355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Пивоваров » Полная гибель всерьез » Текст книги (страница 19)
Полная гибель всерьез
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:44

Текст книги "Полная гибель всерьез"


Автор книги: Юрий Пивоваров


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)

Но одновременно с этим никогда (и ни у кого) не получится свести историю лишь к Geschichte. Человеческая природа – хотим мы этого или нет – заставит нас историософствовать. Весь вопрос в том, как?

Первое. Наше отношение к истории должно перестать быть субстанциальным. Понятно, что субстанциальные подходы к истории (формационные, цивилизационные) притягивают к себе, завораживают, дают прочные опоры, казалось бы, подлинное знание, уверенность в наличии у истории объективного смысла, законов развития и т. п. Но субстанциальность – в конечном счете – означает, что последняя ответственность остается за некоей – исторической, надысторической – необходимостью. Человек (личность) в рамках таких подходов остается всего лишь индивидуальным проявлением какой-то высшей ценности, подчиненной – в конечном счете – частью какого-то иерархически организованного целого.

Второе (и оно тесно связано с первым). Следует признать, что история – Geschichte – процесс принципиально открытый. Это действо, не имеющее расписания, повестки дня. Отсюда – прямой путь к отказу от эсхатологического и прогрессистского типов осмысления истории.

Вот здесь как раз место и время для того, чтобы прокомментировать приведенную выше мысль М. Вебера о прогрессе. Вне всякого сомнения, идея прогресса придает истории упорядоченность и то внутреннее напряжение, без которого невозможны были «великие стройки» Запада. Но веберовская трактовка прогресса замечательна не только сама по себе. Она как бы отталкивается, отправляется от какой-то иной идеи, прогрессистской, предшествовавшей. Конечно, подразумевается эсхатологическая – придающая потусторонний (и, безусловно, объективный) смысл судьбе человечества и обслуживающая потребность в религиозном, сакральном ее осуществлении. Так, помимо прочего, устанавливается содержательная и логическая связь между идеями эсхатологизма и прогрессизма и открывается возможность рассматривать прогресс как обмирщенный вариант эсхатологии. И не затушевывается их сущностное различие.

Сделаем здесь небольшое отступление. И зададимся вопросом: как происходит переход от идеи эсхатологии к идее прогресса (перевернутому обмирщенному эсхатологизму)? В свое время этот процесс на русском «материале» замечательно описал отечественный исследователь Г.М. Прохоров: «…B XVII в. культурный авангард Руси делает дальнейший поворот к будущему … Старообрядцы и никониане, равно тянувшиеся прежде к вечности, разошлись в дополнительных устремлениях, векторах «второго порядка». Никон и его сторонники устремились как к идеалу к будущему – будущему всего православного мира (вечность-в-будущем), а старообрядцы к прошлому – прошлому русской национальной духовности (вечность-в-прошлом)». И далее, перебрасывая мостик от церковного раскола к Петру: «Если у Никона будущее как идеал (социальная задача) еще уступает вечности, то у Петра Первого политика (будущее) берет решительный верх над религией (вечностью). Самоопределение по вероисповедному принципу (в свое время потеснившее принцип родовой) сдает позиции самоопределению по политической принадлежности, что … в целом указывает на конец Средних веков».

Итак, политика берет верх над религией, становится предельной социальной ценностью. В Европе это оформляется Вестфальским договором 1648 г. То есть «отсталая» Русь и «передовой» Запад осуществляют эту коренную трансформацию практически синхронно.

И еще одно очень важное обстоятельство. И эсхатологизм, и наследующий ему прогрессизм покоятся на линейном понимании истории. Которое, и это хорошо известно, пришло на смену циклическому; вернее, пониманию истории как циклического круговорота (правда, в привычном христианско-научно-европейском смысле здесь нет истории, исторического времени, развития и т. д.; жизнь человека и основополагающая временная единица (к примеру, год) слагаются из раз и навсегда данных, неизменных, повторяющихся элементов; не человек владеет «историей», а «история» человеком, определяет его судьбу, поведение). Однако и оно, линейное видение, ныне мало что дает для уяснения происходящего. Ведь если отказаться и от эсхатологизма, и от прогрессизма, весь raison d'etre этого подхода исчезает. Не нагруженное этими идеями линейное развитие становится абсурдно-пустым, ничем, так сказать, не обеспеченным. Оно вообще тогда трудно представимо; не можем же мы всерьез считать, что этот автомобиль движется не из пункта «А» в пункт «Б», а просто из ниоткуда в никуда…

Так что же взамен? Что на место и вместо цивилизационно-формационного дискурса? Ну, во-первых, перед нами не стоит задача разрушения этого Карфагена. Его уже нет (и без нас). Ему, как сказала Н.Я. Мандельштам, размозжили голову тем же «железным ободком, которым проломили череп Тициану Табидзе». Во-вторых, прежде чем формулировать какую-либо историософскую альтернативу, мы должны определить свое местоположение. Где мы? Куда загнал нас XX век?

Предшествовавший ему, XIX, был полон всяких «литературных» ужасов и сногсшибательных научных открытий (Дарвина, например). Однако и Кьеркегор, и Достоевский, и Ницше, и другие оставались в пространстве слова, текста. Следующее столетие трансформировало все это в дело. Люди доказали, что происходят от обезьян, что Бог умер, что бытие определяет сознание и пр. Применительно к России об этом весьма ярко написано на последней странице «Доктора Живаго»: «Так было уже несколько раз в истории. Задуманное идеально, возвышенно, – грубело, овеществлялось. Так Греция стала Римом, так русское просвещение стало русской революцией. Возьми ты это Блоковское „Мы, дети страшных лет России“, и сразу увидишь различие эпох. Когда Блок говорил это, это надо было понимать в переносном смысле, фигурально. И дети были не дети, а сыны, детища, интеллигенция, и страхи были не страшны, а провиденциальны, апокалиптичны, а это разные вещи. А теперь все переносное стало буквальным, и дети – дети, и страхи страшны, вот в чем разница».

Да, вот в чем разница. «Литература» обернулась злом. «Зверь, лизнувший крови» (Роза Люксембург о Ленине) – самым человечным человеком. А все мы вместе оказались припертыми к последней черте, последним рубежам. Но именно это столетие и эти рубежи стали «местом и временем», на которых разворачивается, как сказал бы Лев Шестов, «"великая и последняя борьба" за смысл того, что значит быть человеком». Ушедший век был не только эпохой воцарившегося зла, когда миллионы и миллионы, целые народы уверовали в необходимость уничтожения себе подобных как в нечто абсолютно неоспоримое, он был эпохой героического сопротивления злу и мужества, которое, по справедливому мнению Пауля Тиллиха, есть категория онтологическая. «Эта борьба за человека и является „действием … ведущим в какое-то другое смысловое пространство“».

На этих рубежах и надо строить новую философию истории. Необходимы новая антропология, новое понимание и самопонимание человека. Это и будет обретением «другого смыслового пространства». Иными словами, на смену социальной революции прошлого века должна прийти персоналистская революция. Именно революция, а не реставрация, восстановление в правах и тому подобное. Это будет антропология человека не просто заглянувшего в бездну, но и – хотя это, кажется, непредставимым – коснувшегося ее. Антропология человека, дотронувшегося до пылающих адским огнем и мертвенным льдом глубин.

Итак, философия истории (тип исторического понимания) или станет по-преимуществу персоналистской, или не нужна (не возможна) никакая.

В каком же смысле научно антропология должна предшествовать историософии? Отвечу на этот вопрос, используя пример науки мне близкой – political science (это, как уже неоднократно приходилось писать, не вполне то, что у нас полагают «политологией»). Более тридцати лет назад известный немецкий философ Г. Майер отмечал: «Не отсутствие концепции государства есть проблема нашей политической науки, проблема состоит в том, что до недавнего времени господствовала концепция, которая не основывалась на определенной, неизменной антропологии; это лишало политику и государство их всеобщего характера».

Итак, антропология должна предшествовать политике и государству. Эти последние, по мнению другого крупнейшего немецкого мыслителя А. Гелена, наряду с семьей, языком, правом суть антропологические институты. То есть некие сущностные возможности, которые реализуются (или не реализуются) в истории. Следовательно, определенная антропология влечет за собой определенный способ и тип манифестации человека в историческом процессе. Или, короче – сам исторический процесс. В этом смысле антропология предшествует истории, историософии.

Однако здесь возникают некоторые сомнения. И связаны они вот с чем. Мы говорим: персоналистский подход к истории. Но персонализм, понятие личности суть родовые признаки исключительно одной религии: христианства. И, соответственно, цивилизаций им порожденных – византийской, европейской, русской. Другие религии темы «личность» не знают. Так же как и основывающиеся на них цивилизации (всю доказательно-объясняющую часть я опущу, она общеизвестна).

И в этом смысле, наверное, правы те исследователи, которые говорят об уникальности и «отдельности» христианских культур. Прежде всего – западной. Иными словами, с одной стороны, она, с другой – все остальные. Действительно, если взять две основные категории философско-исторического знания – «время» (социальное время/вечность) и «пространство» (локальное/внелокальное), – мы убедимся в наличии этой фундаментальной несхожести.


Таким образом, все нехристианские цивилизации развиваются в локальном (ограниченном) пространстве и не знают социального времени. Христианская цивилизация полагает себя в социальном времени и внелокальном (неограниченном) пространстве. Она – по своим базовым установкам – всемирна и универсальна. В первую очередь, потому, что христианство впервые и единожды (в мировой истории) создало индивидуального (исторического) субъекта, независимого ни от каких локальных коллективно-племенных форм. Причем этот субъект носит персоналистский и социальный характер. Персоналистский, поскольку христианство – личностная религия: в ней, как уже говорилось, и возникает тема «личность». Недаром, на известной картине Н.Н.Ге Христос молча опускает голову, когда Понтий Пилат спрашивает: «Что есть истина?» Ведь истина в христианстве не «что», а «Кто». Он, Христос, и есть Истина. Социальный, поскольку этот индивидуальный исторический субъект помещается в обществе. В то время как реальный субъект локальных азиатских цивилизаций вынесен за общественные рамки и существует в виде либо мировых безличностных законов (ме, карма, дао), либо зооморфных богов.

Отсюда-то и растут мои сомнения. Персоналистский подход к истории, персоналистская историософия возможны и органичны лишь в пределах христианского мира. Ведь социально-исторически христианство находится в неких границах. Его универсальность и всемирность только интенциональны.

А мы, русские, способны ли соучаствовать в формировании персоналистской историософии? Думаю, да. И даже, наверное, можем сыграть здесь свою, неповторимую роль. Во-первых, мы страна христианская (что бы там ни было). Во-вторых, православно-русский извод христианства имеет свою существенную специфику; и именно она окрасит персоналистское видение в свои (те самые – неповторимые) тона. В-третьих, русский человек в последнем столетии так нахлебался горя, что, если сумеет извлечь из этого урок, он, не исключено, окажется небесполезным для всех. Все это так. Но и здесь есть сомнения. И состоят они в следующем.

Разумеется, русский коммунизм не был случайностью. И относиться к нему как к чему-то такому, о чем поскорее хотелось бы забыть, перевернув страницу, поскорее бежать прочь, нельзя. Напротив, в него стоит всмотреться. И тогда увидим в нем не только коммунизм сам по себе, но и многое из того, что зрело и, увы, вызрело в отечественной культуре, увидим многие родовые черты русского феномена.

Наше сознание (и наша мысль) не знает (в общем и целом) различения бытия (Sein) и долженствования (Sollen), на котором построены и западная философия, и западная социальная система. Русский опыт – это взаимопроникновение Sein и Sollen, их переплетение. Точнее: нет никаких отдельных друг от друга бытия и долженствования, есть некий социокультурный «андрогин» – Sollen-Sein (в одно не существующее слово). Коммунизм и был апофеозом этого «андрогина».

Заметим: это не единственное химерическое с научно-европейской точки зрения явление, произрастающее на Великой русской равнине. Смею напомнить, к примеру, о власте-собственности. Или вот еще: эсхатологизм-прогрессизм. В рамках отечественной культуры эсхатология сплетена с прогрессом. Одно переходит в другое, одно есть другое. Эсхатология парадоксальным образом лишена потустороннего измерения, а прогресс вырывается из границ посюсторонности. «Сказка» становится «былью», «быль» превращается в «сказку». То же самое можно сказать и об андрогине «Historie-Geschichte». У нас они сиамские близнецы (правда, пожирающие друг друга)…

Полной реализацией всего этого и стал русский коммунизм. Тенденции он превратил в железобетонные факты, мечтательную нерешительность – в грубый волевой напор, мягкотелый релятивизм – в стальной, закаленный арктическими вьюгами, детерминизм. Но главное: коммунизм был ударом в солнечное сплетение русского общества. Ударом в человека, в христианской стране – в личность. Однако ударом настолько коварным, что сами человеки даже сегодня до конца не могут уразуметь происшедшего. Коварность же коммунизма в том, что он представляет собой абсолютную власть всех … над одним. Это предельно массовая власть, утверждающая неограниченное господство человека над историей и природой и требующая ради реализации этого безупречного социального порядка лишь одного, пустякового, – растоптать личность (в христианском смысле). Причем, когда мы говорим «власть всех над одним», этот один всегда «ты». И ты, и ты, и ты тоже … Избежать не удастся (не удалось, свидетельствую) никому. Ни тов. Сталину, ни другим товарищам, ни тем, кому тамбовский волк товарищ. Помните: «Ты, я, он, она, вместе целая страна».

И все же еще раз: коммунизм есть высшая стадия предыдущего русского опыта. Он не был «запрограммирован», но мог состояться и состоялся. Это особенно зримо, если взглянуть на русскую литературу (в широком смысле слова, т. е. включая и русскую мысль, которая у нас «спецподразделение» Литературы). «Лишние люди» романа XIX столетия – они тяготятся сами собой, они действительно «лишние», никому-не-нужные. Вечные страдальцы, они постепенно тускнеют и тускнеют, перестают быть «интересными», превращаются в серых героев Чехова. Точнее: не-героеев. Создав образ «лишнего человека», русская литература тут же, словно испугавшись, начала изживать его, преодолевать.

Изживание «лишнего человека» оказалось в конечном счете изживанием человека вообще, деперсонализацией. Три человека, три пронзительнейшие души России отразили в своем творчестве этот процесс – процесс освобождения от бремени личности. Максим Горький, Владимир Маяковский и Андрей Платонов. Нижегородско-окающий, люмпенско-босяцкий Заратустра начал с воспевания индивидуумов, героически вырывающих из собственной груди сердце, прославился двусмысленным (если вспомнить, в чьи уста это вложено) заявлением, что человек звучит гордо, а пришел к гимну толпе, то есть не людям, а месиву тел, превративших в кровавое месиво тело неисправимого (гадкого, разумеется) индивидуалиста. Маяковский, заявивший о себе «бунтом музам обреченного данника», требовавший «песнопений человечества» в свою честь, в честь «Демона в американском пиджаке и блеске желтых ботинок» (у Воланда, кстати, были серые), утверждавший, что гвоздь в его сапоге «кошмарней, чем фантазии у Гёте», кончил счастливым сознанием «общих даже слез из глаз» и не менее счастливым превращением в «частицу этой силы». Серьезность, нешуточность, значимость всей этой «эволюции» подтвердил выстрел в висок.

Потом пришел Платонов, и его «неподкупный голос» стал «эхом русского народа». Сорвавшегося, сверзившегося из истории в коммунистическое «Ничто» (ведь коммунизм – это не вперед, как ошибочно полагали многие, включая «социально-чуждых» попутчиков вроде Катаева («Время веред!»), но и не назад, как не менее ошибочно считали многие, в том числе лучший политический мыслитель России – Струве; это – в «Никуда», вон из истории, в «Ничто»). Если русское Просвещение заговорило языком Карамзина, то русский коммунизм обрел себя в звуках речи персонажей бывшего воронежского рабочего.

Это отступление, надеюсь, не увело нас от главной цели. Здесь мне было важно указать на те сложности, которые существуют в русском сознании, русском опыте. Сложности форми рования персоналистской историософии. Хотя должен сказать: в XX в. русская литература (высшая, законченная форма проявления русского сознания) продемонстрировала не только самоистребление личности в человеке, но и прямо противоположное. Юрий Живаго, Алексей Турбин, Григорий Мелихов, Глеб Нержин – примеры восстановления личности в правах, а человека как основной социальной категории. Более того, в этих персонажах русская литература пошла дальше образа «лишнего человека»; «лишность» в положительном смысле была преодолена. На смену утопически-мифологизированному герою пришел действенно-метафизический образ…

И это наша великая надежда на то, что и мы готовы включиться в дело реализации великой персоналистской задачи, стоящей перед христианскими народами.


Карл Шмитт. Политико-антропологический очерк

…Гений и злодейство

Две вещи несовместные. Неправда:

А Бонаротти? или это сказка

Тупой, бессмысленной толпы – и не был

Убийцею создатель Ватикана?

А.С. Пушкин

I

Середина 90-х. Еду в такси из Шереметьева, где встречал двух немецких профессоров. Один высокий, с усами а 1а Ницше, фамилия начинается с «фон», непрерывно курит. Преимущественная сфера интересов – политическая мысль Античности и какая-то ее проекция на Современность. Другой, напротив, маленький, худенький, «французистый». Специалист по Восточной Европе и России. По существу, мы знакомимся, и потому идет разведка. – Что читал? Во что веруешь? – Спрашиваю (сам не знаю почему, немного волнуясь): «У нас становится популярным Карл Шмитт, а в Германии?» – «Да», – отвечает «Ницше». «Карло Шмид…». И так далее. «Нет, Карл Шмитт», – подчеркиваю я. «Ах, Карл Шмитт», – теряя интерес, зевают виссеншафтлеры.

…О Карле Шмитте я впервые услышал где-то в начале 80-х. При том, что уже лет десять профессионально изучал Германию. Это, конечно, свидетельство моего качества как германиста, но и свидетельство востребованности Карла Шмитта немецким обществом. То есть о нем не говорили, не писали. Иначе я бы – при всем своем верхоглядстве – не проскочил бы мимо этого имени.

…С годами Карл Шмитт становился для меня все более и более … Нет, не знаю слова, которым можно было бы обозначить это. Привлекательным, желанным, интересным? И это, и что-то иное. Наверное, то же чувство хотел выразить (и выразил в отличие от меня) Мандельштам: «И еще над нами волен / Лермонтов – мучитель наш…» Да, да, что-то очень схожее.

Из русских такими же «мучителями» для меня стали Леонтьев и Бродский (странное соседство? – о, нет, очень даже нет). – «Когда нам ставит волосы копной / Известье о неведомом шедевре». Именно: волосы копной, мороз по коже, замедляется дыхание…

Но кто он такой, этот Карл Шмитт? Прожил почти целый век. 1888–1985. Появившись на свет при Александре III, умер в год прихода к власти Горбачёва. Это по нашей, русской, хронологии. Но и по своей, германской и европейской, Карлу Шмитту удалось продержаться от Бисмарка до Коля.

Мировую известность этот политический мыслитель и правовед приобрел в 20-е. В качестве одного из лидеров «консервативной революции», которой классическая Германия ответила на поражение в мировой войне, революцию «неполноценных» 1918 г., версальский унизительный порядок и русский коммунизм. Уже в те времена у него была громкая репутация врага либерализма, реакционера, сторонника сильной и жесткой власти. В 30-е этот список пополнился еще более замечательными «характеристиками»: теоретик, проложивший путь гитлеризму, «коронный юрист» Третьего рейха, политидеолог тоталитарного государства, воинствующий антисемит.

1 мая 1933 г. профессор права Кёльнского университета Карл Шмитт подал заявление в партию – Национал-социалистическую рабочую партию Германии. Вскоре он получил партбилет за номером 2.098.860. «Я счастлив, что я этой силы частица…» Вместе с ним и большей частью немецкого народа были счастливы Мартин Хайдеггер, Эрнст Юнгер, Готтфрид Бенн и другие персонификаторы «сумрачного германского гения».

Ему покровительствует сам Герман Геринг. Шмитт получает профессуру в Берлине, становится членом Госсовета Пруссии и возглавляет влиятельный правовой журнал. Горячо одобряет действия Гитлера, когда тот устраивает «ночь длинных ножей»; неутомимо сражается с мировым еврейством и т. д. Хотя, конечно, жизнь в Третьем рейхе и у него не была безоблачной. Подвергался критике завистников, людей не столь утонченных и глубоких…

В 1945 г. арестован сначала русскими, был выпущен, но затем американцы отправили его на полтора года в лагерь для интернированных. Привозили даже в Нюрнберг, на допросы – в качестве свидетеля. Срока Шмитт не получил, хотя вышел на волю с «аттестатом» – моральная ответственность за преступления нацизма.

Оставшиеся десятилетия провел в своем родном Плеттенберге – городке в 80 примерно км северо-восточнее Кёльна.

Карл Шмитт – одна из центральных фигур XX столетия. Его социальный (политико-юридический) проект потерпел сокрушительное поражение. Но шмиттовская критика номиналистско-кантианско-либеральной западной цивилизации имеет непреходящее значение. Прежде всего, для самой этой цивилизации. Более того, он, безусловно, принадлежит к тем немногим, кто в наше время закладывал основы рационального, научного знания о мире следующего века.

Судьба Шмитта трагична: истовый католик в качестве идеолога безбожного и человеконенавистнического режима. Имя Шмитта навсегда опозорено его расизмом и оправданием зла. Идеи Шмитта обладают жгучей актуальностью.

Это – в двух словах. Пространнее и глубже о нем можно узнать из работ замечательного современного русского социолога Александра Фридриховича Филиппова. Этот ученый давно уже имплементирует Карла Шмитта в русскую культуру и мысль.

Почему Карл Шмитт интересен и важен нам? На поверхностном уровне ответ прост. Наша ситуация, как бы мы от этого ни открещивались, похожа на веймарскую. Причем не внешне, о чем любят говорить все, начиная с Александра Янова, а внутренне. Всегдашняя драма неустойчивой демократии в бедной стране с кризисом идентичности. Но важнее, разумеется, иной уровень, иное измерение.

Это всё то, что относится к эссенции жизни. Это тема гения и гениальности. Тема моральной и социальной ответственности. Тема насилия и зла. Тема привлекательности зла. И Карл Шмитт притягивает к себе, как притягивает зло. Как притягивает Ленин. Как совершенно инако влекут к себе Леонтьев и Розанов. С их эстетизацией зла и насилия, незаметно становящейся онтологизацией зла и насилия.

Кстати, Карл Шмитт неоднократно говорил, что мир создан как результат Божественной борьбы. Сами же человеческие конфликты для него суть отражение той борьбы, которую Бог установил для людей после грехопадения Адама в качестве онтологической. В своем замечательном «Глоссариуме», посленацистском дневнике, когда пришла пора подводить итоги теории, которую он создал, и практике, которой он служил, мыслитель запишет: «Скажи мне, кто твой враг, и я скажу тебе, кто – ты». И добавит: «Distinguo ergo sum» (различаю следовательно существую. – лат.).

Да, «разделяю, следовательно, существую». Согласно Карлу Шмитту, дружба вырастает из объединяющего субъектов чувства враждебности к чему-то (кому-то). Это знаменитое русское – «дружить против кого-то». Коллектив есть политическое тело только тогда, только в том случае, если у него есть враги. То есть «иметь врагов» = существовать, «иметь врагов» – онтологическое качество. Бытие, бытийственность вне и без врагов и борьбы с ними невозможна по определению. Причем к врагу никаких отрицательных «чувств», ничего «личного», просто враг – «другой», «чужой», «посторонний». Идентифицировать врага – важнейший шаг и единственный способ самоидентификации. Исходя из этой логики, Карл Шмитт выводит универсальную (как ему кажется) формулу: мир без войны – это мир без политики, мир без политики – это мир без враждебности, мир без враждебности – это мир без человеческого бытия.

Такая вот философия. Отсюда, кстати, известное шмиттовское mot: политика либеральной не бывает, бывает лишь либеральная критика политики. А кто такие либералы (= враги)? Евреи. Первый либеральный еврей – Спиноза. Следовательно: враг = еврей = либерал. Либеральный еврей – это ассимилированный еврей. Настоящий, реальный враг (крайне опасный!) – ассимилированный еврей; даже коммунист может «исправиться»; ассимилированный еврей – никогда. Вот почему абсолютно неприемлемы либеральная политика, критическое отношение к политическому.

И Карл Шмитт был последователен как в своих поступках, так и в оценках действий других. «Ночь длинных ножей» (когда был убит Рем и подорвано могущество СА) стала, по его словам, проявлением «высшей справедливости» (видимо, Рем сотоварищи, эти убийцы, извращенцы, садисты, были для него кем-то вроде ассимилированных евреев). В октябре 1936 г. он активно участвует в конференции «Германская юриспруденция в борьбе против еврейского духа». В своем выступлении призывает изъять книги еврейских авторов из библиотек и не цитировать ученых-евреев. Если же последнее невозможно, обязательно пояснить: эта цитата взята из работы еврея…

Ну что здесь сказать? Особенно представителю страны, преподавшей в прошлом столетии страшный урок самой себе и всему человечеству. Хотя … Хотя, если бы все было так «просто». Страна, культура, традиции. Они, они, эти сущности предопределили зло! И чего еще ждать от «них»! Все заранее взвешено и решено. Однако на ум (мне) приходит рассуждение Иосифа Бродского:

«…Россия просто пример, на что способен человек по отношению к другому человеку … В этом веке она обнаружила совершенно феноменальную степень отрицательного потенциала, заложенного в человеке … Там уничтожили огромное количество жизней, были истреблены миллионы – но чтобы истребить миллионы, нужны миллионы, которые будут истреблять … Поэтому … Россия … состоит из жертв и палачей … Я думаю, суть не в общественном, не в политическом зле, не в системе, а в том, на что способен человек. И Россия показала, что человек способен на зло невероятной интенсивности, невероятных размеров. Для человека, не знакомого с категорией первородного греха, – это шок. Для человека, знакомого с этой мыслью, – это не шок. Мне знакома эта мысль, и меня это вообще не удивляет, меня просто интересует и в каком-то смысле интересовало всегда, в смысле скорее антропологическом, чем политическом» (из интервью польскому журналу «Tygodnik Powszechny», 1988, № 6).

Зло, первородный грех скорее антропология, чем политика, «Россию» легко поменять на «Германию». В случае с Карлом Шмиттом следует добавить: гениальность. Выходит, и гений не свободен от всеобщих «коннотаций». Вот это-то и есть, пожалуй, самое страшное и опасное. Не скажу: «Самое страшное и опасное открытие XX века». Это ведь было известно и ранее. Кстати, и Пушкин в своем «Моцарте и Сальере» не столь уж благостно спокоен на этот счет.

И все-таки, несмотря на Достоевского, Леонтьева, Розанова, Ницше (это тоже «наше все» русское), других, русскому сознанию трудно примириться с этим. «Ведь основная идея русской культуры, русской литературы, русской восприимчивости – это идея утешения, оправдания экзистенциального порядка на некоем, возможно высшем, уровне» (еще одно интервью Иосифа Бродского – в польский сборник «Divertimento sztokholmskie…», Warszawa, 1988).

Как мог христианин Карл Шмитт думать и действовать так? Как же теперь будет оправдан этот «экзистенциальный порядок»?

Но оставим в стороне сентиментальные русские вопрошания (да и чего вопрошать-то; а как мы могли, а как русский гений – Ленин, скажем, – думал и действовал!). Послушаем человека высшего экспертного знания, современника и соотечественника Карла Шмитта. Томас Манн (в годы нацизма и войны): «О гении и его бесспорной причастности демоническому началу»; «Таинственная связь немецкого национального характера с демонизмом»; «Где высокомерие интеллекта сочетается с душевной косностью и несвободой, там появляется черт»; «Одинокий мыслитель и естествоиспытатель, келейный богослов и философ, который, желая насладиться всем миром и овладеть им, прозакладывал душу черту, – разве сейчас не подходящий момент взглянуть на Германию именно в этом аспекте, – сейчас, когда чёрт буквально уносит ее души?»; «Отношение немца к миру абстрактно, то есть музыкально, это отношение педантичного профессора, опаленного дыханием преисподней, неловкого и при этом исполненного гордой уверенности в том, что „глубиною“ он превосходит мир»; «Издевательская игра природы – создать облик высшей одухотворенности там, где дух уже угас»; «Германия, с лихорадочно пылающими щеками, пьяная от сокрушительных своих побед, уже готовилась завладеть миром в силу того единственного договора, которому хотела остаться верной, ибо подписала его собственной кровью. Сегодня, теснимая демонами, один глаз прикрывши рукою, другим уставясь в бездну отчаяния, она свергается все ниже и ниже. Скоро ли она коснется дна пропасти?»

Чтобы не оставлять немецкие дела только немцам, приведу экспертное мнение русского спеца (хорошо разбиравшегося во всех этих немецких сложностях). На совершенно своем (литературно-национально ничьем) языке Марина Цветаева в апреле 1939 г.: «О, дева всех румянее / Среди зеленых гор – /Германия!/ Германия!/ Германия!/ Позор!/ Полкарты прикарманила,/ Астральная душа!/ Встарь – сказками туманила,/ Днесь – танками пошла./ … О мания!/ О мумия/ Величие! Сгоришь,/ Германия!/ Безумие,/ Безумие/ Творишь!»

Вот вам и весь сказ. Два пронзительных человека ушедшего столетия говорят о какой-то особой – помимо первородного греха – склонности немецкого гения, вообще Германии ко злу. Возможно ли в это поверить? Разве возможно помыслить страну (и умнейших ее людей), специально предуготовленную ко злу? Нет, конечно, нет. Однако и отрицать сказанное Томасом Манном и Мариной Цветаевой нельзя. Все свидетельства налицо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю