заменял ящик из-под папирос, а ящики поменьше служили сиденьями, Нутетеин, похоже, совершенно не тяготился убогим убранством своей квартиры, его заботило совсем другое.
– Хочу уехать в Улак, – сказал он мне тихим голосом. – Там много моих близких и дальних родичей. Оттуда и до Нуукэна рукой подать, можно даже пешком пройти через перевал…
О жизни в Нунэкмуне он отозвался одним только словом:
– Беда.
Я попробовал было завести разговор об этой «беде» с местным руководством, но меня резко, если не сказать грубо, одернули:
– Не ваше дело… Тут затронуты государственные интересы… Дело в том, что нуукэнские эскимосы имеют родственников на другом, аляскинском берегу, а это для нашей государственной безопасности не совсем хорошо…
Конечно, когда у тебя нет никаких родственников за границей – лучшего и желать не надо. Об этом была даже соответствующая графа в анкете.
– Разве тебе не нравится работать в «Эргыроне»?
– Нравится, – после некоторого раздумья ответил Нутетеин. – Но я больше не могу… Не может настоящий человек только и делать, что петь да плясать. Должен же он и серьезной работой заниматься?
– Что ты имеешь в виду?
– Для меня – это охота… Даже жена стала смотреть на меня без уважения.
Жена Нутетеина молча подлипала нам крепко заваренный чай.
– Но ведь в нашей стране артисты, которые всю жизнь только тем и занимаются, что поют и танцуют, пользуются всенародным уважением. И этом заключается их работа, – напомнил я.
– Это их дело, – вздохнул Нутетеин. – Однако мне это не подходит. – Немного подумал и добавил: – Это не подходит и моим землякам… Погибнут люди, если только и будут петь да плясать. Нет, наш народ так не может! – решительно заключил он.
Это было несколько жестоко, особенно по отношению к тем, кто прилагал немало усилий, чтобы создать настоящий профессиональный ансамбль.
– Человек создан для разнообразных деяний, не только для чего-то одного, – продолжал Нутетеин. – Иначе он становится уродом. Вот у нас уже начинают появляться такие: или он только учитель, или торговец, или начальник… Хуже всего, когда наш брат становится начальником. Прямо на глазах меняется. Даже внешне – обязательно костюм надевает и галстук. Кухлянку не носит, в пургу напяливает на себя суконное пальто… Как же – начальник! Конечно, должны быть и свои начальники, раз нынче такое время. Здесь, наверное, уже никуда не денешься. Но в них должно сохраняться и свое, национальное!..
Я часто заходил в домик Нутетеина, подолгу беседовал с ним, присутствовал на репетициях «Эргырона».
Но однажды я не застал в домике ни хозяина, ни его жены. По старинному обычаю вместо замка в дверной петле торчала щепочка. В комнате оставалась голая никелированная кровать и пустые ящики. Печка потухла, и в доме остро пахло кислой угольной золой.
Директор ансамбля был сильно разгневан.
– Это надо же! Сбежать накануне ответственных гастролей! Какая недисциплинированность, какая безответственность!
Через несколько дней я приехал в Улак и встретил там повеселевшего и даже вроде помолодевшего Нутетеина. Лицо его омрачилось лишь при упоминании о Нуукэне.
– Грустно там, – сказал он. – Холодно. Я видел место, где стоял наш нынлю. Еще сохранился тундровый мох, который настелили под пол мои предки. Будто на кладбище побывал…
Нутетеин пристроился к морской артели Романа Армагиргина, хотя по летам своим уже не мог метать далеко гарпун, зато он безошибочно определял, куда направить охотничий вельбот, чтобы наверняка встретить моржовое стадо. В Улаке ему было хорошо, намного лучше, чем в Нунэкмуне, откуда время от времени доносились вести о незатухающей вражде между пришельцами и исконными нунэкмунцами.
Однако несмотря на свой поступок, Нутетеин продолжал числиться консультантом чукотско-эскимосского ансамбля «Эргырон» и время от времени, повинуясь настойчивым просьбам директора, а более всего самих артистов, возвращался в Анадырь.
Дождавшись хорошей погоды, мы пошли с Нутетеином под тень скал, минуя место, где когда-то лежали отполированные веками шесть Священных Камней.
– В детстве, – рассказывал Нутетеин, – я слышал легенду, будто эти камни упали с неба. Был великий грохот, и такой яркий огонь озарил окрестности, что светлое небо видели жители Нуукэна, Инчоуна и Кэнискуна. Рожденным падающим камнем ветром в море сдуло несколько яранг и отогнало лед от берега…
Я слышал эту легенду еще в школе. Наш учитель физики отколол несколько кусочков от камней и пытался доказать анализами их метеоритное происхождение. Хорошо помню, как он сказал: «В камнях несомненно имеется железо. Феррум!»
Только раз мне удалось совершить поездку в Нуукэн вместе с Нутетеином. Получилось это как-то случайно: наш вельбот шел из Лаврентия и, когда мы оказались у мыса Дежнева, стало ясно, что встречный ветер поднял высокую волну в Улаке, и вряд ли нам удастся причалить к берегу. Надо было либо возвращаться в Кэнискун, либо высаживаться и Нуукэне и там дожидаться, пока ветер не утихнет или не переменит направление.
Но даже здесь волна уже была такой, что мы едва спасли наш вельбот, с трудом вытянув его на безопасное место.
Старое здание школы еще могло служить временным убежищем, а меня, как представителя газеты, приютили на местной полярной, станции.
Я решил обойти старый Нуукэн, пока окончательно не стемнело. Сначала я ходил меж камней, среди которых довольно отчетливо различались покинутые жилища. Во многих хорошо сохранились стены, даже не каменные, а сколоченные из плавника. Нынлю отличались, главным образом, по размерам, а строением все они походили друг на друга – холодная, обычно большая часть, и место, которое занимал спальный меховой полог. Пахло сыростью, морским студеным воздухом, сквозь который упорно пробивался все еще уловимый прогорклый запах ворвани – жира морского зверя. Это было главное горючее для каменных жировых ламп, отапливавших и освещавших жилище.
Было печально и невыразимо тоскливо. Я невольно оглядывался, чтобы осмотреться и понять тех, кто принял решение о переселении эскимосов. Да, быть может, с точки зрения человека, выросшего на хорошо защищенной лесами равнине, да еще в умеренном климате, этот каменистый склон, круто падающий в бурные воды Берингова пролива, не годился для жизни, а тем более для строительства деревянных домов.
Неужели этим людям даже на короткое мгновение не пришло в голову, что они замахиваются на историческую судьбу народа, ибо нуукэнцы в силу своей этнической самобытности, языкового своеобразия представляли собой единый народ? Они, не противопоставляя себя остальным эскимосам, все же выделяли свое племя.
Я прошел по мокрым замшелым камням полноводного нуукэнского ручья, разделявшего надвое покинутое селение. Вода в нем никогда не иссякала, ибо рождалась из-под вечных не тающих до конца снежников на склонах крутых гор, окружавших Нуукэн.
Осторожно пробираясь между камней по еле видимым, давно не хоженым тропкам, я едва не столкнулся с Нутетеином, стоящим у порога бывшего своего жилища. Он медленно и равномерно раскачивался, что-то про себя напевая. По его плотно прикрытым глазам нетрудно было догадаться, что весь он – в покинутом прошлом, там, где впервые увидел свет, широту и красоту мира, выглянув из дверей своей хижины, почувствовал на своем лице ласковое прикосновение солнечного луча, услышал звуки родной речи, материнский голос, журчание полноводного ручья, рев моржа в лежащем внизу Беринговом проливе, ощутил всем своим существом величие и красоту мира и бытия.
Он находился в каком-то особом состоянии духа, отрешенности от окружающего мира, погрузившись в такие глубины переживаний, что вся реальность ушла далеко от него.
Я поспешил прочь, спустился по тропинке вниз, к морю, где на подпорках стоял наш вельбот.
Несмотря на поздний час, Берингов пролив жил своей напряженной, торопливой жизнью: низко стелясь над водой, летали птичьи стаи, кое-где виднелись китовые фонтаны – из-за ненастной погоды их было не так много, и часть скрадывалась волнами и белыми пенящимися барашками; то там, то здесь выглядывали клыкастые моржовые морды. У самого берега, на гребнях прибоя, сидели стаи маленьких куличков и тонко свистели.
Ветер ровно гудел над проливом, проносясь мимо скалистого берега, островов Диомида, вырываясь на простор Тихого океана, к лежащему южнее острову Святого Лаврентия, где живет еще одно эскимосское племя, родственное уназикцам, жителям древней чаплинской косы.
Мы вернулись в Улак на другое утро. Ветер утих, и накат у берега был не настолько силен, чтобы помешать нам высадиться и вытянуть вельбот на гальку. Видимо, то состояние, в котором пребывал в Нуукэне Нутетеин, еще окончательно не покинуло его, и он был неразговорчив, избегал общения. Когда я пришел к нему попрощаться перед отъездом, его дома не оказалось. Жена сказала, что Нутетеин зачем-то уплыл на одноместной байдаре на другой берег лагуны.
Но наши пути не раз пересекались. Как-то мы провели прекрасный вечер в номере магаданской гостиницы вместе с Фарли Моуэтом, известным канадским писателем; не раз виделись и Москве.
И вот неожиданная встреча в Лаврентьевском аэропорту.
– Помоги мне улететь в Улак! – с мольбой в голосе произнес Нутетеин. – Измучился я здесь. Вот уже третью неделю маюсь: без денег, без пристанища.
К сожалению, это стало обычным явлением. Когда надо представлять на каком-нибудь мероприятии коренной народ, внимания хоть отбавляй: сажают в самолет вне очереди и даже могут предоставить номер в гостинице. Но кончается мероприятие, смолкает бравурная музыка, гаснут прожектора, освещавшие вдохновенные лица певцов и танцоров на сцене, и ты уже никому не нужен.
– Вчера летали вертолеты в Улак, – сказал Нутетеин. – Я вот надел медаль, думал, поможет, а начальник аэропорта говорит: куда ты лезешь, старик, со своей медалью! Мне надо отправлять на строительство новой школы гвозди и цемент. Ничего, подождешь… Вот и жду… Третью неделю жду. Голодаю.…
Я хорошо знал деликатность старика. И его безмерную щедрость. Сколько наших земляков и студентов окружного педагогического училища, да просто оказавшихся в беде людей находило приют и пищу в его гостеприимном домике над Анадырским лиманом!
– Пойдем со мной! – произнес я решительно и повел Нутетеина в кабинет начальника аэропорта.
Иван Петрович Кистяковский встретил нас вопросительно-недоуменным взглядом.
– Это знаменитый Нутетеин! – громко и значительно сказал я, чуточку подталкивая старика вперед, – Он только что получил звание лауреата Всероссийского конкурса. Вот его медаль.
– А, Нутетеин! – вспомнил Иван Петрович, – Как же, знаю! Известный человек. Можно сказать, гордость эскимосского народа. Проходи, старик, проходи. Дайте-ка ему большую чашку крепкого чая! Любишь крепкий чай, товарищ Нутетеин? Вижу, вижу – любишь… А по-русски говоришь? Вот это нехорошо, пора научиться… Давно ведь общаешься с русскими…
Во всем этом суетливом обращении было столько покровительственного снисхождения, что мне стало противно. Но покинуть Нутетеина и не мог, и, кроме этого, надо было помочь ему улететь в Улак.
– Нутетеин хотел бы полететь с вами, – сказал я, и Иван Петрович начальственным басом прервал меня:
– Какой разговор! Как не взять такого знаменитого человека! Пусть летит. И никаких билетов ему не надо! У нас – спецрейс.
Я перевел сказанное Нутетеину, и у него от радости и благодарности заблестели глаза.
А тем временем Иван Петрович Кистяковский продолжал поглядывать на нас умиленно-покровительственным взором и разглагольствовать перед военными:
– Вы можете себе представить, чтобы еще лет тридцать−сорок назад простой чукча или эскимос могли вот так запросто слетать в Москву? Вот ты, эскимос, скажи, что тебе больше всего поправилось в Москве?
Я перевел вопрос Нутетеину, и тот ответил по-чукотски:
– Ыннпатал колё нъэкнмлюйгым Москвак, коле ынкы мимыл! Ынпатал нывилыткукинэт!
Я сказал:
– Нутетеин говорит, что Москва – столица нашей страны…
– Верно! – одобрительно кивнул Иван Петрович.
– Нутетеин также отметил, – продолжал я, увлекшись необоримым мстительным чувством, – что Москва – центр высокой культуры, передовой научной мысли и технического прогресса…
– Совершенно верно! – Иван Петрович победно посмотрел на важных военных пассажиров.
Но тут пошел начальник аэропорта и объявил: