Текст книги "Укрощение искусств"
Автор книги: Юрий Елагин
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 27 страниц)
На следующий день я получил аванс, а вечером пошел к моим друзьям – поделиться с ними своими успехами. Неожиданно меня вызвали к телефону. Звонила моя мать. С трудом сдерживая волнение, она сообщила мне, что я только что получил вызов к районному прокурору. Люди из отдела кадров опередили меня и успели-таки отдать меня под суд. Дело приняло совсем плохой оборот.
Я провел бессонную ночь, а ранним утром следующего дня уже сидел в приемной моего знакомого адвоката – умного, сведущего и доброжелательного человека. Адвокат (его звали Густав Иванович) внимательно выслушал меня и сообщил, что положение мое незавидное.
– Сейчас идет как раз государственная кампания за посылку молодых специалистов на периферию. За отказ ехать карают без пощады. Еще в прошлом году за это преступление не давали больше года тюрьмы, а теперь редко дают меньше трех. Ваша мысль уехать на Дальний Восток не плоха, хотя и рискованна. Однако как вы можете ее осуществить сейчас? Если вы завтра явитесь к прокурору, то он возьмет у вас подписку о невыезде из Москвы и вы не сможете уехать. Если же вы не явитесь к нему завтра, то вечером за вами придет милиционер и отведет вас в тюрьму. В этом случае вы тоже, без сомнения, не сможете уехать…
Густав Иванович задумался. Я молча сидел и с отчаянием и надеждой смотрел на него.
– Я предложил бы вам один вариант… Это, так сказать, военная хитрость, но другого выхода у вас, по-моему, нет. Идите завтра утром к Кайдалову, в отдел кадров, и добейтесь всеми правдами и неправдами, чтобы он в вашем присутствии позвонил прокурору и попросил его отложить ваше дело. Обещайте ему что хотите, просите, умоляйте, но добейтесь своего. А после этого скорее уезжайте. Из дальневосточной армии вас не так-то легко будет достать. А за полгода может произойти много перемен. Желаю успеха.
Я в точности и весьма удачно последовал совету Густава Ивановича. Дело мое было отложено, а я взамен обещал поехать чиновником в Таджикистан и должен был зайти через неделю в отдел кадров для окончательных переговоров.
Но я не пришел к ним через неделю. Через неделю я любовался прекрасными видами озера Байкал из окна спального вагона экспресса «Москва-Владивосток». А еще через пять дней я гулял с моими товарищами – артистами нашей группы по главной улице Владивостока. Сквозь легкую дымку над заливом Петра Великого неясно вырисовывались силуэты судов. С океана дул легкий ветерок…
Наше концертное турне было долгим и трудным. Зима в том году была исключительно суровая. Большие холода, переезды на открытых грузовых машинах при сильных ветрах, ночлеги в землянках или палатках, нетопленные клубные залы, где у зрителей изо рта валил пар, а у меня на эстраде застывали пальцы во время исполнения – все это утомляло до предела. И все-таки, в такой тяжелой обстановке, мы прилагали все наши силы к тому, чтобы наши концерты проходили на высоком художественном уровне. Для меня же было особенно важно зарекомендовать себя с самой лучшей стороны во время первого в моей жизни большого концертного турне. Я много занимался, расширял свой репертуар и был очень счастлив видеть, что мои выступления имели успех у слушателей. Администратор нашей группы часто просил командиров и комиссаров военных и морских частей, в которых мы играли, давать нам письменные отзывы о наших концертах. Я был рад заметить, что в этих отзывах все чаще и чаще попадалось мое имя.
Настроение у наших слушателей было обычно превосходное. Еще в самом начале нашего турне узнали мы о жестоком разгроме японцев в Монголии частями дальневосточной армии. Подъем, вызванный этой победой, мы часто чувствовали во время наших выступлений в армейских частях. Когда же мы были в Ворошилове-Уссурийском, где находился штаб 1-й ОКА (Особой краснознаменной армии), то нас пригласили в Дом Красной армии на интереснейшую лекцию об операции в Монголии, которую читал начальник штаба 1-й ОКА. Из этой лекции мы узнали много интересных деталей о поражении 6-го корпуса Квантунской армии при реке Халхин-Гол. Услышали мы и о первом применении крупных танковых масс, которыми руководил неизвестный, но, вероятно, очень способный молодой генерал по фамилии Жуков.
Шли месяцы. Ежедневные концерты, трудности переездов, успех и удовлетворение от проделываемой работы, новые интересные впечатления – все это помогло мне забыть мои московские неприятности. К тому же я благополучно продолжал турне, и не было никаких признаков того, что мне стремятся в этом помешать. Казалось, что план мой имел полный успех, что обо мне совершенно забыли в отделе руководящих кадров и по приезде в Москву прекрасная желанная карьера скрипача-солиста откроется передо мной.
Однако я горько ошибался.
Закончив наше турне, невероятно усталые, но счастливые, сели мы в поезд «Владивосток-Москва». Каждый из нас заработал большие деньги – это обстоятельство также весьма поднимало наше настроение. Вскоре после того, как наш экспресс тронулся в обратный долгий путь, я пошел с моими коллегами в вагон-ресторан отметить бутылкой шампанского и хорошим ужином благополучное завершение нашей концертной поездки.
– А знаешь, – сказал мне наш администратор, чокаясь со мной полным бокалом, – у меня есть кое-кто интересное для тебя. Только уговор – не волноваться. Все будет хорошо… – Наш администратор был во всех случаях жизни большим оптимистом и никогда не терял веселого расположения духа… – Мы ведь получили по поводу твоей персоны ни много ни мало как пять телеграмм из Москвы, из Комитета по делам искусств. Из них две – за подписью лично Храпченко (Храпченко был председатель Комитета по делам искусств)… Требовали тебя немедленно выслать в Москву. Но, как ты знаешь, наша группа находилась все эти шесть месяцев в распоряжении дальневосточной армии. И когда я доложил начальнику политуправления, то он сказал, что плюет на Храпченко и на весь Комитет по делам искусств вместе с ним с высоты самого высокого дерева, а Елагина в Москву не отошлет и даст ему спокойно закончить турне. Так мы и сделали. Кроме того, решили тебе ничего не говорить до конца турне об этих телеграммах, чтобы тебя не огорчать. Но теперь ты должен быть в курсе дела.
Я с ужасом слушал эти «интересные новости» и сразу понял, что весь мой план рухнул. Теперь мне уже ничего не оставалось, как по приезде в Москву явиться в отдел кадров с повинной и безропотно покориться своей участи. Сердце сжималось при мысли о том, какие огромные усилия оказались затраченными впустую и желанная концертная эстрада, так приветливо принявшая было меня в число своих участников, теперь уйдет от меня, вероятно, уже навсегда.
По приезде в Москву я узнал, какой неожиданно громкий оборот приняло мое дело. Теперь о нем уже знали во всех музыкальных учреждениях Москвы, как о «деле скрипача». Когда история моего бегства стала известна председателю Комитета по делам искусств Храпченко, он рассвирепел и немедленно издал по сему поводу специальный приказ, помещенный в печатном ежемесячном бюллетене «Приказы и распоряжения по Комитету по делам искусств» в последнем или предпоследнем номере за 1939 год. Приказ гласил следующее:
Отдел руководящих кадров Комитета по делам искусств установил, что руководство ВГКО приняло на работу скрипача – выпускника Московской консерватории – Ю.Б. Елагина без надлежащей проверки его документов и направило его в гастрольную поездку на Дальний Восток.
Приказываю: 1) За принятие на работу скрипача Елагина без надлежащей проверки его документов объявить строгий выговор с занесением в личное дело зав. отделом кадров ВГКО тов. Герману. 2) Вышеприведенный факт поставить на вид зав. оперативным отделом тов. Александрову. 3) Немедленно вернуть скрипача Елагина с Дальнего Востока.
Председатель Всесоюзного комитета по делам искусств при Совете Народных Комиссаров СССР –
Храпченко.
После того как этот приказ был издан, дано было распоряжение проработать его на студенческих собраниях в Московской консерватории и во всех музыкальных училищах столицы. И вот чинуши из Комитета по делам искусств, перед многочисленными студенческими аудиториями Москвы, читали этот приказ и «сурово клеймили злостного карьериста и обманщика государства – скрипача Елагина, обманувшего бессовестным образом доверие советских правительственных органов и самовольно уехавшего на Дальний Восток».
Что мне оставалось делать, когда я узнал обо всем этом? Прежде всего я, конечно, пошел за советом к моему милому Густаву Ивановичу, прихватив на всякий случай многочисленные благодарности и отзывы о моих выступлениях, подписанные офицерами и комиссарами армии и флота. Я шел к Густаву Ивановичу с чувством полной обреченности. Единственное, что я хотел у него узнать, это оставался ли у меня хоть какой-нибудь шанс не попасть на несколько лет в тюрьму или концлагерь. Остальное меня уже не интересовало. К моему крайнему удивлению, Густав Иванович, выслушав мой рассказ и взглянув на бумажки с благодарностями, улыбнулся мне обнадеживающе и, как мне показалось, лукаво.
– Ваше дело, мой дорогой друг, стоит сейчас много лучше, чем оно стояло перед вашим отъездом… – Густав Иванович задумался на мгновение и продолжал уже совсем весело: – Прекрасно! Мне просто нравится положение вашего дела. Я же говорил вам когда-то, что полгода – срок большой и могут произойти перемены. Вот, например, пока вы ехали на Дальний Восток, наши разбили японцев у Халхин-Гола. Вот вам и новость! И ведь заметьте, как раз части той армии разбили, для которой вы поехали играть. Вот ведь как удачно получилось!.. Слушайте меня внимательно…
И тут мой умный друг Густав Иванович посоветовал мне завтра же идти в отдел руководящих кадров и дал мне точную инструкцию о том, как мне себя вести и что говорить. О, это была необыкновенная инструкция!
Опять я в знакомом кабинете. Опять вижу я за большим столом человека лет 45 в хорошо сшитом синем костюме. Это товарищ Кайдалов – начальник отдела руководящих кадров – очень важного отдела. Его румяное лицо выражает гнев и непреклонную решимость сурово покарать преступного скрипача.
– Вернулись, наконец, гражданин Елагин? Ну с вами теперь разговор будет короткий. Пойдете под суд…
Теперь я опираюсь обеими руками о стол и смотрю на Кайдалова в упор.
– Что вы говорите, товарищ начальник? Я, кажется, вас плохо понял. Кто пойдет под суд?
Кайдалов удивленно поднимает брови. Он не понимает ни моего вопроса, ни моего тона.
– Вы, конечно, пойдете под суд, гражданин Елагин.
– Шутить изволите, товарищ начальник отдела руководящих кадров. Но мне не нравятся эти ваши шутки! Что вы разыгрываете эту комедию с молодым советским специалистом! – Я повышаю голос. – Что вы дурака валяете, в конце концов! – кричу я на Кайдалова со зверским выражением лица и ударяю кулаком по его письменному столу. – С кем я разговариваю? С советским руководящим работником или с туполобым бюрократом, которых товарищ Сталин учит гнать метлой из наших учреждений?
Я вхожу в роль. Милый Густав Иванович был бы мною доволен.
– Вы что, не знаете, откуда я приехал? Вы что, не знаете, что я сыграл 150 концертов для нашей героической Красной армии, только что разгромившей японских империалистов у Халхин-Гола? И я хорошо сыграл эти 150 концертов. Я доставлял хороший культурный отдых нашим победоносным бойцам и командирам. Вот, потрудитесь прочесть…
Я бросаю на стол кучу бумажек с рекомендациями.
– Сколько радости доставила наша группа доблестным защитникам нашей родины! А вы меня за это под суд собираетесь отдать? Вам не нравится, вероятно, товарищ начальник, когда советские артисты выступают для частей действующей Красной армии? Вы не любите, когда мы доставляем радость нашим войскам, грудью отстоявшим наши границы от японских захватчиков! Так, что ли, прикажете вас понимать? Не выйдет! Я на вас управу найду, и очень скоро! А вы знаете, что товарищ Сталин сказал о таких вот, как вы?..
Я и сам не знаю, что сказал товарищ Сталин о таких, как Кайдалов, а может быть, он ничего и не говорил или сказал что-нибудь одобрительное, но это было удачным заключением моей бурной тирады.
– Успокойтесь, сядьте, товарищ Елагин… – Кайдалов говорит мягко. Он немного побледнел, но выражение его лица спокойно и дружелюбно. Он встает и дотрагивается рукой до моего плеча. – Мы всегда можем с вами легко договориться, товарищ Елагин. Не волнуйтесь. Ай, ай, как же вы на меня накричали! А ведь я постарше вас. Ну, да уж ладно. Я на вас не сержусь. Знаю, что вы устали после трудной поездки. Так вот… куда же вы все-таки хотите ехать? – Он нажимает кнопку звонка. Вошел Пономарев. – Принесите лист вакансий. Тот, который в зеленой папке…
Через минуту мы склонились с ним над большим листом.
– Здесь у нас список самых лучших вакантных мест работы на периферии. Рекомендую вам вот этот город. Интересная работа. Как раз то, что вы хотели…
Мы действительно легко договорились с Кайдаловым. Я получил назначение в один из лучших южных городов России с прекрасным климатом и очаровательным местоположением. Мне дали скрипичный класс в музыкальном училище и место солиста в филармонии. Правда, меня назначили к тому же еще и заместителем директора этого же училища, но это было уже не так страшно. Главным было то, что я мог оставаться скрипачом. Надолго ли?
Через неделю вечером мои друзья провожали меня на московском Курском вокзале. Это были все мои милые москвичи, с которыми я расставался надолго, вероятно навсегда. Их – моих друзей – я терял. Терял я навсегда и город мой – мою Москву, в которой родился и вырос, в котором родились и жили мои родители, деды и прадеды. Это все были печальные результаты проигранных битв, тяжелых неравных битв с сильнейшим врагом – с моим собственным государством. А вот и последствие победы – моей победы. Ценой страшных усилий, при помощи верных, умных друзей и счастливого стечения обстоятельств, выиграл и я одно большое сражение – сражение за мой маленький любимый инструмент, который лежит сейчас в своем футляре в багажной сетке вагона, слегка покачиваясь в такт колесам. Как должен быть я счастлив, что мне удалось отстоять его – отстоять свое право играть на нем, отстоять свою любимую профессию… На этот раз мне это удалось. Удастся ли в следующий?
Мимо окна вагона бежали огни семафоров, мелькали железнодорожные постройки, мосты, будки, тянулись длинные заборы. Поезд мягко вздрагивал на стрелках. Скоро исчезли и пригороды, и только позади еще долго виднелось зарево от тысяч огней большого города – огней Москвы…
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Сейчас я с интересом слежу за всем происходящим в искусстве Советского Союза. Особенно острым был этот интерес вначале – тотчас по приезде в Америку из лагерей Ди-пи («Displaced Persons»). С волнением покупал я номера «Советского искусства» у газетчиков на углу 5-й авеню и 42-й улицы. Это было естественное волнение эмигранта, узнающего новости о том, другом мире, покинутом им навсегда, о его старых друзьях и знакомых. Но, странное дело, после некоторых прочитанных номеров этой газеты волнующее любопытство уступило место чувству, как будто я только что прочел о том, о чем уже читал когда-то раньше. Как будто в руках у меня были экземпляры «Советского искусства» не за 1948 и 1949 годы, а эпохи конца тридцатых годов. И не только знакомый внешний облик газеты и не многочисленные письма и приветствия товарищу Сталину, приказы о награждении орденами и передовые с трафаретными громкими заголовками были причиной этого ощущения. И даже не обилие знакомых имен (удивительно, до чего мало новых молодых имен пришло в советское искусство за последние восемь лет!).
Нет, сами факты, о которых я читал, развитие событий, резкая критика одних и награждение и одобрительное похлопывание по плечу других – все показалось мне до странности знакомым. Настолько, что мне нетрудно было предугадать ход событий последующих недель, и я предугадывал их довольно точно. В следующих номерах «Советского искусства» появлялись как раз имена тех режиссеров и композиторов, названия тех театров, которые и должны были появиться, по моим расчетам. И это было понятно. То была вновь атмосфера большой идеологической чистки, столь знакомая мне по 1936, 1937 и 1938 годам. Сейчас ставились последние точки над «i» – те, которые не успевали поставить тогда. И, кроме того, спешно завинчивали ортодоксальные идеологические гайки, так сильно отпущенные во время войны.
Масштабы этой «последней решительной» чистки искусства были еще более возмутительными, чем в 1937 году. Теперь впервые проводилась она под маркой ЦК партии. Один из виднейших членов Политбюро, Андрей Жданов, провел кампанию полной и окончательной ликвидации «искусства для экспорта». Надобность в нем миновала. Дипломатические заигрывания с одной из половин капиталистического мира больше вести уже не приходилось. Пришла пора опустить железные занавесы со всех сторон и, вместо симфонических партитур и скрипачей-виртуозов, посылать на Запад Вышинского, Громыко и многочисленных Губичевых.
Внутри же границ Советского Союза нужно было организовать полное, стопроцентное торжество социалистического реализма во всех без исключения видах искусства, в том числе, конечно, и в музыке. Именно на эту, последнюю, приходилось обратить особое внимание, приходилось возиться больше, чем со всеми другими искусствами, вместе взятыми, потому что музыка за десятилетний период своей относительной свободы совсем отбилась от социалистических рук. По этой причине и удостоилась музыка самого обширного, детально разработанного и продуманного постановления ЦК по вопросам искусства за все время существования советской власти. Ей же было посвящено несколько темпераментных речей самого Жданова на совещании деятелей советской музыки в начале 1948 года.
Не связанные между собой местные случаи уклона к формализму во время военных лет не нуждались во вмешательстве ЦК компартии и привели к резолюции 1947 года, указывавшей средства к улучшению драматических репертуаров. Но театр, подвергшийся радикальной чистке в 1938 году, не обнаружил никаких следов ереси даже во время войны. Лишь отдельные, наиболее талантливые театральные режиссеры не смогли устоять перед искушением полусвободного творчества и создали за последние два военных года и два послевоенных несколько оригинальных и ярких спектаклей. С этим можно было бороться обычными административными мерами.
Строже всего нужно было наказать Н.П. Акимова – создателя «Коварства и любви» и «Гамлета». Будучи художественным руководителем ленинградского Театра комедии, он особенно далеко отдалился от генеральной линии советского искусства, как в смысле стиля своих постановок, так и в смысле репертуара. В течение нескольких лет он поставил непростительно много пьес западных драматургов: «Опасный поворот» Пристли, «Скончался господин Пик» Пайро Шапюи, «Малыш» Летраза, «Дорога в Нью-Йорк» Рискина, «Путешествие Перримона» Лябиша и т.д.
Акимов был прикончен специальным приказом Комитета по делам искусств, изданным в августе 1949 года. Он был снят с работы, и ему было посвящено несколько убийственных статей в советской прессе. Обвиняли его в «некритическом перенесении порочных антиреалистических методов растленного западного искусства в советский театр», в «открытой проповеди формализма», в «настойчивом протаскивании в репертуар театра американско-французской пошлости» (Советское искусство. 1949. 17 сент.). Припомнили ему и «Гамлета».
«Акимов повторял в модернизированном виде старые мейерхольдовские зады… – пишет критик Г. Осипов в «Советском искусстве». – …Особенно ярко нигилистическое отношение к классике отразилось в постановке „Гамлета“, осуществленной Н. Акимовым в театре им. Вахтангова. Отрицая философский смысл трагедии Шекспира, постановщик превратил ее в фарсовое зрелище, где Гамлет изображался немецким бюргером, а Офелия – потаскушкой».
Незадолго до снятия Акимова, в марте того же, 1949 года, советский поэт Константин Симонов – один из официальных проводников линии Политбюро в искусстве и в литературе – выступил в журнале «Новый мир» с большой погромной статьей, направленной против театральных критиков-космополитов. В конце этой статьи он помянул недобрым словом и два московских театра, по его мнению (т.е. по мнению ЦК партии) «слишком плотно запертых на замок» – театр имени Вахтангова и Камерный театр. «Оргвыводы» последовали быстро. В следующем месяце – апреле 1949 года – маститый Александр Яковлевич Таиров, основатель и бессменный в течение 35 лет руководитель Камерного театра, был снят с работы как «формалист» и «космополит». Театру же Вахтангова была дана возможность реабилитироваться, чем бывшие ученики великого режиссера и воспользовались, проявив еще раз исключительную гибкость и умение приспосабливаться к самым трудным обстоятельствам. За время после появления статьи Симонова и до начала зимнего сезона того же 1949 года они ухитрились поставить четыре новых пьесы советских авторов и удостоились в сентябре 1949 года благодарности Комитета по делам искусств за хорошо проведенные летние гастроли на периферии. Зимний сезон они открыли 15 октября в новом здании, выстроенном на месте разрушенного немецкой бомбой старого театра.
* * *
Разгром музыки 10 февраля 1948 года был проведен солидно и со знанием дела. Интересно отметить, что его подготовка и проведение поручены были не партийным администраторам вроде Кайдалова или Шатилова, а нескольким известным советским музыкантам, поставившим себя на верную службу Политбюро; композитору Тихону Хренникову, историку и композитору Асафьеву, профессору Московской консерватории (и ее бывшему директору) А.Б. Гольденвейзеру, дирижеру русского народного хора Захарову и бывшему вапмовцу – композитору Мариану Ковалю. Эти несколько музыкантов помогли Политбюро провести музыкальную операцию, обосновав ее, так сказать, исторически и теоретически.
Атмосферу, воцарившуюся в советской музыкальной жизни после опубликования декрета от 12 февраля 1948 года, хорошо характеризует фраза Мариана Коваля, сказанная им в ноябре 1948 года в Центральном доме композитора при обсуждении новых произведений харьковских композиторов. Коваль сказал дословно следующее;
«…Неверно, что мы не имеем положительных образцов музыкального творчества. Но если бы даже их и не было, у нас есть зато постановление ЦК ВКП(б)…» (Советская музыка. 1948. № 10. С. 80).
Я уже говорил раньше о том, что огромное большинство лучших музыкантов России ответило на это постановление либо демонстративным молчанием, либо открытым несочувствием ему. С достоинством вели себя Прокофьев, Мясковский, Хачатурян, Кабалевский, Глиэр, лучший дирижер Советского Союза Мравинский, вся профессура Московской консерватории, за исключением Гольденвейзера…
Шостакович.
Этот талантливейший из композиторов современности храбро перенес свою первую опалу 1936-1937 годов. Во втором случае – в 1948 году – нажим именно на него был особенно велик. Шостаковича им надо было заполучить в свой лагерь во что бы то ни стало. Он был и самым известным и любимым широкими массами, и самым молодым. У советского правительства есть много средств воздействия. Перед ними смирялись сильнейшие духом люди – храбрые военные, профессиональные революционеры… Мог ли устоять композитор? Никогда не буду я осуждать Шостаковича. Никто не обязан быть героем. Да и за свое смирение перед невеждами из Политбюро поплатился Шостакович слишком дорого. Что может быть дороже творчества!
Интересно отметить, что «Кантата о сталинском плане лесонасаждений», написанная Шостаковичем после декрета от 10 февраля в стиле ортодоксальной музыки социалистического реализма, т.е. «ясным, понятным языком, повествуя о нашей прекрасной социалистической действительности» (слова доцента Московской консерватории С. Скребкова на совещании в Центральном доме композитора в апреле 1950 года) – эта кантата так и не получила полного одобрения руководителей советской музыки. По их мнению, «образ будущего, например, нарисованный в шестой части оратории («Прогулка в будущее») дан композитором лишь в созерцательно-лирическом плане – в этой части отсутствует тема социалистического труда…» (Советское искусство. 1950. Апр.).
Исаак Дунаевский – эта замечательная в своем роде фигура в истории советской музыки – некая смесь Фигаро, барона Мюнхгаузена и картежного шулера – много раз выступал после «декрета 10 февраля» с речами и с декларативными статьями. Хитрый Исаак Осипович применил в этих выступлениях известную классическую тактику, когда укравший кричит громче всех «Держи вора!» и действительно отвлекает внимание от своей собственной персоны совсем в другую сторону. Некоторые выступления Дунаевского настолько забавны, что я позволю себе привести из них дословные выдержки. Так, на заседании Первого съезда композиторов, 24 апреля 1948 года, он заявил:
«…Музыка, обращенная к широчайшим массам, должна быть очищена от рабского копирования американских и западных образцов» (Известия. 1948. 25 апр.).
Эта тема «копирования», вероятно, очень уж не дает покоя старому музыкальному жулику, так как он возвращается к ней снова через год, в майском номере журнала «Советская музыка» за 1949 год. В своей статье «Слово композитора-песенника» он пишет:
«Также остро стоит вопрос о заимствованиях и ремесленнических подражаниях в песенном творчестве. Я, в свое время, предлагал организовать нечто вроде „творческой милиции“, которая следила бы за всякого рода „заимствованиями“ и „хищениями“, ставшими у нас своего рода общественным бедствием. Ловят за руку человека, который присвоил чужую мелодию, и это считается вполне нормальным, нисколько незазорным делом. Мы слышали недавно студенческую песню Ивана Дзержинского, припев которой почти точно повторяет известную украинскую песню. Возникает законный вопрос: зачем ее напечатали?..»
Интересно было бы знать, что случилось бы, если бы «творческая милиция», которую предлагает организовать Исаак Осипович, занялась расследованием «заимствований и хищений» в творчестве самого Исаака Осиповича?
А как поживает суровый представитель Комитета по делам искусств Храпченко, приказавший когда-то «вернуть скрипача Елагина с Дальнего Востока»? О, он чувствует себя превосходно. После опубликования декрета о музыке его сняли для приличия с его ответственной должности (надо же было на кого-то свалить недосмотр за «формалистами»), однако через несколько месяцев назначили на то же самое место – случай очень редкий в Советском Союзе. Вероятно, товарищ Храпченко совершенно незаменимый руководитель и выдающийся знаток советского искусства. Или, может быть, он в совершенстве постиг искусство принудительной трансформации самых что ни на есть заядлых формалистов в добропорядочных социалистических реалистов…
Советская власть получила в наследство от старой России большую культуру и великолепное искусство – одно из самых блестящих среди новейших искусств мира. Это русское искусство обладало всеми признаками зрелости: 1) высоким формальным и техническим совершенством; 2) большим разнообразием художественных стилей, направлений и школ; 3) оно было, в значительной своей части, космополитично – в нем отсутствовала национальная ограниченность (хотя некоторые из его школ и носили ярко выраженный национальный характер).
И вот это, еще недавно первоклассное, искусство находится сейчас у себя на родине на краю гибели. Все, что создается сейчас в Советском Союзе, в том числе (после 10 февраля 1948 года) и музыка, – все это носит характер глубоко провинциальный, формально примитивный. На всем лежит четкая печать второсортности. Если не все, то многое производит впечатление технического убожества и одичания.
Произошло это потому, что 1) с возведением примитивных форм фольклора в высшие степени искусства, были снижены формальные и технические требования к художественному творчеству; 2) искусству был насильственно придан национально-ограниченный характер. Были разорваны все его связи с культурами других народов; 3) были уничтожены и запрещены все художественные стили, кроме одного – реализма.
Но этого мало.
Вместе с требованиями обязательного «социалистического содержания» в искусство был введен элемент лжи. Правдивое объективное изображение жизни стало невозможным, ибо официальная большевистская концепция как жизни Советского Союза, так и жизни капиталистических стран, есть концепция лживая от начала и до конца. Верно то, что советское правительство затрачивает на искусство огромные средства и уделяет вопросам искусства исключительное внимание. Верно то, что люди искусства Советского Союза находятся среди самых привилегированных слоев общества. Верно и то, что никто из советских людей искусства не нуждается материально. Не нуждаются даже те, которые находятся в опале. Даже Сергей Прокофьев сейчас вряд ли нуждается.
Но не слишком ли дорогая цена берется с них за это материальное благополучие? Не та ли это подписанная кровью расписка, которой требовал Мефистофель от Фауста, когда обещал ему все земные блага в обмен на проданную душу?
Несмотря на огромные усилия, несмотря на угрозы, уговоры, обещания, ордена и деньги, квартиры и автомобили – советские мастера искусств не могут создать ничего первоклассного, опускаясь с каждым годом все ниже – туда, к последней черте, где вообще кончается всякое искусство, переходя в жалкое лживое ремесленничество. Может быть, нет среди них талантливых людей? О нет! Есть еще пока немало. Есть даже люди, по моему мнению, гениально одаренные, например Шостакович. Но и эти потенциальные гении не могут дать и никогда не дадут ничего лучшего, ничего более высокого, нежели кантаты о Сталине или «о лесонасаждениях». Потому что вовлечены они в черную сделку – сделку, в которой должны платить своей творческой совестью и разбазариванием своего таланта. Потому что нет у этих несчастных художников того, что для них гораздо важнее орденов и стотысячных сталинских премий: нет у них свободы творчества.
Трагический опыт русского искусства как раз и свидетельствует со страшной ясностью о том, что никакие материальные блага в мире никогда не приведут к расцвету искусства, если отнята у этого искусства свобода творчества.
Многие из великих гениев человечества жили и умерли бедняками. Скромно жили Моцарт и Бетховен, Шуберт и Шуман. Берлиоз нуждался всю жизнь. Чайковский едва сводил концы с концами. Мусоргский жил последние свои годы на пожертвования друзей. И все-таки были они неизмеримо счастливее своих советских потомков, ибо никто не порабощал и не насиловал их творческий дар, никто не отнимал у них высшей радости, данной Богом лучшим из людей – радости свободного творчества.