Текст книги "Пархатого могила исправит, или как я был антисемитом"
Автор книги: Юрий Колкер
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)
ЛОЕК, ЛЕА, ПУРИМШПИЛЬ
Не знаю, кого осенило создать Ленинградское общество по изучению еврейской культуры (ЛОЕК). Я эту идею получил готовенькой от Эрлиха и (или) Городецкого. Ленинградский еврейский альманах (ЛЕА) тоже был затеян ими. Зря Дима Северюхин пишет в своих воспоминаниях, что я «начал издавать Ленинградский еврейский альманах». Ни то, ни другое предприятие меня по-настоящему не интересовало. Опасаюсь, что для некоторых других отказников, в том числе и для некоторых вождей, общество и альманах тоже были всего лишь новыми инструментами борьбы за выезд. Только Михаил Бейзер и Григорий Вассерман не шутя интересовались еврейской культурой, жили ею. После выезда первый стал в Израиле университетским историком еврейства, второй – раввином.
ЛОЕК возник летом 1982 года, ЛЕА – осенью того же года. Я оказался в числе членов-учредителей общества (то есть, собственно, поставил свою подпись под документом; не все на это решались). Что до альманаха, то нужен был человек с писательскими навыками, редактор. Меня просили помочь; я с готовностью согласился. На деле работа сводилась к полной переписке каждой статьи (не исключая переводных). Еще вернее будет сказать, что устную культуру приходилось переводить в письменную. Там, в полуподвальной русской литературе, откуда я пришел, было даже слишком много евреев, умевших писать; вспомним статистику антологии Острова; здесь, среди борцов и деятелей, – ни одного. Николай Алексеевич Некрасов знал эту трудность:
Так говорили жиды.
Слог я исправил для ясности.
Перепечатывать на машинке тоже приходилось мне – и не одну-две статьи, а целые выпуски, правда, тонкие, страниц по сто каждый. При составлении выпусков мой голос был совещательным; решали Эрлих, Городецкий, Вассерман. Материалов остро не хватало, содержательно выпуски были бедны, зато расходились так, как другим журналам ленинградского самиздата и не снилось: более чем в ста экземплярах. В сентябре 1982 года вышел ЛЕА-1 в моем исполнении (даже титульный лист я придумал). У меня там помещена статья Саул Черниховский и Владислав Ходасевич – о влиянии, которое еврейский поэт оказал на русского. Неподписанная вступительная заметка Кто мы? тоже написана мною. Самый интересный материал выпуска – статья Бейзера о евреях старого Петербурга. Бейзер, собственно говоря, путеводитель составлял и сам водил экскурсии по еврейским местам города (чему власть всячески препятствовала).
ЛЕА-2 был подготовлен Васссерманом и его кругом. Статья Вассермана Еврейский взгляд на мир ошеломила меня – нет-нет, не силой и глубиной, как его лекции, а своей стилистической беспомощностью. Умный, неотразимо обаятельный в жизни, он писал деревянным языком и явно не понимал этого.
Над третьим выпуском опять работал я. В качестве эпиграфа я поставил: Etiam in tenebris, даже во мраке. Зачем еврейской культуре латинский эпиграф?
В ЛЕА-3 я включил стихотворение ивритского поэта Ицхака Каценельсона в переводе Ходасевича и статью Немного статистики за подписью Г. Р-н (один из псевдонимов Ходасевича). Эта статья – составленный мною реферат по основательной работе Валерия Скобло, которая, насколько я вижу, и по сей день любопытна. Опираясь только на советские источники, Скобло сопоставляет роль различных советских народов в научно-культурной жизни страны. Сколько студентов, дипломированных специалистов, аспирантов, научных работников, кандидатов и докторов наук дали – в относительном исчислении – русские, армяне, евреи, татары? Показателем выбрано отношение процента (скажем) студентов-белорусов к общему проценту белорусов в населении СССР. Ясно, что если белорусы (эстонцы, киргизы) дают число студентов (кандидатов наук, и т.п.), пропорциональное своей численности в семье советских народов, то этот показатель равен единице. У русских он, действительно, близок к единице; обычно чуть выше единицы; у украинцев – чуть ниже единицы. Русские во всех группах уверенно идут на четвертом месте (иногда поднимаясь до бронзы); украинцы – на пятом. Кто на первом, и не спрашивайте; это понятно. А вот кто на втором и третьем? Грузины, потом армяне. Обычно в таком порядке. Изредка грузины уступают серебро армянам, армяне же свою бронзу – русским, но в основном порядок марафонцев неизменен. Второе наблюдение: разрыв между лидерами возрастает по мере приближения к финишу. И как возрастает? Dramatically. Берем студентов в 1962 году; евреи – 2,6; грузины – 1,5; армяне – 1,1. Теперь возьмем аспирантов в 1970: евреи – 5,6; армяне – 1,7; грузины – 1,4. Идем дальше; вот цифры по дипломированным специалистам: евреи – 8,5; грузины – 1,8; армяне 1,4. Лидер всё дальше отрывается от основной группы. Когда доходит до докторов наук, картина возникает следующая: Евреи – 22,00; грузины – 2,97; армяне – 2,45… Что тут скажешь? «Идеал их – телец золотой», как подметил тот же Некрасов, вот и лезут в науку.
Еще в ЛЕА-3 вошли мои стихи – и мой пуримшпиль под псевдонимом Михаил Идельсон. Написать пуримшпиль меня буквально заставил Леонид Кельберт. Режиссер по профессии, он завел домашний еврейский театр, который, естественно, разгоняли, но который всё-таки как-то существовал – на голом энтузиазме, без профессиональных актеров и декораций. По правде говоря, театр был жалкий. Вот для него-то мне и нужно было написать сценарий. Я сказал Кельберту, что не успеваю к Пуриму; сроки уж больно сжатые. азговор происходил на Уткиной Даче, в моей котельной при слиянии рек Охты и Оккервиля, 29 января 1983 года. Кельберт возразил:
– Сжатые сроки – хорошие сроки.
Я пообещал постараться. Легенду я уже знал, а тональность долго не мог выбрать – пока не сообразил, что по жанру это, собственно, балаган. Тут стало легче. Получилась в итоге небольшая пьеска в семи сценах, в стихах и прозе, полная каламбуров, рискованных намеков и прямых выпадов. Древность и современность в ней совмещаются.
Великое братство провинций свободных
Навеки сплотила великая Персь.
И столько в нем счастья и воли народных,
Что дыбом у перса становится шерсть.
Это, между прочим, было прямое святотатство, глумление. Но ведь и то сказать: первая строфа советского гимна сама просится на пародию, так она анекдотична. Это и тогда было ясно. А сейчас, вглядываясь, изумляемся еще больше: в ней нет ни единого слова правды. Это ведь исхитриться надо! Михалков – гений всех времен и народов.
В самом деле: братство; нерушимый; республик; свободных; навеки; волей народной – всё перечисленное прямая ложь, которую и опровергать незачем. Но и остальное – ложь. Русь ли сплотила союз? Ничуть. Русь существовала три века, а потом расползлась по швам; союз (если признать его союзом) сплотила другая страна, две других страны: сперва Московия, затем ее преемница, Российская империя. Связь между Русью и Московией – ура-патриотическая натяжка. Московия больше обязана Орде, чем Киеву. Была ли Русь великой? Не более чем хазарский каганат; там три века, тут три века. Военные подвиги, а потом пшик. Даже каганат больше сделал: подарил Византии еще семь веков жизни; создал условия для возникновения Руси; не пустил мусульманство в Европу. Если читать историю открытыми глазами, увидим, что единственной силой, едва не сокрушившей Византию, были арабы. Прочие – почти не в счет. В Константинополе гораздо большее беспокойство вызывали персы, тюрки, болгары, даже авары, и со всеми с ними Византия преспокойно справилась, а русских едва заметила. (Попутно еще и то вскроется, что Святослав – на деле Свендислейв.) Был ли Советский Союз могучим? Афганская война – поражение почище Японской войны. Вторую мировую войну СССР никогда бы не выиграл в одиночку, хотя воевал против карликовой, сравнительно с ним, страны. Да и не разваливаются могучие державы в одночасье. Был ли Советский Союз единым? 1990 год положил это единство на весы истории. Был ли он хоть советским-то? И спрашивать смешно. Он был партийным. Советы ничего не значили. Может, хоть «да здравствует» правда? Вот разве только это. Здравия желают и смертельно больным. Злосчастный союз был болен от рождения. В сталинские времена – саркома ГУЛАГа, миллионы рабов. Чудовищная война, выигранная большой кровью, за счет того, что своих не щадили (на 6 миллионов погибших немцев – 27 миллионов погибших советских граждан). После смерти Сталина – лживая идеология, дряхлевшая не по дням, а по часам. С 1970-х – массовое бегство. Одна советская поэтесса сказала про евреев: «крысы бегут с тонущего корабля». Крысы там или нет, это второй вопрос, а что корабль тонул – всем было ясно. Верхи не могли, низы не хотели. В 1991-м колосс на глиняных ногах рухнул от дуновения ветерка. Вот вам и «Да здравствует»… Изумимся еще раз: четыре строки четырехстопного амфибрахия, размера тяжеловесного, государственного (поэты к нему редко обращались), четыре рифмованные строки, и всё – ложь. Правдой остается только восклицательный знак. Восклицать в Москве умели. Но крик – еще не слово.
Есть в пуримшпиле и глумление над гражданским гимном:
Широка страна моя смурная.
Много в ней шалманов и аптек.
Я другой такой страны не знаю,
Где так редок трезвый человек.
Молва доносила, что Губерман сел за что-то очень похожее: «В объятьях пьянства и режима лежит Россия недвижимо», а высмеял он эту задушевную песню куда лучше меня – одной фразой: «За столом никто у нас не Лифшиц». Не знаю, мог ли я сесть; в ту пору не думал об этом. Начав, увлекся и чепуху свою дописал. Есть там портрет бровастого Брежнева; есть газета Шушанская правда; действительная служба в царском гареме – не только обязанность, но и почетное право каждой гражданки Персии; свобода – осознанная необходимость отъезда; семь бед – один отъезд; весь набор моих каламбуров, с тех пор частично ставших народными. Досталось и диссиде, заговорщики появляются с плакатом: «К новым свержениям!» и с песней:
Тиран перед своим покоем
Зарезан будет, а затем
Мы наш, мы новый мир построим!
Кто был ничем, тот станет всем!
Рассеяв заговор, Мордехай ворчит: «Коза Деррида и сорок разбойников!»… Тут не возможно удержаться от примечания. Какие муки доставляло имя Мордехай человеку, проникнутому русской культурой! Ведь тут морда присутствует! Можно сколько угодно говорить себе, что это – вовсе и не еврейское даже имя, оно от вавилонского Мардука происходит, бог у них там был верховный с таким именем, а всё равно… Вспомним: целый пласт устной культуры, пресловутых анекдотов, построен на фонетическом родстве слов морда и мордва. Среди них – и такой, не иначе как евреями сочиненный: русские патриоты хотят переселить все евреев в мордовскую автономную республику, но не решаются по чисто лингвистической трудности; не знают, как назвать эту республику: жидо-мордовская или мордо-жидовская… А еще обнаружилось в эти годы ошеломляющее женское имя Батя, означающее, в сущности, доченька, но видишь батьку Махно – и душа не принимает… Ужас! Что за язык!
Амман в пуримшпиле поет:
Мой помысел чист и светел:
Отдай, брат, и не греши.
Я с детства себе наметил
Высокие грабежи.
Мог ли я думать, что доживу до эпохи, когда этот каламбур (высокие грабежы) разъяснять будет нужно? В те давние времена пояснения он не требовал – прямо вызывал хохот. В советское время была такая формула: «высокие рубежи» – термин планового хозяйства.
Амман и перед царем красноречив:
Знай, отец, что иудей –
Кровопийца и злодей.
Он – не пахарь и не сеятель,
Он – научный иудеятель!
Населили города
И плодятся без стыда!
Все искусства, все науки
Угодили в эти руки.
Персу – сеять и пахать,
Юду – мыслить и порхать?!
Над крестьянской хатой
Отпорхал пархатый!
… Все они головорезы,
И в штанах у них – обрезы.
Есть и слезливая патетика, куда деваться. Ахашверош хочет наградить Эстер – тут-то царица ему и открывается:
Мой господин, из всех твоих даров
Искала я лишь милостивых слов.
Но черные теперь настали дни.
Царь! Жизнь своей Эсфири сохрани!
Еврейка я! Несчастный мой народ
Погрома лютого сегодня ждет,
Но и под сенью царского венца
Его судьбу делю я до конца –
И в намечаемой резне, клянусь,
От общей участи не уклонюсь.
По крайней мере один раз спектакль, хоть и с купюрами, был поставлен: 26 февраля 1983 года, у Наташи Рощиной, на проспекте Суслова д. 17 корпус 1 кв. 117. Пришел и автор с женой и дочерью, а их не пускают: воронок перед парадной, кордон в подъезде и перед квартирой. Говорят: идите домой по добру по здорову. Мы вышли; уже к метро, было, направились, но на всякий случай обошли дом с другой стороны – и не зря: видим, люди в окно влезают, квартира-то на первом этаже была. На наших глазах влезли Маша Кельберт и ее дочка Лиза Вассерман, ровесница и приятельница нашей Лизы. Мы решили подождать; Таня бы в окно не влезла; подождали – и произошло чудо: к восьми часам кордон был снят, в квартиру мы вошли беспрепятственно.
В ЛЕА-4, вышедшем уже без меня, тоже есть мой вклад: статья О стихах Владимира Лифшица.
В 1988 году, в Иерусалиме, первые восемь выпусков ЛЕА вышли типографским способом – в томах 26 и 27 Еврейского самиздата, под моей редакцией. Пуримшпиль включен туда не в последней версии, а в той, в которой вошел в ЛЕА-3. Я хотел остаться верен исторической правде.
ИВАН МАРТЫНОВ
Помните, в записных книжках Ильфа: «Марк Аврелий… Не еврей ли?» В России еврея, главным образом, по фамилии отличали – и зря. Фамилия случается у еврея любая. Другим критерем шла внешность, но и она подводила. Кто мог заподозрить врага в Наташе Рощиной? Только отдел кадров. А Борис Иванович Девятов, спланировавший в сионистское движение из комсомольского? Была еще Тамара К-ва, но та гиюр прошла, приняла иудаизм по полной форме, без изъятья. Наташа М-ва – тоже. Евреем ведь можно стать – как и христианином. Прозелитизм существовал всегда и везде.
Вообще у евреев фамилии поздно появились, в XIX веке; до этого они довольствовались отчествами. Многие сразу русские фамилии получили. Одни, нужно полагать, по форме носа: Орловы, Соколовы, хотя и Щегловых с Воробьевыми немало развелось, и уж тут непонятно, откуда они взялись. Другие фамилии возникли от естественного ужаса человека перед евреем: Ойстрах (хотя вернее будет, что и тут фамилия птичья: от ostrich, страус; у евреев нередко случаются длинные ноги; этим недостатком страдал, между прочим, князь Петр Андреевич Вяземский, потомок Шафирова, поэт). Были откровенно переводные фамилия: Медведевы, от Berlin (Bern). Были – по храму, где нехристь святое крещение приняла: Воскресенский. Были, можно допустить, по ошибке выданные; говорит еврей чиновнику, что он иностранец, а тот не понимает и пишет вместо фамилии: Ауслендер. Были отыменные: Соркины (и, с поправкой, Сорокины), Нахимовы. Большинство же – топонимические: Сандомирский, Семеновкер, Колкер. Знал я евреев с фамилиями Пушкин и Некрасов. Не иначе, как заплатили их предки за такие фамилии. «Денежки есть – нет беды. Денежки есть – нет опасности» (Н.А. Некрасов). Или – так обстоятельства стеклись. Бывает. У Лермонтова – Вернер русский, а Иванов – немец. Лермонтов, когда писал это, помнил о своих предках; Шотландию в стихах родиной называет, но не всерьез, это у него романтическая мечта; русским себя считал – всерьез.
Иван Федорович Мартынов был чисто русский, то есть – без еврейской примеси среди обозримых предков, в то время как другие этнические вкрапления, в частности, болгарские корни, прослеживались. Он – единственная известная мне прямая жертва сионизма.
Мартынов работал в БАНе, в Библиотеке Академии наук на стрелке Васильевского острова. Занимался архивами русской литературы, счастливчик. Об этом занятии я в те годы мечтал как о несбыточном счастье, точнее, мечтать не мог – и Мартынову завидовал. Мартынов не менее двухсот статей опубликовал, пока не свихнулся на еврействе; и то сказать, архивисту легко по этой части: не пожалел труда, отрыл – описывай и публикуй. Был он, в сущности, человек незаурядный, нравом авантюрист, браконьер, но со странностью: ни об одном предмете не мог говорить прямо. Ходил вокруг да около, петлял, шнырял и ширял, не жалел слов, словоохотлив же был неправдоподобно; подводил собеседника к предмету разговора: проглотит или нет? – даже когда дело выеденного яйца не стоило. Потом я слышал, что это форма психического расстройства.
– Варвара у меня пятенькая, – говорил он про свою молодую жену, которая оказалась не последней.
И добавлял:
– Уважаю институт законного брака… А ведь учила меня мать: не пускай возлюбленных на кухню, возлюбленная сразу женой станет.
Действительно, поесть Мартынов любил, был не по возрасту толст, но очень подвижен. Пикническая конституция. Жена его, Варя Соловьева, называла себя еврейкой, открыто носила магендавид, что в ту пору было большой дерзостью.
И вот они решили уехать, но не как-нибудь, а цугом. Мартынов начал бороться с советским антисемитизмом советскими методами. Из журналистов-антисемитов в ту пору выделялся некто Корнеев. Мартынов написал возражение на серию его статей и книгу; целый трактат, основательный, с цитатами из Корнеева, конституции и уголовного кодекса. Трактат не напечатали в одном советском месте, потом в другом, в третьем. Это дало повод обвинить в расизме (в пособничестве нагнетанию национальной розни) уже редакции журналов. Последовали жалобы в советские суды и партийные инстанции. Всё честь честью. Большой бизнес. Работник Мартынов был хоть куда, писал быстро.
Ни одной его статьи против корнеевых я не смог дочитать до конца – именно из-за их советскости. Мартынов писал расхожим советским языком, ритмически недостоверным, полным той же лукавой лжи, только со знаком минус. Применять советские законы против советского беззакония? Увольте. Всё советское было одной большой ложью.
Мартынов не умел правильно пользоваться кавычками, злоупотреблял ими сверх всякой меры – в точности как советские авторы. Обилие кавычек вообще всегда унижает внимательного читателя. В советское время додумались заключать в кавычки слова для придания им иронического оттенка. Чистый случай: люди слышали звон, да не знали, где он. Триумфальное шествие кавычек по сей день продолжается; интернет подхватил знамя, выпавшее из рук авторов передовиц всевозможных Правд. Берут, например, в кавычки слово Газпром. Отчего бы это? Слово вполне оригинальное; имя собственное. А вот они слышали, что названия нужно в кавычки заключать. Прекрасно! Но будьте последовательны: Москва, Тверская улица – тоже названия: в кавычки их. Библия – название? И ее – в кавычки; да так в советское время и поступали. Для людей, равнодушных к языку, тут и вопроса нет. Скажешь им – они в пень становятся. Не понимают. Мартынов, литературовед, автор, – тоже не понимал. Фактура в его статьях была такова, что я даже затевать спора не стал. Делает человек неплохое дело; делает, как умеет; старается, – ну и пусть его.
Внезапный успех моего Ходасевича (сперва Айдесской прохлады, а затем машинописного двухтомника) привел Мартынова к мысли, что со мною нужно дружить. Допускаю, что он и человеческую симпатию ко мне мог испытывать, державшуюся на некотором недоумении (уж слишком я был непохож на Охапкина или Кривулина). Эта симпатия, понятно, не осталась без отклика. Как не откликнуться на дружбу? В ту пору «я отклика искал в людских сердцах, всех чувств благих я подавал им голос». Мартынова тоже не оттолкнул, не в последнюю очередь из-за похвал в мой адрес. Лесть – средство безотказное. В стихах Мартынов не смыслил до смешного, талант поэта мерил поведенческим аршином: буйствует, ведет себя со странностями, шалит – значит талантлив. Я не подпадал под критерий, и Мартынов хвалил мои стихи осторожно, с оглядкой на мнения других. Но архивист он был настоящий, работу с источникам знал и уважал; понял, что статья моя сбита крепко; хвалил (и критиковал) ее профессионально. Мне же он был интересен и как человек, и как специалист. Авантюризм в советское время не мог не нравиться, даже когда он с шарлатанством граничил. Мартынов знал кучу имен, статей и книг, о которых я, новичок, только слышал, а иногда и не слышал; он мог дать совет.
Параллельно с борьбой против антисемитизма (и, можно допустить, под впечатлением от конференции по Ходасевичу) он завел у себя в коммуналке (набережная Фонтанки 96 кв. 9) Гумилевские чтения: регулярные собрания, где появлялись не одни кустари вроде меня, а настоящие литературоведы, взять хоть Таню Никольскую или Арлена Блюма. Поэты Охапкин и Стратановский тоже там бывали. Мартынов председательствовал. Его неспособность говорить перед аудиторий была феноменальна – притом, что и все-то мы не умели говорить. В сущности, он не мог закончить ни одной фразы. Дополнял несказанное энергичной жестикуляцией и беспрерывными шутками, нередко смешными (чувство юмора имел превосходное); своим шуткам сам же первый и смеялся. Брызгал слюной и в переносном, и в буквальном смысле (вообще отличался крайней неопрятностью – даже в сравнении со мною).
Не только неумение говорить, но и неумение договориться вскрылось в этих собраниях. Дело доходило до крикливых ссор. После одной из них Мартынов сказал мне:
– Мы с вами присутствовали на заседании парламента свободной России.
Сейчас это следовало бы признать пророчеством; кто мог тогда вообразить, что мы увидим этот парламент, доживем до сегодняшних думаков?
Понятно, что и писания Мартынова, и Гумилевские чтения были вызовом режиму. На это он и рассчитывал. Не знаю, за что в итоге Мартыном получил свои полтора года условных, которые отбыл, сколачивая ящики на Красном треугольнике. То есть не знаю, как власть сформулировала обвинение. Неясен предлог, а причина сомнений не вызывала.
У Мартынова была масса знакомых, интересных и полезных по части истории литературы. Он совершенно справедливо полагал, что в частных архивах еще можно отыскать настоящие сокровища, да и с казенными архивами нужно связь держать. Однажды он привел меня на Старо-Невском (дом 136, кв. 13) к Людмиле Алексеевне Мандрыкиной, работавшей в Публичке, в рукописном фонде. Она занималась архивом Ахматовой с самого дня смерти поэта. Мандрыкина уже была в числе читателей и почитателей Айдесской прохлады, ко мне обращалась с почтительностью, меня стеснявшей, а сама оказалось невероятно проста и радушна. Увидев ее, я вспомнил, как лет за двенадцать до этого визита и знакомства с нею, еще совсем молодым человеком, как-то слушал в Публичке ее доклад по Ахматовой – и вынес из этого доклада чувство, близкое к оторопи. У меня получалось, что «они» сначала загоняют поэта в угол, мучают, убивают, а потом – каждую его строку, значительную и пустяковую, вывешивают в иконостас в золотом окладе. Очень юношеское чувство, что и говорить. Мальчишка не понимал, что Мандрыкина – не из них. Мальчишке казалось: работает в Публичке, значит – с ними… Мандрыкина уже потому была не из них и не с ними, что ее мужа, писателя Георгия Осиповича Куклина, большевики прикончили в 1938 году, но я об этом узнал только при знакомстве с нею.
Еще одну вещь я вынес из доклада Мандрыкиной, слышанного в юности: что Ахматова под конец жизни составила рукописный сборник под названием В ста зеркалах – из стихов, посвященных ей другими поэтами. Как я изумился! Не мелкое ли это честолюбие? Что она – женщина, и «ей нравятся безделки», мне вовсе в голову не шло. И другого я не понимал: десятилетия гонений, жизнь, прожитая на полузаконных основаниях, оправдывали такие вещи. Другая бы на ее месте вообще разуверилась в том, что она – реальность. Ведь всё же было отнято!.. Позже я узнал, что один поэт из числа тех, кто знал Ахматову лично, похожим образом изумился, когда она сказала ему:
– Посмотрите, С., как меня издали в Италии!
И был совершенно так же неправ, как я.
В тот день, и едва ли не ради нас с Мартыновым, в гостях у Мандрыкиной была, можно сказать, сама история: Екатерина Константиновна Лившиц, вдова Бенедикта Лившица. В это едва верилось: не дряхлая старуха, а пожилая женщина – и прямо оттуда, из серебряного века… Что привело Мартынова на Старо-Невский? Идеи и затеи переполняли его. В этот период он, среди прочего, носился со старой фотографической карточкой, как ему казалось – неизвестным портретом Мандельштама. Потом выяснилось, что это известный портрет Кафки, – и чуть ли не у Мандрыкиной выяснилось.
Выйдя с вилами на паровоз, Мартынов оказался без работы; сам ушел или был уволен. Работала ли где-нибудь Варя, не помню. Им пришла в голову оригинальная идея раздобыть деньги. Под Калининградом, сообщил мне Мартынов, есть предприятие по переработке янтаря. Отбросы отводятся в море дырявой трубой; весь пляж вокруг усеян кусками янтаря с ладонь величиной. Имеется охрана, но ее можно провести. Поедем, говорит, наберем янтаря – и продадим. Что ж, рюкзак у меня был. Снарядились и 12 сентября 1982 года поехали: он, Варя и я. Ехали, естественно, на попутках, ради экономии и ради приключений; только изредка – на поездах. Дорога – через Остров, Резекне, Каунас, Клайпеду, Куршскую косу – оказалась неблизкой и тяжелой, почище езды на товарняках, знакомой мне с юности. Сентябрь выдался прохладный, хоть и солнечный.
Всё зависит от освещенья:
Стоит солнышку проглянуть –
И от всех забот отпущенье
Наш с тобой осеняет путь.
Ночевали на природе, заворачивались в одеяла, надевали толстые шерстяные носки. Палатка имелась, но не всюду ее можно было поставить. Одну ночь провели в телеге, в открытом поле, под звездами величиной с грушу; замерзли страшно. Добрались с грехом пополам до знаменитого курорта Неринги на Куршской косе. Тут Мартынов меня разыграл:
– Видите, – говорит он (мы с ним в ту поры были на вы), – вон там на горизонте землю? Это Швеция.
Мысль у меня шла в одном направлении; на это он и рассчитывал; до свободы – рукой подать; нужна только резиновая лодка, а то и вплавь можно. Путь уже указан: «На турецкий всходит берег Саханевич молодой…», – пел Хвостенко об одном таком мореплавателе. Молодец Мартынов! Среди прочего, и подобные розыгрыши мне в нем нравились. Через долгую минуту я сообразил, что Швеция должна быть справа от нас, а не слева, да и видна-то вряд ли может быть.
По Куршской косе мы доехали до Калининградской области, а там и до поселка Янтарного с янтарным заводом. Темнело. На ночлег устроились в детской песочнице и опять смертельно озябли за ночь. Утром, едва мы успели продрать глаза и напялить рюкзаки, как нас, голодных и холодных, арестовали и отвели в участок. Впервые в жизни я оказался за решеткой, притом буквально: была в участке лавка для преступников, забранная толстыми прутьями. Сидючи там, я вспоминал детские (но всё же не очень детские, с намеком на эмиграцию) стихи Олега Григорьева:
– Ну как тебе на ветке? –
Спросила птица в клетке.
– Да так же, как и в клетке.
Вот только прутья редки.
Отпустили нас довольно быстро, поскольку с поличным-то мы пойманы не были, и паспорта оказались в порядке. Арестовали же не только из-за янтаря; на уме у подозрительных путешественников могло быть кое-что похлеще; граница ведь близко – отсюда и прутья. Велели нам уезжать, но мы, сделав ложную петлю, пошли-таки на пляж, где – молва не обманула – янтаря было много, набрали его порядочно, после чего благополучно вернулись домой. Точнее, не совсем благополучно: спасительные паспорта, все три в одной авоське, я умудрился потерять; мой туристический топорик, служивший мне с 1969 года, с поездки на товарняках на юг, тоже пропал.
Возвращались через Зеленоградск, Калининград и Ригу. Название это – Зеленоградск – показалось мне идиотским. В самом деле, к чему здесь этот суффикс ск? Его разве что близостью Швеции да Польши можно оправдать. За этот суффикс три народа спорят, и мне кажется, что родина его – скорее Швеция, чем Польша или Русь.
В Риге Мартынов прямиком повел нас на улицу Калею 54-4, к Роману Тименчику, восходившей (и вскоре взошедшей) звезде литературоведения, будущему профессору Еврейского университета в Иерусалиме и первому слависту мира (или, может, второму, я в звездочках не понимаю). Имени Тименчика я, естественно, никогда не слышал. Мартынов представил меня и рассказал о моем подвиге.
– Ходасевичем? – изумился Тименчик. – Зачем же это? Ведь им занимается Малмстед в Америке, пятитомник готовит.
Мне (говоря словами Ходасевича) трудно было не засмеяться в ответ. Я впервые в жизни сталкивался со служилым литературоведением в его открытом цинизме и прагматизме. Для меня работа над Ходасевичем была нравственной потребностью, делом совести, я мою выстраданную эстетику отстаивал и утверждал, – а этот человек думал (как и Мартынов, наверное, думал; но он не в счет), что я кормушку ищу и вот, бедняга, промахнулся: кормушка-то занята. Собираюсь, значит, уехать, эмигрировать – с тем, чтобы на жизнь себе зарабатывать любимым поэтом. Приеду, значит, на дикий Запад, в Сиэтл или Майми (по моей тогдашней присказке: «Лучше жить в Майями, чем в помойной яме»), и кафедру себе под Ходасевича потребую… И он был не одинок. Позже, в 1984-м, в Иерусалиме, люди изумлялись моей непрактичности, не понимали, как это я ничего не требую на кафедре славистики, уговаривали записаться туда хоть заочным аспирантом, поскольку мой двухтомник – готовая диссертация. Растерянность в первые месяцы эмиграции я испытывал не шуточную; уговорам внял; записался. Сходил на одну лекцию Ильи Захаровича Сермана; заскучал и вернулся к уравнениям. Что мне PhD по литературе? Преподавателем я себя и в кошмарном сне не видел, а PhD по физике у меня и так есть… В середине 1990-х тот же Тименчик сообщил мне при случайной встрече, что я всё еще числюсь аспирантом у них на кафедре. Должно быть, счастливчик, и умру в этой почетной должности.
Кажется, Мартыновы собранный янтарь продали, и какие-то гроши нам с Таней перепали, но вряд ли они покрыли потравы: дорогу и расходы на восстановление паспорта. О топорике я тоже потом вздыхал долгие годы.
…Мартынов оказался жертвой сионизма вот в каком смысле: подобно советской власти, он верил во всемогущество евреев и отождествлял их с сионистами. Он думал, что за его борьбу против антисемитов ему дадут всё. Отработав по приговору полтора года на Красном треугольнике, он-таки эмигрировал в 1987 году – и поехал в Израиль, где получил немало: статус репатрианта (притом, что он не еврей, а еврейки Вари при нем не оказалось) и должность в иерусалимском университете, временную, но пристойную, эквивалентную доцентской. Разочарован он был до последней крайности. Тут он и стал жертвой.




