355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Пивоваров » Полная гибель всерьез » Текст книги (страница 18)
Полная гибель всерьез
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:44

Текст книги "Полная гибель всерьез"


Автор книги: Юрий Пивоваров


Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 23 страниц)

Кстати, этому типу социальности – советско-передельному – идеально соответствовала организация правящего слоя – номенклатура. Которая также не имела традиционной правовой формы, но безупречно подходила для контроля и соучастия в перманентном переделе вещественной субстанции.

Традиционная русская «трудовая собственность» (о ней очень убедительно писали классики народничества – от С.Н. Южакова до В.М. Чернова) полностью реализовала себя – свои возможности и формы – именно в советском социуме. Поэтому общественный строй, установившийся в России после 1917 г., был не только (и не столько) осуществлением марксистского социализма, но и – даже в большей степени – отечественного. Так что зря Виктор Михайлович Чернов обижался на Ленина, обвинял его в плагиате. Просто Ленин сумел сделать черновское дело ловчее, быстрее, безжалостнее. Но и сам Чернов был не такой уж неумеха. Это он 28 июня 1917 г., будучи министром земледелия Временного правительства, издает закон, запрещавший столыпинское разверствование и частную собственность на землю.

Полагаю громадным упущением современных думских аграриев то, что они еще не возбудили вопроса об установлении В.М. Чернову памятника в центре Москвы. Есть же пустующие площади и площадки…

Итак, СССР демонстрирует апофеоз трудовой передельной собственности. Или, пользуясь философским словарем, собственности реалистической. Тогда собственность западного типа можно назвать «идеальной», номиналистической. Там, в закатных странах, собственность есть сложная система правоотношений по поводу вещественной субстанции (ныне и интеллектуальной). И эта самая система, эта «идеальная собственность» предполагает нарушение социального равновесия.

В рамках господства этого института существуют и бессобственники. Следовательно, заложена «необходимость» и эксплуатации, и отчуждения. Поэтому социальная история Запада последних веков и есть борьба против отчуждения – эксплуатации. Надо сказать, что в ходе этой борьбы выработан целый набор средств для качественного преодоления этой «необходимости». Но – не количественного передела. Правда, последнее было бы у них невозможно (интересно, понял ли это хотя бы перед смертью тов. Жорж Марше? или более гибкий тов. Пальмиро Тольятти? или увидевший гибель коммунизма тов. Альваро Куньял?). Идеальная, номиналистическая (т. е. классическая частная) собственность не поддается количественному перераспределению. Это не пирог, не кусок земли, не железнодорожный состав с лесом. Это – система формальных правоотношений. Против нее даже гильотина бессильна. Можно отрубить голову всем Людовикам, всем аристократам, всем буржуям, всем сочувствующим им, всем сочувствующим этим сочувствующим, но с частной собственностью не справиться. Она, в известном смысле, как дух святой – дышит, где хочет (в пределах, разумеется, фаустовской цивилизации). Попробуй, поборись с самим духом. Попробуй, обезглавь, сожги, запрети «Code civil» (для Запада, не сомневаюсь, вторая по значению книга – после Библии)…

Напротив, смысл и содержание трудовой, реалистической, передельной собственности и порождаемой ею социальности состоит именно в поддержании общественного равновесия. Здесь потенциально и интенционально все собственники (а с точки зрения номиналистической – бессобственники): и нет проблемы эксплуатации и отчуждения. Конечно, проблемы нет лишь в идеальном смысле. В реальной жизни мы сталкиваемся с ней. Однако это не более, чем ситуативное нарушение всей социальной диспозиции. Говоря проще, это не фундаментальное противоречие системы. Это – отклонение от нормы, «допускаемое» во всяком опыте. Или иначе – эксплуатация и отчуждение функциональны у нас и субстанциальны у них. Потому-то в России передел – насилие с отрубанием-отрыванием голов всегда достигает желаемого результата.

А возможна ли в России идеальная частная собственность? Да, возможна. Как попытка закрепить полученное в ходе очередной вспышки-активизации передела, передельного процесса. Схватил, отнес в угол, занял круговую оборону и криком всем: «Это – мое, я выхожу из игры» (т. е. передела). Так – в целом – появляется в отчизне институт классической частной собственности. Точнее, не появляется – с помощью формально-юридических процедур обосновывается легальность владения, пользования, распоряжения … добычей. «Собственность – кража» – это максима не западной системы, хотя и сформулирована была характерным западным человеком, но – русской. Это у нас собственность есть результат воровства. Но при вечной скудости вещественной субстанции вынос за пределы поля передела, в аут, ее значительной части, как правило, приводит к тому, что русский народ отнимает у этих «частных собственников» неправедную добычу. Методы разные: от красногвардейской атаки на капитал до Юрия Деточкина (этакого советского князя Мышкина, Достоевского «идиота», адаптированного Эльдаром Рязановым к уровню советского чуть выше среднего обывателя; заметим: две сверхпопулярные и «острые» комедии этого всенароднолюбимого мастера – «Берегись автомобиля» и «Гараж» – посвящены теме справедливого передела; вспомним, что и триумф Ельцина связан с обещанием справедливого передела – распределения).

Передельная социальность знала в России две большие исторические формы: самодержавную и коммунистическую. В свою очередь, обе эти формы сначала существовали в крепостническом обличьи (1770-1860-е годы и 1929–1953 гг.), а затем в режиме все большей и большей эмансипации (1860–1929 гг. и 1953–1991 гг.). Витте и Столыпин (пишу это именно в этой последовательности – не только хронологической, но и исторически честной, – поскольку «Особое совещание» под водительством Сергея Юльевича идеологически и «технократически» подготовило знаменитую Столыпинскую реформу) позволили всероссийской общине раскрыться и отпускать тех, кто хотел и мог. Через восемьдесят лет М.С. Горбачёв дал возможность выхода из всесоветской общины. Результаты – во всяком случае, со смотровой площадки сегодняшнего дня – противоположны.

В первом случае совокупность обстоятельств привела к тому, что община пожрала всех захотевших быть «аутсайдерами». Во втором – «аутсайдеры», в максимальном объеме аккумулировав вещественную субстанцию, оставили общинников один на один с нищетой. Делите бюджетные крохи, вымирайте…

* * *

Ну а теперь свяжем воедино все предварительные выводы и итоги. Что же получается? С каким багажом Россия расстается с XX столетием и отправляется в плаванье по неизведанным водам века следующего?

Сохранен «передельный» тип социальности. Но делить почти нечего. Того, что осталось, на всех не хватит. У власти чуть ли не единственный ресурс – сама власть. Да еще «общественное согласие», замешанное на эксплуатации символик (символических образов) трех России, потерянных нами, – старомосковской, петербургской, советской. Надо сказать, что для поддержания согласия это не густо. На долго не хватит.

Властно-политическое измерение русской культуры по-прежнему – универсалистское. Причем универсалистское по-русски. Сохранены замашки и Третьего Рима, и Третьего Интернационала. При всей внешней униженности России мы, как и раньше, ощущаем себя духовной цивилизацией par excellence (а может, внешняя униженность этому даже способствует?). И эта наша особая духовность, по нашему убеждению, нужна urbi et orbi. Бездушный глобализирующийся мир должен быть спасен, будет спасен русской духовной красотой (достоевское «красота спасет мир» слишком абстрактно и космополитично). И если это намерение еще не охватило умы миллионов, не завоевало их сердец и не движет их поступками, это не суть важно. Подождите, парочка дефолтов, техногенные, социоэкономические, внешне– и внутриполитические провалы резко, еще более поднимут в стране градус духовности (иначе вообще, несмотря на потепление климата, замерзнем). И этой духовностью, теплом, жаром своих душ мы, безусловно, возжелаем поделиться с другими народами.

Ведь русский путь – это пространственная экспансия. И чем больше сжимается наша территория, чем глубже вытесняют нас на север Евразии, чем ближе западные границы к Москве – а они уже под Смоленском, как четыреста лет назад, чем неотвратимее американо-европейский «Drang nach Osten», хоть и в бархатном либеральном, soft -варианте, тем прочнее и яростнее («пусть ярость благородная…») станут наша духовная красота, наше духовное одиночество и избранничество…

Я не ёрничаю. Не посмеиваюсь. Мной владеет предчувствие неотвратимых испытаний, которые ждут нас. Властно-передельный социум без «материи» для передела и энергии для власти, в съеживающемся пространстве, на положении de facto мирового изгоя, «больного человека», о котором все хотят побыстрее забыть, но – с мощной имперской памятью, напряженной и живой универсалистской духовностью, уязвленной гордостью и гордыней, – что сотворит он, на какие деяния подвигнется, как будет искать путь выхода из исторического тупика? Немощный, больной, бедный, привыкший к унижению и величию, подобострастию и поучению, извечной вторичности («все» заимствовано) и высокомерному первородству, универсалистский и самодостаточный, – что скажет мой русский мир в ближайшие годы себе и другим?

Боюсь: все то же. Что и всегда. Подтверждением этому моему опасению являются и Ленин, остающийся центральной и смыслообразующей величиной нашей культуры, несмотря ни на что, несмотря на титаническое усилие Солженицына (вы этого еще не поняли? вы полагаете: Ленин спекся? вы наивно повторяете: «Пушкин – наше всё»? – о, если бы это было так…); и выборы 26 марта 2000 г. – с передачей власти, «Единством», информационным киллерством, единством единственного претендента-наследника и народа, и мы все, привычно и покорно готовые снова раболепствовать, дрожать от страха, иметь в виду «прослушку» телефонов, понижать голос, обсуждая «политику», издеваться над неудачливыми «демократами» и «реформаторами», презрительно и лукаво насмехаться над постаревшими диссидентами…

Так что же? Отрекаться от нашего XX века? С ужасом, омерзением, страхом бежать его руин (Россия всегда строит только руины, по слову П.Н. Милюкова)? Чур меня, чур меня.

И в особенности проклятое коммунистическое прошлое. Все эти бесконечные гулаги и коллективизации, чистки и зачистки, войны и ненависть. Забыть, отвернуться, попытаться всё начать заново. Учиться и подражать более успешным и удачливым народам…

Да, нет. Никогда. Никогда не только не отворачиваться и не отвергать этот бесценный опыт, это воспитание – смертью и страхом – души, эти незнакомые никому, кроме нас, отчаяние и безнадежность. Напротив, именно на этом знании строить настоящее и будущее. Когда все потеряно. Когда нет никаких надежд и реальных ресурсов. Когда мир устраивается на какой-то неведомый нам лад и мы этому миру не нужны. Даже мешаем не очень. Когда История, кажется, забыла о нас … Вот это и есть лучшее положение для старта.

Мы наследуем громадное богатство XX столетия. Точнее всего смысл и содержание этого богатства выражены в двух формулировках: «И в значенье двояком / Жизни бедной на взгляд, / Но великой под знаком / Понесенных утрат» и «Только размер потери и / делает смертного равным Богу». То есть наша единственная опора – «понесенные утраты» и «размер потери». Ничего более прочного, твердого и представить себе невозможно.

Так и следует понимать пастернаковскую строчку, вынесенную в заглавие этого импрессионистического этюда с метафизическим уклоном. «Полная гибель всерьез» – это не отказ от жизни, не холодное «ничто», не белый флаг над поверженной крепостью. Это – метанойя, перемена ума; это – и надежда на перемену исторической участи России.


Историософия или антропология?

История не в том, что мы носили, А в том, как нас пускали нагишом.

Б. Пастернак

Наверное, у каждого поколения, у каждой эпохи существует потребность в историческом самоопределении, историософской рефлексии. Но бывают времена, когда эта потребность ощущается особенно остро. Сегодня как раз такое время. Во всяком случае, в нашей стране, для нашей страны…

Это, с одной стороны. С другой – русское сознание всегда было ориентировано на философско-историческую проблематику. Все у нас решалось в ее контексте. И сама она стала «фирменным знаком», важнейшей характеристикой отечественной культуры. Однако несмотря на напряженность историософских поисков, на жар историософского горения, русская мысль и русская наука подобно иным (европейским) уложились – в общем и целом – в два подхода. Формационный и цивилизационный.

По сути, в русской традиции никому еще не удалось вырваться за их границы, сбросить эти шинели. Да, кстати, никто особо и не стремился (может быть, только Лев Шестов и отчасти Соловьев с Бердяевым; но, конечно, не их пути стали для русского ума магистральными). Впрочем, как и на вечноманящем и вечноненавидимом Западе.

Что ж, рассмотрим существо и специфику этих двух господствующих типов осмысления и упорядочения исторического процесса. Ведь без этого и вне этого, коль эти типы действительно господствуют, не подойти к теме самоопределения современного человека во времени и (социальном) пространстве.

Начнем с формационного, как более привычного, – о нем мы узнавали еще в школе. И на всю жизнь обязаны были запомнить, что мировая история, по Марксу, состоит из пяти сменяющих друг друга формаций. Все остальные подходы к истории объявлялись нашими учителями идеалистическими. Затем, став студентами, читали об «азиатском способе произволства», об энергичной полемике вокруг него, которая не одно десятилетие шла (в основном) среди ученых-востоковедов. Должен сказать, что именно эта полемика посеяла во мне, студенте конца 60-х – начала 70-х годов, первые «историософские сомнения».

Но, как выяснилось впоследствии, не один лишь «азиатский способ производства» угрожал моему «школьному марксизму» с его жесткой пятичленной формулой. Оказалось, что наука (советская и зарубежная) обнаружила в классическом марксизме три варианта осмысления истории. 1. В соответствии со способом производства в истории человечества выделяются пять общественно-экономических формаций: первобытнообщинная, рабовладельческая, феодальная, капиталистическая и коммунистическая. 2. В соответствии с господствующим типом материальных отношений (т. е. воспроизводимым типом отношений собственности) историю можно разделить на три «крупные формации»: первичная, или архаическая, формация с господством общей (общинной) собственности; вторичная, антагонистическая формация с преобладанием частной собственности, третья «крупная формация» – коммунизм – основана на общественной собственности. 3. В соответствии с выявлением исторических типов общественных отношений зависимости и свободы. Здесь за основу берутся исторические способы соединения в целое общественных индивидов (т. е. природа их социальности) и конкретно-исторические способы соединения работника и средств производства. В результате в истории прослеживаются три типа, три ступени развития общества: докапиталистические (в том числе и первобытные), капиталистическое и коммунистическое.

Конечно, все эти три версии осмысления исторического процесса не противоречат друг другу, поскольку в основу положена одна субстанция – материальное общественное производство. И существуют они лишь потому, что сама субстанция рассматривается под различными углами зрения. Но мне-то важно подчеркнуть именно возможность различных углов зрения в рамках марксистского формационного подхода. Эта возможность, безусловно, расширяет поле историософского маневра и позволяет несколько иначе, чем в «школьном марксизме», увидеть ход исторического развития. Возникает ситуация, при которой в определенной степени снимается жесткость гомогенной стадиальности пятичленной формулы. Само формационное видение становится более гибким. Хотя, разумеется, я отдаю себе отчет в том, что вторая и третья версии разработаны гораздо менее первой и являются фактически ее вариантами.

Далее. Хорошо известно, что наряду с марксистским формационным подходом к истории существует множество иных формационных подходов. Вспомним, к примеру, Кондорсе с его десятью последовательно сменяющими друг друга эпохами мировой истории; Сен-Симона, говорившего о четырех этапах истории в соответствии с четырьмя этапами развития общечеловеческого разума: идолопоклонство (первобытное общество), политеизм (античное рабовладельческое общество), монотеизм (феодализм) и физицизм («промышленная система»). Вообще, роль Сен-Симона в становлении формационной философии истории огромна. Скажем, трудно переоценить его идею, что исторический процесс совершается путем постоянной смены созидательных эпох (данная общественная система развивает постепенно и до конца свои принципы и возможности) разрушительными эпохами (кризис данной системы, ее разрушение и начало построения на основе новой идеи более высокой общественной организации). Вспомним также Конта, сформулировавшего «позитивную теорию общественного процесса» (или социальную динамику). Он выделял в мировой истории три главные стадии, каждая из которых соответствовала определенной стадии в развитии человеческого ума, – теологической (или фиктивной), метафизической и позитивной. Сильное влияние на становление формационного мировоззрения оказал и Гегель (идея преемственности трех этапов мировой истории – восточного, греко-римского и германского). Вообще, позапрошлое столетие (и конец XVIII) было в Европе «золотым веком» формационного типа историософского мышления. Но и в XX западная мысль продолжала плодотворно разрабатывать эту жилу: теория модернизации (со всеми ее разновидностями), концепция «стадий роста» У. Ростоу и др.

Да, формационный подход многоцветен и разнообразен, его версии сильно отличаются друг от друга, а все вместе – от марксистского осмысления истории. И тем не менее они обладают рядом важных характерных свойств, позволяющих говорить о формационном подходе как таковом. Назову некоторые из них: «провиденциальность» общественного прогресса, универсальность (единство) истории, стадиальность исторического развития, европоцентризм (в большей или меньшей степени, в разных дозах, явный или подспудный). Причем я бы сказал, что европоцентризм (шире – западоцентризм) имеет «провиденциальную» окраску.

Что же из всего этого следует? Прежде всего то, что марксистская концепция истории возникла в уже пробитом русле формационного мышления и на определенной стадии эволюции западного общества (историософская рефлексия именно этого общества и именно в этом его состоянии). Очень важно также помнить и о его генетической связи с иудеохристианским пониманием истории. «Формационщики», безусловно, своим существованием обязаны этой традиции. Действительно, они позаимствовали (точнее – им достались в наследство) у христианской мысли важнейшие свои принципы и положения – универсальность истории, закономерность истории, периодизация истории (каждый период отличается от предшествующего и имеет специфические особенности, в целом история делится на две эпохи – мрака и света), провиденциальность истории – и, следовательно, определенную ее направленность, однократность, неповторимость любого события и т. д.

Однако в формационной концепции появляются и принципиально новые идеи. И в первую очередь, идея прогресса. Не откажу себе здесь в удовольствии процитировать Макса Вебера: «Мысль о прогрессе может оказаться необходимой только в том случае, если возникнет потребность секуляризированному осуществлению судьбы человечества придать посюсторонний и все же объективный смысл». Я не стану сейчас комментировать эту замечательную мысль; к ней мы вернемся несколько позже…

Мне кажется необходимым указать и на следующее кардинальное отличие формационного типа мышления от иудео-христианского. В формационном подходе к истории в качестве основополагающего появляется принцип субстанциальности. Здесь я сошлюсь на Р.Дж. Коллингвуда, на его мысль о субстанциальности античного философско-исторического видения и несубстанциальности христианского. Коллингвуд говорит, что греко-римская историософия создавалась на базе метафизической системы, главной философской категорией которой была категория субстанции. Скажем, у Платона субстанции суть объективные формы, у Аристотеля – дух. Не буду дальше излагать идеи Коллингвуда – они давно уже стали общим достоянием. Отмечу лишь, что его рассуждения о принципиальной субстанциальности историософии античного мира в высшей степени убедительны.

В христианстве же происходит преодоление субстанциальности. Метафизическая доктрина субстанции «снимается» доктриной творения. Суть ее в том, что вечен только Бог, все остальное сотворено Им. Человеческая душа не существовала всегда (ab aeterno), в этом смысле ее «вечность» отрицается. Каждая душа – новое творение Бога. Единственной субстанцией признается Бог, его субстанциальная природа – непознаваема. Впоследствии Фома Аквинский отвергает концепцию Божественной субстанции, для него Бог – чистая деятельность, actus purus. Но в рамках формационного подхода происходит возрождение субстанциальности, восстановление ее в правах. У Маркса субстанциальной основой истории является материальное общественное производство, у Сен-Симона и Конта – общечеловеческий разум, у Гегеля – мировой дух и т. д.

Теперь о цивилизационном подходе. Здесь прежде всего следует назвать имена Данилевского, Леонтьева, евразийцев, Шпенглера, Тойнби, А. Вебера, М. Вебера, Р. Макивера, П. Сорокина и др. Их концепции родились в лоне современной западной культуры (или, если речь идет об отечественных мыслителях, – в лоне «европейской культуры на русской почве»), и следовательно, здесь немало схожего с формационным подходом. Так, к примеру, сохраняется принцип развития – культуры (культурно-исторические типы, цивилизации, общества) развиваются, проходят различные стадии (genesis, growth, breakdown, desintegration у Тойнби; стадии «первоначальной простоты», «положительного расчленения» или «цветущей сложности» и «вторичного смесительного упрощения» – у К. Леонтьева и т. п.). От ряда принципов, характерных для сторонников формационной концепции, теоретики этого круга отказались. Правда, одни принципы отброшены полностью, с другими окончательного разрыва не произошло.

Как ни странно, к таким принципам относится принцип единства мировой истории. Казалось бы, именно здесь один из центральных моментов расхождения между сторонниками формационного и цивилизационного подходов. Но, видимо, эта идея настолько усвоена европейским сознанием, что напрочь избавиться от нее крайне трудно. Пожалуй, это удалось лишь одному Шпенглеру, у которого культуры – поистине лейбницевские монады. Что касается остальных, то у них наряду с отрицанием единства мировой истории (вернее, его догматизации и абсолютизации) в той или иной форме и в разной, конечно, степени этот принцип присутствует. Во всяком случае, он дает о себе знать, оказывает воздействие на логику и этос мышления. Ну а главная схожесть состоит, безусловно, в субстанциальности, она имманентна историософии Данилевского и Шпенглера не меньше, чем Конта и У. Ростоу. Только «материя» субстанций иная, и у каждой культуры она своя, неповторимая. Скажем, согласно Шпенглеру, в основе любой культуры – лишь ей одной присущие органическая структура, пластический «жест», инстинктивный такт, ритм, «повадка». В своей совокупности они и составляют субстанцию этой культуры. А уже субстанция придает человеку этой культуры (человеческая природа понимается как «материал» культуры) собственную форму. Каждая культура обладает собственной идеей, собственными страстями, жизнью, волей, манерой восприятия вещей и умирает собственной смертью.

Я думаю, что появление цивилизационных концепций связано и с осознанием определенной узости, «недостаточности», одномерности формационного подхода, и вообще с кризисом эволюционистского, прогрессистского, либерального, позитивистского сознания. Сыграло роль и развитие науки, в первую очередь – востоковедения. Наверное, не случайно и то, что крупным очагом цивилизационного осмысления истории стала Россия. Уж очень трудно ее исторический путь уложить в формационные схемы. Как-то не помещаются в них неповторимость и своеобразие русской судьбы. В еще большей мере это относится к культурам Востока (хотя и в русском, и в восточных обществах существовали и другие причины, стимулировавшие развитие цивилизационной историософии). Но, повторю, мой тезис заключается в том, что эта группа цивилизационных теорий есть также продукт западного (или вестернизированного) историософиского сознания.

Свидетельством, подтверждением неантагонистичности – на глубинном уровне, в самом важном – формационного подхода (если отсечь его наиболее радикальные и жесткие версии) и цивилизационной мысли служат весьма распространенные в западной науке «смешанные», компромиссные концепции. Их авторы пытаются, и по-своему весьма небезуспешно, преодолеть недостатки и крайности обоих подходов и, используя сильные стороны как цивилизационного, так и формационного видения, создать некую третью, синтетическую и более адекватную, теорию истории человеческого рода.

Таковыми – в самом общем и вынужденно-поверхностном виде – представляются мне формационные и цивилизационные подходы к истории. Какой из них предпочтительнее, за каким будущее? Я бы ответил на этот вопрос следующим образом. Формационный в значительной степени отражает исторический путь народов Европы. Цивилизационный много дает для понимания своеобразия жизнедеятельности той или иной культуры. Попытки некоторых сторонников цивилизационной теории поставить под сомнение единство мировой истории представляются мне неубедительными (особенно неубедительно шпенглеровское направление – культура как монада). Хотя и жестко-догматический вариант формационного подхода к решению этого вопроса, думаю, не менее ошибочен. Меня вполне удовлетворяет тезис, согласно которому «человечество имеет единые истоки и общую цель» (К. Ясперс). Серьезным подтверждением идеи единства мировой истории представляются концепции типа «осевого времени» того же Ясперса. И даже если он (или кто-то другой) в чем-то ошибается, в главном – в ощущении взаимосвязи, взаимозависимости различных отрядов человечества, в наличии у них «общего дела», – конечно, прав.

Однако при всех своих заслугах оба этих подхода, мягко говоря, несовременны, т. е. перестали быть историософской рефлексией, адекватной духу эпохи. И дело совсем не в том, что и у формационного, и у цивилизационного подходов есть противоречия, нерешенные проблемы, пределы (и географические, и собственно научные) применяемости. Этого как раз бояться не стоит. Когда-то Ханна Арендт заметила, что у второстепенных мыслителей трудно найти фундаментальные противоречия, у великих людей – противоречия в сердцевине творчества. То же можно сказать и о всякой крупной, подлинной попытке осознания исторического процесса. А ведь формационная и цивилизационная именно таковы. И я убежден, что не бывает непротиворечивых, не «ограниченных» тем-то и тем-то, если их продумать всерьез, теорий исторического процесса.

Да, неадекватность духу эпохи этих вариантов историософского видения объясняется не какими-то их частными изъянами. Все гораздо серьезнее. На рубеже XIX–XX вв. в результате открытий естественных наук, прежде всего физики, родилось принципиально новое понимание мира. Так, в ходе научной революции была утеряна материя (помните «Материализм и эмпириокритицизм»? Помните, как всполошился Ильич?). Точнее: исчезла материя в старом смысле. Зато была обретена в качественно ином; таком, что аж дух захватывало. К примеру, квантовая физика заявила: наблюдаемый объект меняется в процессе наблюдения над ним. И так далее и тому подобное.

А за пропажей материи куда-то скрылась и история этом «гадов-физиков» винить, конечно, не стоит). Или то, что под историей привыкли полагать в XIX (и раньше) веке. Внезапно это полагание, этот смысл развоплотились. Оборвались историческое время и та людская жизнь, которая соответствовала и вытекала из этого полагания, смысла, времени, жизнь, которую летом 1903 г. наблюдал из окна купе второго класса поезда Оренбург – Москва одиннадцатилетний гимназист: «Все движения на свете в отдельности были рассчитанно-трезвы, а в общей сложности безотчетно пьяны общим потоком жизни, который объединял их. Люди трудились и хлопотали, приводимые в движение механизмом собственных забот. Но механизмы не действовали бы, если бы главным регулятором не было чувство высшей и краеугольной беззаботности. Эту беззаботность придавало ощущение связности человеческих существований, уверенность в их переходе одного в другое, чувство счастья по поводу того, что все происходящее совершается не только на земле, в которую закапывают мертвых, а еще в чем-то другом, в том, что одни называют Царством Божиим, историей, а третьи еще как-то» («Доктор Живаго»).

«После Освенцима не может быть истории». Эти слова Теодора Адорно можно поставить эпиграфом к нашему XX столетию. Не может быть истории в том смысле, какой придавали ей все эти либералы и консерваторы, марксисты и позитивисты, социалисты и … остальные. К сожалению, средствами русского языка описывать эту ситуацию не очень просто. Зато можно воспользоваться немецким, в котором «история» – это «Historie» и «Geschichte». То есть «история» передается двумя различными понятиями.

Коллингвуд как-то заметил: история – это действия (деяния) людей в прошлом. И не более того. Так вот история– Geschichte (родственный глагол geschehen случаться, происходить) равна коллингвудскому определению. История – Historie есть философское осмысление, интерпретация того, что было действиями людей в прошлом. Другими словами, историософ (историк от Historie) пишет (именно так!) историю. Во-первых, с каких-то определенных мировоззренческих позиций, во-вторых, зная, что будет потом. А история (от Geschichte), когда она свершается, если можно так сказать, не имеет позиции и еще не знает. Здесь коллизия, непримиримое противоречие. Где же выход?

В признании того, что история – это только Geschichte? (Кстати, несколько лет назад я склонялся к этому; см., например, «Очерки истории русской общественно-политической мысли XIX – первой трети XX столетия. М., 1997.) Что нельзя действиям людей приписывать некие им (действиям и самим людям) внеположные смыслы, законы и пр.; людей же выстраивать в колонны и заставлять маршировать по ступенькам формаций или в пределах своих цивилизаций? Да, этого делать не следует. В XX в. история обманула нас; и все историософии растаяли как в тумане (к сожалению, не в «сиреневом», а – в кровавом).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю