355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Рытхэу » Путешествие в молодость, или Время красной морошки » Текст книги (страница 10)
Путешествие в молодость, или Время красной морошки
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:17

Текст книги "Путешествие в молодость, или Время красной морошки"


Автор книги: Юрий Рытхэу



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 25 страниц)

Да, это было стойбище. Три яранги, покрытые комбинированной летней крышей из парусины и стриженой оленьей замши, стояли на высоком сухом месте, над бурным ручьем.

Ноги затекли, и Мухин еще не совсем уверенно чувствовал себя на твердой земле. Первое впечатление его ошеломило: на него смотрела древняя старуха с седыми всклокоченными волосами, в которых светились белые оленьи шерстинки. Она улыбалась во весь рот, показывая остатки желтых, прокуренных зубов, и весело смотрела на Сашу.

– Амын етти! – громко произнесла она и выпростала из недр мешковатого мехового балахона жилистую руку, удивившую силой пожатия.

– Здравствуйте, – нерешительно отозвался Мухин.

– Трасти! Трасти! – весело повторила старуха.

Знакомая по рисункам и кинокартинам сказочная баба-яга по сравнению с этой тундровой ведьмой показалась бы писаной красавицей.

– Саша, – обратился к Мухину Иван Тавро, – иди к маме в ярангу. Она позаботится о тебе. А мы едем дальше, в стадо. Завтра вернемся… Будь здоров!

Выгрузили фанерный чемодан Мухина и умчались.

Проводив взглядом ныряющий меж кочек и холмов вездеход, старуха взяла Мухина за руку и повела за собой.

С яркого света в яранге трудно было что-нибудь разглядеть. К тому же в глаза лез дым от тлеющего слева от входа костра. Старуха провела гостя, не выпуская его руки, вглубь, где уже различалось нечто вроде небольшой меховой коробки с поднятой передней стенкой, и посадила на бревно, служащее изголовьем. Она все старалась заглянуть в лицо, что-то беспрерывно говорила, но тону ободряющее, успокаивающее.

Усадив Мухина, отошла на минуту и тотчас вернулась с пышной буханкой белого хлеба и килограммовым куском янтарного сливочного масла в эмалированной миске. Нож для хлеба и масла поразил величиной и остротой лезвия. Потом появилась кружка невероятно крепко заваренного чая и банка сгущенки.

– Кусай, кусай, – стараясь говорить по-русски, с улыбкой то и дело повторяла старуха. Она уже не казалась такой страшной. – Хорошо, хлеб, масло. Кусай, кусай…

И Саша Мухин принялся «кусать». Хлеб, чуть подсохший, да еще с маслом, со сгущенным молоком был необыкновенно вкусным.

Но это оказалось только началом. Старуха шуровала у костра, который, разгораясь, меньше дымил, а возле мехового полога стало и совсем хорошо. Глаза привыкли, да и света, льющегося с вершины конуса, где сходились закопченные жерди, вполне хватало.

Отодвинув миску с маслом, старуха поставила большое деревянное блюдо с вареным оленьим мясом. Соблазнительный аромат, несмотря на съеденную половину буханки, заставил приняться за горячее.

Эта удивительная трапеза продолжалась долго, потому как старая женщина подкладывала и подкладывала ему куски один аппетитнее другого.

Еда закончилась тем, что Саша, сраженный неумолимой сонливостью, рухнул в полог на разостланные оленьи шкуры и уснул мертвым сном.

Так началась его жизнь в стойбище.

Саша быстро привык спать в пологе. Старая Вээмнэу, с которой он сдружился на всю жизнь, сшила ему удобную тундровую одежду, сначала летне-осеннюю, а потом зимнюю.

Дни складывались в недели, недели в месяцы, месяцы в годы.

На следующее лето Сашу Мухина уже нельзя было узнать: он возмужал, загорел несмываемым, никогда не сходящим тундровым загаром, заговорил по-чукотски. Жил он там же, в яранге старой Вээмнэу, которая называла его сыном и относилась к нему как к младшему, самому любимому ребенку.

– Три года я безвыездно прожил в чукотской тундре, в яранге, – рассказывал Мухин, – Как говорили потом районные власти, «очукотился» с ног до головы… Но не это главное. Главное – я стал глубже понимать этих людей, их нужды, их мечты, их представления о мире. Относились ко мне с такой бережностью, с таким уважением, что мне порой хотелось плакать: за что?

Иван Тавро как-то сказал мне:

– Мы полюбили тебя за то, что ты по-настоящему уважаешь нас. Ты тот самый русский, который за дружбу народов не на трибуне, не на лозунге, а в жизни… Ты знаешь наш язык, знаешь оленеводство, Знаешь, как жить в яранге. Ты не отворачиваешься от грязи, которой у нас еще хватает, не морщишь от нее носа… В общем, ты наш, и мы тебя за это любим…

Где-то далеко, на краю села Ново-Чаплино, залаяла собака. В незанавешенное окно уже пробивался ранний весенний рассвет.

– Конечно, среди тех, кто приезжает сюда, много мусора. Но много и таких, кто искренне хочет помочь местным жителям. И не все едут из-за денег… Какие деньги? Мы с женой несколько первых лет на ящиках спали. А как меня избрали председателем Билибинского райисполкома – люди со всей тундры стали ко мне приезжать, останавливались у меня, хотя в райцентре была неплохая гостиница и там всегда держали места для оленеводов… Нет, все шли ко мне. И я им никогда не отказывал… Знаете, те тундровые годы были для меня самыми счастливыми! Вот вы говорите: того не хватает, этого нет, там обижают чукчей… Все это верно. Но так, как живут сейчас чукчи даже в самой тундровой глубинке, не живут мои земляки в глубинке Костромской области… Вы знаете, когда я впервые вволю наелся белого хлеба? Я – Александр Мухин, потомок исконных российских хлеборобов? Вот тогда, в чукотской яранге, когда добрейшая душа, самое прекрасное сердце, которое я когда-либо встречал, старая Вээмнэу подала мне целую буханку белого хлеба и миску сливочного масла…

В ту ночь наш сон был короток, но тем не менее я чувствовал себя прекрасно выспавшимся, когда Федор Федотович постучал в нашу комнату и позвал завтракать перед дорогой.

10. Аяйвач

Праздник Победы! Сколько уж лет прошло с того памятного весеннего дня, когда я услышал от радиста полярной станции эту долгожданную весть. Странно, ведь она не была такой неожиданной: сообщение об этом ждали буквально со дня на день, и все же, глядя на пляшущего, размахивающего клочком серой бумаги радиста, я почувствовал себя счастливым.

Я помню, как бежал в интернат, скакал по железным бочкам, приготовленным на берегу для отправки в бухту Преображения, и кричал: «Победа! Победа! Победа!»

Прошли годы. И уже осталась в историческом прошлом самая кровопролитнейшая из всех когда-либо случавшихся на земле войн, большая драка, как переводилось с чукотского это воистину бесчеловечное деяние.

Задание редактора меня удивило: обычно материалы к праздничному победному номеру готовили ветераны, каких было немало в «Магаданской правде».

– Вот что, Ринтын, – деловито произнес редактор. – Наши вездесущие юные следопыты из села Верхний Парень разыскали в районном центре ветерана, кавалера двух орденов Славы… Надо бы съездить к нему и рассказать о нем по-писательски.

– Хорошо, – с готовностью согласился я.

На этот раз предполагалась поездка в незнакомый район, населенный камчадалами и коряками, родичами чукчей.

– Подожди, – в голосе редактора послышалось что-то необычное, и я насторожился. – Дело в том, что этот человек… Подожди-ка, я найду его имя… Да, вот, Аяйвач, по национальности коряк…

Это было интересно. Дело в том, что коряков, как, впрочем, и чукчей и эскимосов, на войну не брали. Тем, кому довелось все же участвовать в Великой Отечественной войне, были, в основном, студенты Института народов Севера, оказавшиеся вдали от родных мест. Из моего родного селения Улак воевали летчики – Елков и Тымнэтагин, художник Михаил Выквов, работник полярной станции эскимос и мой родич Лайвок.

Сидя в промороженной насквозь кабинке «Аннушки», я мысленно пытался представить себе облик будущего героя очерка. Да, скорее всего это бывший студент. Таким образом, начало будущего повествования складывалось привычно и легко: молодой паренек из рыбацкого селения или оленного стойбища, только что освоивший начатки грамоты, как многие тогдашние студенты Института народов Севера, отправляется в далекий, неведомый Ленинград. Многочисленная родня провожает его, отовсюду сыплются советы, как вести себя в опасной, полной непредсказуемых неожиданностей обстановке большого города. Более десяти лет назад я сам пережил такое, когда земляки снаряжали меня в далекое путешествие.

Интересно, каким показался довоенный Ленинград человеку из корякского селения?

Весна уже достала своим жарким крылом побережье Охотского моря, и летчики честно предупредили меня, что есть опасность застрять недели на две, а то и три, пока не подсохнет раскисшая посадочная полоса.

И теперь, когда самолет как бы украдкой примеривался к покрытой зеркальцами луж аэродрому, стало ясно, что их предсказания могут сбыться. Но, с другой стороны, мне за прошедшую зиму довелось столько просидеть и прождать транспорта на северных трассах, что угроза застрять на две недели не представлялась такой уж и страшной, тем более что в самом крайнем случае, как посоветовали старожилы редакции, можно будет вернуться в Магадан каким-нибудь попутным судном.

В аэропорту меня никто не встретил, и я, справившись у вездесущих мальчишек, зашагал в райком.

Секретарь, пожилой мужчина с огромной головой, покрытой остатками когда-то рыжей шевелюры, принял меня в тесном кабинете, заставленном традиционными столами, образующими букву П, и поморщился, когда я объяснил цель своей командировки.

– Путина на носу, – проворчал он, – а тут изволь заниматься каким-то Аяйвачем! Будь они неладны, эти красные следопыты!

– Позвольте, – с удивлением заметил я, – но ведь Аяйвач – герой воины!

– Герой-то герой, – протянул секретарь, – но уж очень, как бы вам сказать, нетипичный, что ли…

– Вот это и хорошо, что нетипичный! – обрадованно воскликнул я. – Значит, о нем можно написать интересно!

– Написать все можно, – загадочно произнес секретарь, – а вот напечатать…

Он вызвал секретаршу и велел позвать Антипова.

Антипов, инструктор райкома, сначала устроил меня в местной, довольно уютной гостинице, подчеркнув, что мне предоставляется отдельная комната с персональным рукомойником, И, дождавшись, пока я зарядил фотоаппарат, повел к Аяйвачу.

Мы шли по главной улице селения довольно долго, все удаляясь от берега моря. Дорога проходила по берегу еще покрытой льдом, но уже испещренной проталинами, готовой вскрыться речки. Слева тянулись какие-то приземистые здания с глухо заколоченными оконными проемами.

– Когда-то здесь был рыбоконсервный завод, – пояснил Антипов. – Но большая рыба кончилась, и завод закрыли.

– Но сейчас, как мне показалось, район готовится к путине, – заметил я.

– Какая это путина! – презрительно протянул Антипов, – Так, немного ловим для собственных нужд.

За корпусами закрытого и бездействующего рыбозавода, наводившего уныние своим запустением, вдруг показались высокие конусы чего-то серого, припорошенного кое-где еще нерастаявшим снегом. Они напоминали виденные в кино терриконы донецких каменноугольных шахт.

– Это терриконы? – спросил я.

– Нет, – усмехнулся Антипов. – Все приезжие так думают. А это кучи каменной соли. Когда действовал рыбокомбинат, нужда в соли была великая. И ее завезли сразу на много лет, чтобы спокойно работать. Но вот, как оказалось, и рыбы нет, и соль не нужна…

Громадных террикона было три. За последним виднелась обитая черным толем и утепленная дерновой завалинкой деревянная будка с высокой железной трубой, из которой вился веселый дымок.

– Аяйвач! – еще издали крикнул Антипов.

Скрипнула дверь, и на порог вышел маленький, тщедушный, словно прокопченный человек в засаленном, но аккуратно подогнанном ватнике, в резиновых сапогах с обрезанными голенищами.

– Здравствуйте, граждане начальники! – рука у него была узкая, темная от въевшегося каменного угля, но твердая, словно вырезанная из крепкого дерева, – Заходите в гости, чай как раз поспел.

– Товарищ Аяйвач! – официальным тоном сказал Антипов, – Мне некогда тут чаи с тобой распивать. А вот этот товарищ из Магадана, из областной газеты, пришел побеседовать с тобой.

– Так ты тоже следопыт? – обрадованно спросил меня Аяйвач.

– Не следопыт, а корреспондент, – серьезно, многозначительно пояснил Антипов.

– Ну ничего, ничего, – скороговоркой произнес Аяйвач, впуская меня в крохотную, но теплую комнатку.

Под потолком сияла стопятидесятисвечовая лампочка, освещая убогое, но по-своему уютное жилище. Напротив лежанки стояла обложенная кирпичом чугунная буржуйка, и я, истопивший за свою жизнь не одну печку, мысленно одобрил это усовершенствование, позволяющее долго держать тепло. На единственной конфорке весело пыхтел черный чайник. Веселья прибавлял когда-то белый заварочный чайничек с чуть отбитым носиком, придающим ему какой-то лихой вид.

Аккуратно застеленная серым солдатским одеялом, лежанка служила и сиденьем. А над ним красовалась приколотая обыкновенной кнопкой старая, уже потрескавшаяся фотография бравого солдата в пилотке с красной звездой, с двумя орденами.

Я долго разглядывал фотографию, слыша, как за моей спиной сдерживает свое дыхание Аяйвач.

– Эта фотография была сделана лагерным фотографом Сандлером, когда я вернулся с войны…

Старый шаткий ящик, служащий столом, был покрыт облупленной, аккуратно вытертой клеенкой. Аяйвач выложил на нее кусковой сахар в разрезанной пополам жестянке, две эмалированные кружки на выщербленных блюдцах, полбуханки белого хлеба, надорванную пачку галет и сливочное масло.

– Будем чаевать! – решительно заявил хозяин и, пытливо всмотревшись в меня, вдруг приглушенным голосом осведомился: – Ты кто?

Я понял, чем интересуется Аяйвач, и сообщил:

– Чукча я, с Улака…

– Далекий земляк, – задумчиво произнес Аяйвач. – Хотел бы я побывать в твоих местах, да уж годы и силы не те… Да и дорога к тебе, наверное, стоит недешево.

Я пил крепко заваренный чай вприкуску, наливая его в блюдце, чтобы не обжечься, вспоминал свое детство, когда такое чаепитие было вожделенным и редким лакомством.

Аяйвач тоже первое время молчал, громко прихлебывая чай, но по его лицу время от времени пробегали какие-то тени, как это бывает на морской поверхности в сильный ветер, когда плывущие облака отражаются в воде.

Вдруг он улыбнулся, поднял на меня глаза и сказал:

– Вспомнил детство.

Меня словно изнутри чем-то кольнуло.

– Я тоже вспомнил детство…

– А вспомнил я, – продолжал Айявач, – как в детстве, глядя, как мои богатые сородича пили в стойбище этот напиток, глотал слюни и мечтал хоть раз в жизни напиться досыта крепкого, сладкого чая…

С этого чаепития, с воспоминаний о своем детстве и началось удивительное жизнеописание бывшего оленного человека, таежного охотника, политического заключенного и солдата-героя Аяйвача…

Он родился на той линии земли, которая в учебниках географии называется лесотундрой, на древних пастбищах корякских оленеводов.

Сказывают, что именно коряки и принесли на север умение выпасать рогатого друга даже в тех уже землях, где не было деревьев и укрытие от пурги и мороза надо было искать в долинах тундровых рек и на берегах озер, на южных склонах скалистых хребтов.

– Мои родители умерли от моровой красной болезни… – рассказывал Аяйвач. Так на севере называли корь, внешне безобидную детскую болезнь, однако прошедшую в начале века опустошительным смерчем над чукотскими, эскимосскими и корякскими стойбищами.

– Было у меня два брата и одна сестра, но и они последовали за родителями в верхний мир, где все как на земле, только с водой там худо… А я остался…

Подростком Аяйвач пас стада своего дальнего родича, деля скудное довольствие и рваную кухлянку с такими же, как и он, батраками.

Но это было уже в то время, когда даже в самые дальние уголки северо-восточной лесотундры доходили вести о новой жизни, о новой доле для бедного человека.

В стойбище пришел странный аргиш, среди приезжих было много русских и тех коряков, которые внешне оставались похожими на своих соплеменников, но уже обрели новые черты в выражении лица, в походке и особенно в речи. Родича раскулачили, признав его эксплуататором и кровопийцей. Аяйвач пошел в школу. А когда объявили о создании промысловой артели, он решил стать охотником.

– А я очень любил свободу, – вспоминал Аяйвач. – Мне нравилось бродить в тундре одному и думать обо всем. О том, почему на смену суровой и, кажется, бесконечной зиме все равно приходит бурная весна, потом лето… Кончается лето, и осенняя прохлада начинает напоминать, что снова близится зима, главное и самое долгое время года… Откуда берется сила для роста живой растительности, краски для цветов, почему алеет небо, когда солнце собирается покинуть свое ночное жилище?.. Конечно, порой на эти размышления приходили самые причудливые ответы, но это были мои собственные догадки, и я ими ни с кем не делился… Так мне было хорошо, И еще лучше стало, когда я ушел из оленьих пастухов вольным охотником в тайгу. Это была настоящая жизнь!

Одно только омрачало жизнь Аяйвача – у него не было хорошего ружья. Тот старый винчестер, который ему выдали в артели, не только мазал, но и не имел хороших боеприпасов. Ржавые патроны со старого склада давно уехавшего американского торговца отказывали в самый ответственный момент.

И все равно Аяйвачу нравилось в тундре, в тайге, на просторе. Созданный именно для такой жизни – вольной, свободной, – он ни от кого не зависел. Сам строил зимовья на своих охотничьих тропах, выбирая для этого красивые, хорошо защищенные места вблизи чистых ручьев, речек или таежных озер.

Каждую весну Аяйвач приходил в село, нагруженный пушниной… Он вез добычу на небольшой нарте, запряженной шестью великолепными, отборными собаками колымской ездовой породы. Они умели не только тащить груз, но и помогать на охоте.

Однажды от других охотников Аяйвач услышал о том, что по лесотундре разъезжает Развозторг, большой, краснолицый громогласный человек с тремя нартами, полными всяких товаров, среди которых были и ружья. Порасспросив, где путешествует этот самый Развозторг, Аяйвач запряг собак и бросился за ним. На третий день гонки по пушистым снегам и синим лентам замерзших рек Аяйвач догнал его. Да, на нартах были ружья. Несколько новеньких, еще в заводской смазке, с большим запасом патронов. Они продавались за пушнину или же за бумагу, которой у Аяйвача было много. Эта бумага, называемая деньгами, выдавалась охотникам, если в сельском магазине не находилось подходящего товару.

– Я долго не верил в деньги, – с улыбкой вспоминал Аяйвач. – Красивые, но все же бесполезные на вид бумажки. Боязно менять на них пушнину. Но потом привык. Я ведь грамоте-то толком и не выучился, едва умел читать и писать. Только хорошо расписывался. Вырезал свое имя на рукоятке охотничьего ножа и оттуда, когда нужно, списывал.

Аяйвач купил ружье у щедрого и веселого Развозторга, который громко нахваливал свой товар и прямо из бутылки глотал огненный веселящий напиток, предлагая его и покупателям.

Нагрузив товаром нарту, Аяйвач двинулся к своему зимовью. Ему не терпелось испробовать новое ружье. Он гнал собак напрямик, через мелкие заросли, пока не углубился в густую тайгу, где пришлось снизить скорость. Устраиваясь на ночь в снежной берлоге, Аяйвач клал весь свой груз себе под голову и, несмотря на твердость и неудобство, не променял бы новое ружье на самую мягкую подушку.

Добравшись до главного зимовья, охотник едва дождался утра, чтобы испробовать свое ружье. Прежде всего осторожно снял смазку, обстругал излишне тяжелый приклад, отпилил прицел, и уже потом пошел на охоту.

Да, ружье оказалось неплохим, если бить из него по большим мишеням. Но вот мелкие цели пули чаще всего миновали.

От огорчения Аяйвач даже почувствовал себя больным и несколько дней не ходил на охоту, все пытаясь справиться со своим своенравным ружьем.

Кончался охотничий сезон, оставались последние погожие дни, чтобы наверстать упущенное. На охотничьих тропах Аяйвач часто встречал других промысловиков, и каждый спрашивал про новое ружье. Аяйвач рассказывал и в шутку добавлял: «Вот попадется мне Развозторг, я прямо на нем покажу, как плохо стреляет его хваленое ружье. Торговец – большая мишень!..»

Я не прерывал обстоятельного неторопливого повествования. Кончился один чайник, поставили другой, набив его чистым снегом из ближайшего, уже начавшего таять сугроба, а жизнь будущего героя очерка совсем не приблизилась к грозным дням войны.

Новое ружье Аяйвач купил где-то в году тридцать седьмом, когда ему исполнился двадцать один год.

Синие сумерки сгустились над соляными кучами. Я разделил с хозяином обед, отведав вареного оленьего мяса, и уговорился встретиться с ним на следующее утро.

Еще не было пяти часов утра, а солнце нестерпимо сверкало, заливая мою комнатку в гостинице ослепительным светом: накануне я не догадался задернуть темные, специально рассчитанные на северное летнее солнце шторы, и теперь пришлось жмуриться, чтобы глаза привыкли к такому яркому свету.

Я отказался от чая, предложенного гостеприимной дежурной. Сложив в портфель несколько бутербродов, я вышел из гостиницы на журчащую от множества потоков весеннюю улицу. Все ручейки текли в одну сторону – в речку, которая вот-вот должна вскрыться.

Возле детского садика, который можно было узнать по торчащему из осевшего ноздреватого сугроба, окрашенному в синюю краску фанерному «грибу» и вылезшему кое-где штакетнику, двое мальчишек снаряжали в плавание заостренную тарную дощечку с бумажным парусом, вырезанным из школьной тетрадки. Снова ясно вспомнилось детство, кораблики, пущенные много-много лет назад в весенние потоки, унесенные в неведомые страны через уланскую лагуну в открытое штормовое море… Весна придет в родной Улак гораздо позже, чем сюда. Припай там еще крепок, и поутру, в этот ранний час, охотники караулят у весенних разводий молодую нерпу.

Аяйвач сидел на завалинке и курил странную, очень длинную трубку, составленную из обыкновенной фабричной трубки и самодельного деревянного чубука, уже основательно потемневшего, почти сравнявшегося цветом с черным эбонитом.

Он поздоровался со мной и одобрительно заметил:

– Рано встаешь.

– Торопился к вам.

– Чай готов.

Хотя я еще вчера заметил, что в жалком жилище Аяйвача все было аккуратно прибрано, сегодня оно показалось мне еще чище. Когда я выложил на стол свои бутерброды, хозяин с укоризной сказал:

– В гости со своими запасами не ходят…

Аяйвач где-то разжился малосольной кетой и янтарно-сверкающей юколой, которую нынче мало кто умеет делать.

Рассказ, естественно, потек уже во время чаепития, словно само время повернуло вспять, в далекие с вершины нынешней поры тридцатые, довоенные годы с иными мыслями, иными песнями и с огромными надеждами на лучшее будущее.

Кто-то посоветовал Аяйвачу найти Развозторга и поменять ружье на другое, более удачливое.

С этим намерением охотник и устремился по следам кочевого торговца. А впереди него по быстроходному торбазному радио бежала кем-то чудовищно искаженная весть: Аяйвач гонится за Развозторгом, чтобы застрелить его из негодного ружья.

– Откуль я знал, что этот Развозторг такой трусливый! – искренне удивлялся Аяйвач, словно давно прошедшие события только что случились.

Снег рыхлел, но по ночам еще бывал крепким и даже резал собакам лапы. Но уже на реках и озерах полозья провалились до самого льда, и позади оставался наполненный синей талой водой след. Разлившаяся тундровая река преградила путь Аяйвачу. Пришлось делать крюк, разыскивать еще нетронутый снежный мост, по которому можно перебраться на другую сторону водораздела.

По тому же вездесущему торбазному радио Аяйвач узнал, что до Развозторга ему остается лишь ночь пути по подмерзшему насту. Он не знал, – что тот убегает от чудовищной угрозы, рожденной слухами. Аяйвач ведь хотел только поменять ружье. Он даже готов был заново оплатить его, ибо хорошее ружье для таежного охотника дороже жены, дороже всего на свете.

По своей излюбленной привычке никого не стеснять, никому не быть в тягость, Аяйвач провел ночь у костра, завернувшись в зимнюю оленью кухлянку, благо больших морозов уже не было.

Его разбудил лай собак.

Аяйвач с трудом открыл глаза, к стану приближались упряжки. Он сразу понял – едут не только коряки, но и русские.

Видно, Развозторг, устыдившись, сам решил двинуться навстречу охотнику, чтобы поменять ему ружье. Ведь, как слышал Аяйвач, теперь пришло время бедного человека. Тот, у кого ничего нет, будет владеть всем, и тот, кто был ничем, тот станет нынче всем… Даже пели такую песню. Не надо всем владеть, не надо быть всем: Аяйвачу надо только хорошее ружье, и тогда в тайге он и впрямь будет всем и все ему будет подвластно.

На передней нарте сидел человек в русском полушубке, перетянутом ремнями. На шапке, у него горела пятиконечная звезда, а на поясе висел кожаный чехольчик для крохотного ружьеца, предназначенного для устрашения человека. Но самое удивительное – на другой нарте ехал точно так же одетый родич Ваямролтыт, бывший пастух соседнего стойбища Кавратагина, чукотского оленевода, раскулаченного года два назад и отправленного в Петропавловск-Камчатский в темницу. Ваямролтыт перетянулся таким же, как у русского, ремнем с кожаным чехлом для маленького ружьеца, и на голове у него тоже сияла пятиконечная звезда.

Аяйвач первым громко поздоровался по-корякски, а русского особо приветствовал:

– Здорово!

Но гости смотрели строго и серьезно. Вот Ваямролтыт подскочил к нему и спросил:

– Твое имя – Аяйвач?

– Ты что, забыл меня? – весело отозвался охотник.

– Не разговаривать! – крикнул Ваямролтыт. – Отвечать на вопросы! Как твое имя?

Наверное, он спрашивал это для русского, которого Аяйвач видел впервые. И поэтому, протягивая русскому выпростанную из оленьей рукавицы руку, охотник сказал:

– Меня зовут Аяйвач…

– Руки вверх! – закричал Ваямролтыт, и тут Аяйвач подумал, что земляк спятил.

Но русский повторил те же слова, да так грозно, что Аяйвач наконец догадался: с ним не шутят.

Когда грозный русский принялся обшаривать его кухлянку и снимать с пояса охотничий нож, вожак упряжки сердито зарычал. Но тут же прогремел выстрел, и пес упал, окрасив весенний снег яркой красной кровью.

– Что ты делаешь! – закричал Аяйвач и хотел было броситься на обидчика, но сильный удар свалил его с ног, и он на секунду потерял сознание. Аяйвач уже не сопротивлялся, когда Ваямролтыт вязал ему руки, укладывал на нарту, словно поверженного сохатого, запрягал его огрызающихся собак в свою нарту. Он только надеялся, что все это обычный кошмарный сон, который бывает под самое утро в эти сумасшедшие весенние дни, долгие, наполненные сверкающим светом даже тогда, когда само солнце уходит за горизонт.

Двинулись по утреннему еще крепкому насту. Сначала нарты шли ходко, но вскоре верхняя ночная корка размягчилась, и упряжки теперь буквально ползли, проваливаясь глубоко в снег.

Аяйвач попытался было заговорить со своим земляком, но в ответ услышал только грозное, будто собачий рык:

– Молчать! Не разговаривать!

Что же могло случиться? Какое такое преступление совершил Аяйвач, чтобы подвергнуться столь странному нападению? Каково-то будет проезжать в таком жалком виде по главному селению, где он не раз появлялся – веселый, свободный, с полными карманами хрустящих бумажек, за которые мог купить мешок сахару, ящик с галетами, чай, вдоволь печеного хлеба, муки, разнообразных круп, бочку сладкой патоки…

А теперь его везут как сохатого…

Скорее всего, перепутали с кем-то. Сказывали охотники, что по тайге бродят враги нынешней власти, бывшие богатые оленевладельцы и даже те, кто в свое время воевал против Советской власти. Но у Аяйвача никогда не было своих оленей, и против власти он никогда не воевал. И вообще не любил драк, ссор и даже громких разговоров.

Он неудобно лежал, связанные руки и ноги затекли, потеряли чувствительность, но он молчал и терпел это незаслуженное унижение.

Когда остановились на ночь у края лесной полосы и разожгли костер, Ваямролтыт немного ослабил веревки, стягивающие руки-ноги пленного Аяйвача, и даже подал ему кружку чаю с куском сушеной оленины. Тот с жадностью съел угощение, стараясь глазами поймать взгляд соплеменника, хотя бы чутьем вызнать, что же случилось, почему вдруг он арестован? Но Ваямролтыт отводил взгляд, подобострастно смотрел на русского, который, видимо, был его начальником. Даже собаки повиновались ему с особой покорностью, низко пригибая головы к насту от его жесткого, властного окрика.

Каждый спал на своей нарте, но Ваямролтыт устроился поближе к пленнику и, похоже, за ночь так и не сомкнул глаз.

Солнце ушло за горизонт, но свет разливался далеко окрест, как это бывает в майскую весеннюю ночь. Русский так громко и смачно храпел, что из ближайших кустов вылетела куропачья стая и унеслась в поисках более спокойного места.

– Почему ты ничего не хочешь сказать? – тихо спросил Аяйвач, снова пытаясь поймать взгляд Ваямролтыта.

Но соплеменник сурово смотрел вдаль, туда, где из-за лесистых гор, словно из-за спин сказочных животных, поросших редкой шерстью, должно было показаться солнце. Он молчал, хотя по его лицу Аяйвач теперь понял – он знает, в чем дело. И лишь раз, когда храп русского вспугнул даже крепко спавших собак, он проговорил быстро и сквозь зубы:

– Все из-за того, что ты грозился убить Развозторга…

Аяйвач не поверил своим ушам: разве он мог такое? А потом вспомнил про свою шутливую угрозу и даже попытался встать с нарты, забыв, что связан.

– Это я так сказал! В шутку сказал. Я совсем не хотел его убивать! Разве я мог такое? Да и ты, Ваямролтыт, знаешь, что среди нашего народа нет таких, которые бы убивали.

– Ничего не знаю, – угрюмо буркнул Ваямролтыт, – Велено тебя изловить и предать суду.

– Суду? – еще больше удивился Аяйвач. – За что?

– За то, что грозился убить Развозторга.

– Да не хотел я, – захлебываясь от волнения, заговорил Аяйвач. – Не хотел никого убивать и никому не грозил!

Храп русского вдруг прекратился. Он заворочался на нарте, заскрипел ремнями, и кожаный чехол ружьеца глухо стукнулся о полоз.

– Молчать! – вдруг заорал Ваямролтыт. – Не разговаривать!

Залаяла проснувшаяся собака.

Русский приоткрыл один глаз и спросил:

– В чем дело?

– Разговаривает, – с готовностью доложил Ваямролтыт.

– Пусть заткнется, – спокойно сказал русский, повернулся на другой бок, заставив застонать парту своей неимоверной тяжестью, и захрапел пуще прежнего.

Аяйвач замолчал. Он понял, что убеждать в своей невиновности Ваямролтыта, а тем более русского бесполезно. Надежда только на то, что в поселке или же Петропавловске-Камчатском найдутся разумные люди, которые разберутся и вызволят его из этой беды…

Но дальше события последовали с такой быстротой, что Аяйвач даже не совсем понял, каким образом он оказался приговоренным к двадцати пяти годам лагерей, как было оглашено на суде «за вооруженный террор против органов Советской власти».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю