Текст книги "Бега"
Автор книги: Юрий Алексеев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Карамболь
Глава IX
Бесенята
Умиротворенный Гурий Белявский сидел в номере полу-люкс без штанов, пил холодный нарзан и смотрел на лазурное море.
На пляже прямо под окнами гостиницы копошились шоколадные фигурки. Разноцветными мячиками колыхались у берега шапочки пловцов. Белый катер приплясывал на волнах под веселую песенку «Ландыши», доносившуюся с его палубы.
Изумительно пахло мокрыми солеными полотенцами.
– И жизнь хороша и жить хорошо! – констатировал Белявский разнеженно, но чьи это слова, убей его, не сказал бы. Он был замурыженным, спешным человеком и невежественным настолько, что по приезде в Янтарные Пески приобрел вместо нужного глухаря бесполезное чучело цесарки. Да и откуда горожанину, содержавшему на сто рублей две семьи (и неплохо содержавшему!), знать такие птичьи тонкости.
Белявский покончил с бутылкой, похлопал мокрой ладошкой по брюшку и почти одновременно услышал в комнате сопение. Гурий удивился. Цесарка, естественно, сопеть не могла, если бы даже была живой, и он недоверчиво покосился в угол, где валялся «Голубой козел».
– Ну? – сказал Гурий Михайлович вызывающе. Он был не из робких.
Сопение продолжалось. Хуже того, Гурию Михаиловичу померещилось, что Козел глянул на него дерзко с прищуром, будто знал про брата «лилипута» или еще что-то нехорошее.
– Этого еще не хватало! – соскочило у Гурия с языка, а в душе зашевелился колкий шерстяной комочек. Шевеление продолжалось и в конце концов родило попутную мысль, что обе семьи любят Гурия Михайловича исключительно за долгие командировки.
– Это уже черт знает что! – попытался сбросить мысль Белявский. – Генриетта еще пожалуй, но чтобы Анна?! Не верю…
– Гурий Михайлович, – послышалось в замочную скважину с присвистом.
«А, так вот откуда сопели!» – обрадовался Белявский.
– Гурий Михайлович, – послышалось вторично.
– Аиньки? – отозвался Гурий, впрыгивая на ходу в брюки.
– К вам можно? – повторил чей-то голос.
– Одну минуту… одну минуту!
Гурий Михаилович накинул поверх плеч рубашку и повернул ключ.
На пороге стояли два симпатичных молодых человека в одинаковых салатовых брюках с широченными поясами, утыканными медной мебельной кнопкой. Один из них, узкогрудый, стриженный под санитарку, держал в руках что-то завернутое в наволочку. Другой, пониже ростом, веснушчатый и круглолицый, ничего не держал, отчего крайне смущался и не знал, куда девать руки.
– Вы консультант по быту и реквизиту? – спросил смущенный, снимая яхтсменку и теребя ее потными пальцами, будто искал за подкладкой гривенник.
– Ну я, – подтвердил Гурий, зевая. – Входите, чего вам?
– Мы по объявлению, – сказал стриженный под санитарку. Он проворно сдернул наволочку, и глазам директора открылся грязноватый холст, измалеванный смазанными наперекосяк и потому, казалось, стремительно падавшими куда-то кирпичами.
– Что это? – спросил Белявский строго.
– Я назвал это «Упреки подозрения», – зарделся яхтсмен, выдавая тем самым свое авторство.
– Где упреки? Какие подозрения? – сказал Гурий с досадой. – Вы что, меня за дурака принимаете? Это разгрузка самосвала, а не «подозрения». Три копейки цена таким «упрекам».
– Мы бы ее и за сто рублей не продали, – обиделся яхтсмен. – Разве не понимаете…
– Не понимаю, – сказал Гурий. – Говорите прямо, чего вам нужно?
– Мы хотим сниматься, – заалевшись, выдавил из себя стриженный под санитарку.
– Ясно, – сказал Гурий. – С этого и надо было начинать. А то «упреки», «подозрения»! Промотались на юге, бесенята?
– Нет, нет, вы нас опять не поняли! – заегозил патлатый.
– Мы за так… на общественных началах, – потупился в плечико яхтсмен.
Белявский озадачился. Молодые люди всячески упирали на свое бескорыстие. Но это Гурия Михайловича как раз и настораживало. Он сам, и не один раз, преследовал личные интересы «на общественных началах» и теперь нутром чуял, что тут кроется какое-то плутовство.
– Нет уж, нет уж! – отгораживался он от молодых людей пальчиком. – Ничегошеньки у вас не выйдет.
Но яхтсмен, назвавшийся Лаптевым, и патлатый по фамилии Клавдии не унимались и твердили свое:
– Вы, Гурий Михайлович, все можете. Нам сказали…
В конце концов Белявскому это надоело. Он решительно показал молодым людям на дверь, а сам взял «Голубого козла», цесарку и пошел в номер к Сапфирову.
В номере Тимура Артуровича находился уже знакомый Гурию Михайловичу человек с опущенными вниз губами и надменным изломом бровей, торчавших на изгибах жесткими проводочными кустиками. Белявский заметил его еще в Арбузове при посадке на «Чайку» и воскликнул в душе: «Ни-и черта себе! Это же во плоти Иван Федоров!!»… Гурий Михайлович видал, что называется, «виды» и сам эти виды порою создавал. Но тут даже он удивился. Шестым, никогда не подводившим его чувством, он сразу же предположил в животастом лицо ответственное, полномочное и, возможно даже, инспектирующее.
Интуиция Гурия Михайловича оказалась просто снайперской. Каюта у животастого была отдельной, а обращение к нему – особенным.
Вот и сейчас живой «Федоров» сидел будто каменный, а Сапфиров кружился подле него и всплескивал руками, как деревенская бабушка над городским внуком.
– Да как же они, Агап Павлович, посмели! – кудахтал он. – А вы отзыв Егупова им показывали? Ну, знаете, я даже не знаю…
– Ничего, они с этим «Трезубцем» еще наплачутся, – пообещал Агап Павлович. – Это только начало, – он пошевелил газетой «Южная здравница». – У меня с Потаниным будет разговор длинный. М-да… Ну, а как там в Ивано-Федоровске? Памятник народ одобряет?
– Одобряет! Очень даже одобряет, – заторопился Сапфиров. – Один так просто от него не отходит. Даже съемку нам затруднил.
– Это хорошо, – сказал Агап Павлович. – Надо бы им тоже газетку послать. Пусть знают…
И поднялся, намереваясь уходить.
– Вот достал глухарька, – пользуясь паузой, сказал Белявский. – Перышко к перышку. Сто рублей заломили, мерзавцы!
Тимур Артурович взял цесарку за шею и взвесил, будто покупал на базаре гуся.
– Что-то он какой-то подозрительный. Усох, что ли? – заколебался Сапфиров. – Как вы думаете, Агап Павлович, сойдет за глухаря, а?
Агап Павлович медленно повернул голову и зашевелил своими проволочными кустиками, отчего лицо его стало еще более многозначительным.
– Мы доверяем нашему зрителю, значит, и он должен нам доверять, – сказал он, и голос его прозвучал настолько тезисно, что Белявскому самому захотелось почему-то поверить и в зрителя, и в цесарку.
– А как вам картина? – решил воспользоваться он авторитетом Сипуна. – Сойдет?
Неизвестно, что там напрокудил Козел, закатил, подлец, бельма или выкинул номерок почище, но на этот раз бровные кустики Сипуна зашевелились с такой силой, будто в них кто прятался и делал это впопыхах. Агап Павлович покраснел, искоса посмотрел на Сапфирова, и во взгляде его было нечто, отчего Тимур Артурович заволновался и тут же озверел.
– Вы что, не читаете газет? – набросился он на Белявского. – Или, может, разучились?!
– В каком смысле? – заершился Гурии Михайлович, чувствуя нутром неладное, по не понимая еще истоков. – Я напротив… Я сам рабкор… И не сажусь без газеты завтракать.
– И обедать? – обнажил иронию Сапфиров.
– И обедать, – подтвердил Белявский, – ибо человек, который не читал газет… – тут Белявский замялся, ибо чтением себя никогда не утруждал. – …Словом, мне странно даже от вас эдакое слышать…
– Нет, это мне странно! – воскликнул Сапфиров, швыряя в Белявского «Южной здравницей». – Работаете на переднем крае искусства и не удосужились прочесть статью Агапа Павловича Сипуна!!
С этими словами он слегка склонился в сторону Агапа Павловича и пожал извиняюще плечами, всем своим видом говоря: «Вот, извольте, с каким народом приходится работать».
Белявский ловко поднял «Южную здравницу» и подобострастно уткнулся в статью, озаглавленную непонятно, но крепко: «Трезубец в болоте». Статья эта прозрачно намекала: «Каждому городу – своего „Ивана Федорова“ и разъясняла, что „Трезубец“ Потанина увяз в болоте символизма». На это вообще и на Потанина в частности призывалось обратить внимание частных лиц и организаций.
– Но позвольте, – зарделся Белявский, понимая, что попал впросак. – Вы же сами, Тимур Артурович, приказали: «Дайте что-нибудь оригинальное, наш лесник тонкая натура – любитель Пикассо» и этого самого… Ну как его?
– Чего «этого самого»? – с ненавистью поинтересовался Сапфиров и покраснел. «Что же это я как дурак краснею», – подумал он и покраснел еще гуще. – Вы бы мне вместо «этого самого» вентилятор поставили! – закричал он, обмахиваясь ладонями. – Немедленно организуйте… Так невозможно работать! А «Козла» сжечь! Аннулировать эту мерзость…
Гурий Михайлович встрепенулся, сделался необычайно приветливым и сказал:
– Это мы мигом! Вы же знаете Белявского…
– К вечеру закажите машину, – бросил вдогонку Сапфиров. – Поедем на Ялтинскую студию.
Белявский вышел в коридор. Там все еще топтались неуемные Клавдии и Лаптев. Белявский скорчил озабоченное лицо и неторопливо зашагал к себе в номер, держа картину под мышкой.
Молодые люди пристроились за консультантом. За спиной Гурия Михайловича слышались интригующие хрюкание и покашливание.
«А что, эти, пожалуй, клюнут, – подумал Гурий Михайлович. – Не пропадать же добру!»
Он обернулся, прикусил для солидности ноготь и сказал:
– Вот что, друзья мои хорошие, «за так» работать даже у нас не положено. Но выход, кажется, есть…
Глава X
Первый сон Агапа Павловича
Мимолетная встреча с «Козлом» имела для Агапа Павловича возмутительные последствия. Той же ночью ему приснился отвратительный сон.
Надо сказать, и во снах Агап Павлович оставался реалистом. Ему снилось только то, что когда-то с ним было или могло быть в действительности. Но на этот раз сновидение пришло к нему в каких-то недопустимых прибауточных формах.
Ему приснилась выставка соперников, то есть «потанинцев» или «художников-затворников», как он их умышленно называл. Так вот, во-первых, привиделось, что он явился туда инкогнито, то есть в маске и с топориком, запрятанным в букет гладиолусов. Это уже было чушью: гладиолусы он терпеть не мог за один только граммофонный вид. А во-вторых, вместо праздничной ленточки, которую полагалось резать, у входа в зал висел ипподромный колокол и стоял сводный хор в туниках из шинельного сукна. То, что выставка была в манеже, колокола еще не объясняло, и «затворники» жались на подходе к ленточке по стеночкам и перешептывались. Судя по их вытянутым лицам, они ожидали чего-то значительного, особенного.
Но вот дирижер подтянул кожаные галифе, поднял руки самолетиком и заворочал шеей, осматривая медные трубы. Все смолкло, застыло, напряглось. Пауза уже начала томить, но тут дирижер взмахнул и хор рявкнул несуразное, несовместимое с моментом:
– Ку-кы, ку-кы, ку-калочки, едет Ваня на палочке!..
А теноришко с бабьим лицом выскочил вперед, заложил пухлые шулерские пальцы за портупею и, сладостно закатив глазки, заголосил:
– А Ду-уня в тележке, щелкает орешки!..
Не успел Агап Павлович опомниться от куплета, как в проходе показался полковник Егупов верхом на палочке и с биноклем. Следом шла Евдокия Егупова с горностаевой муфтой в руках и щелкала из нее семечки, с беличьим любопытством тараща бусинки на обомлевших «затворников».
– Здравствуйте, товарищи художники! – прокричал Егупов с палочки.
– Здравия желаем, товарищ полковник! – отвечали за всех ординарцы, дирижер и Евдокия.
– Поздравляю вас с открытием выставки! – продолжил мысль Егупов.
– Ура!.. Ура!.. Ура!! – раскатили по залу ординарцы, Евдокия и Агап Павлович, сделавший вид, что ничего особенного не происходит, все гладко и все своим чередом.
– Ура и слава! – дополнил он с нарочным опозданием.
И полковник его приметил.
– Начнем, пожалуй, – сказал Егупов.
Хор расступился и открыл выставочное пространство. Егупов поманил пальцем все еще сомневавшихся скульпторов, а когда они сгрудились, ударил в колокол и сказал:
– Пошли!
Музыка заиграла «Марш 23-го кавполка», и «затворники» кто пошел, а кто побежал к своим работам, чтобы объяснить при надобности смысл и направленность своих творческих усилий.
Оценив тягу и, любовь Егупова к шутке, Агап Павлович поскакал на топоре, но скакать на нем оказалось для колеи низко и потому неловко. Агап Павлович как ни старался, а пришел последним, когда Егупов уже осматривал скульптурные труды Потанина – Гекату и Кентавра, бросившихся ему в глаза своей непохожестью на лепные образы современников, стоявших по соседству.
– Это кто? Змей Горыныч? – спрашивает полковник, тыча пальцем в трехглавую Гекату. – Но почему тогда морды разные, одна лисья, другая песья, третья лошадиная?… Где единство формы и содержания! – Егупов посмотрел на Гекату в бинокль. – Не вижу!
– Это, видите ли, Геката из греческой мифологии, – отвечает Потанин с предупредительностью, нужной только в разговоре с тяжело больным или сильно пьяным человеком.
– Нам ли у греков занимать? – сбрасывает маску и подает голос подоспевший Агап Павлович.
И Егупов его слышит.
– Внесем ясность, – говорит полковник. – Ехал грека через реку, видит грека в реке – шиш!..
Оживление среди ординарцев.
– Мифы нужны тем, у кого нет действительности!
Агап Павлович зааплодировал первым, и полковник это заметил.
– А эт-то что? – Егупов перешел к кентавру. – Опять без единства? То ли луковка, то ли репка!.. Как его хоть зовут?
– Это кентавр, – беззащитно оправдывается Потанин.
– Имена же вы им, я скажу, выбираете!.. «Кентавр»?! Если это человек, то почему на копытах? Он что же, сеном объелся? (Смех ординарцев.) Или работал, «как лошадь»?.. (Смех Евдокии, переходящий в аплодисменты Агапа Павловича.)…Где вы видели эдакое в действительности?!
Зал притих в ожидании. Упрек Егупова исходил из самых глубин.
– Практика показывает, что таких людей не бывает! – обобщил Егупов. – А лошадей – тем более. Это не лошадь, а позор для нашей кавалерии… Таких мы не держим! У нас таких лошадей нет и, надеюсь, не будет. Все слышали?..
– Я, я вас слышу, – кричит Агап Павлович. – Не будет, сейчас же не будет!
Он бросается на трехглавую Гекату и махом отрубает ей лошадиную морду. «Затворники» пятятся назад.
– Я живенько, я скоренько! – шепчет Агап Павлович. Р-раз – и, закатив к небу немые белки, летит на пол срубленная голова кентавра. И вместе с ней падает в обмороке Потанин.
– Воды! Воды!.! – просит Агап Павлович, и ему бегом несут стакан на хрустальном подносе.
А в зале паника. Скульпторы рассыпаются и закрывают телами свои работы, становясь перед ними на манер распятия.
– Один момент, сию минуточку, – приговаривает Агап Павлович, смачивая из стакана лошадиную морду Гекаты и прилепливая ее к обезглавленному кентавру. – Пожалуйте, лошадь подана…
– Как зовут? – спрашивает Егупов, оглядывая новорожденную.
– «Сивка-бурка».
Взор Егупова загорается ясностью и проникновением в суть. Он сдвигает на бедро кобуру и вспрыгивает на белый круп.
– Нельзя! – вскрикивает очнувшийся некстати Потанин. – Что вы делаете, товарищ Егупов?!
– Пеший конному не товарищ, – смеется полковник, прилаживаясь на кентавре. – Конь – огонь! Безъящурный, строевой, – и показывает биноклем на Агапа Павловича. – Считать его первым среди лучших! В приказ!
– Готов и впредь… Я… примите от верного сердца, – задыхается от волнения Агап Павлович и протягивает Егупову, словно хлеб-соль, голову кентавра на хрустальном подносе.
И Егупов принимает «хлеб-соль». И начинает выкручивать кентавру ухо, стараясь отщипнуть, как положено, кусочек.
– Опомнитесь! – стонет Потанин. – Это же голова…
– Я выше, мне виднее! – сообщает полковник. – Я на коне!
И тут из конских ноздрей плеснуло самоварным пламенем с белыми пепельными хлопьями. Хлопья взметнулись и осели на круп вроде мыльной пены. Лошадь задрожала, вскинулась и запрыгала по манежу, бешено крутя приставной головой и топча в порошок скульптуры.
– Н-но, не балуй! – прикрикнул Егупов.
Но лошадь понесла. Она лущила паркет копытами, и тот летел из гнезд, как вощеные кукурузные зерна, в облаках гипсовой пыли, грохоте падающих скульптур и криках о помощи.
Все смешалось, осатанело, побежало. И в этой пожарной суматохе Агапа Павловича подхватили песья и лисья морды Гекаты и взмыли ввысь, в холодное и пустое пространство…
Здесь было тихо и звезды сияли дружно, как в планетарии. Пес летел молча, по-баскервильски освещая дорогу зелеными глазами, а лиса то колыхалась печным дымом, то расстилалась, как шкура по прилавку.
– Послушайте, граждане хорошие, – сказал Агап Павлович, – куда вы меня, собственно, тащите? Это непорядок!
– Ты что, своих не узнаешь? – сказал пес небрежно. – Не шуми. Есть закурить?
– На взлете не курят, – сказала лиса. Это чтобы вменить Агапу Павловичу, что они летят правильно.
– Виноват, сестренка, склероз, – сказала псина извиняюще. Видно, все у них было отрепетировано.
– За кого вы меня принимаете? – сказал Агап Павлович. – Вы это бросьте! Что значит «свой»?
– Свой – значит наш, – пояснила лиса, – как говорят: душа в душу.
– Наш! Наш человек! – пролаял наглый пес.
– Ерунда. Форменная ерунда! Не впадайте в мистику, товарищи, – сказал Агап Павлович, хотя по ситуации и чувствовал себя в некотором роде зависимым. – Никакой души нет.
– Это ты говоришь потому, что нам ее отдал, – сказала лиса.
– Клевета! Давайте придерживаться фактов, товарищи. У вас что, свидетели есть?
– В нашем деле свидетели не требуются, – сказал пес. – Один дал, другой взял, и никто не видал. Подумаешь – «душа». Главное – нюх хороший и хватка.
– С душой одна морока: то болит, то простора, то водки требует, – сказала лиса как бы из личного опыта. – А у пса и голова даже не болит. Верно, песик?
– С чего ей болеть? – зевнул пес. – За меня хозяин в ответе: я с ошейником…
– Я бы попросил выбирать выражения! – разгадал пса Агап Павлович. – У товарища Егупова, кажется, есть свое имя и звание. Да и я, слава кое-чему, не мальчик! Кто вас уполномочил так со мною разговаривать?
– У нас особые полномочия, – скользко пояснила лиса.
– Может, у вас и мандат есть? – уколол зверье Агап Павлович. – Я бы взглянул, не поленился…
– Есть, – сказала лиса жеманно, – только я его в другой шубе оставила.
– Богато живете, – усмехнулся Агап Павлович, предвкушая скорое освобождение. – Может, у пса какой документик найдется?
– Ему не нужно – он со мной, – вывернулась лиса.
– Так, выходит, доказательств – никаких? Прекрасно! Так знайте же, я вас не признаю. Вас попросту для меня нет, с чем вас и поздравляю. Вы иллюзия!
– Во дает! – тявкнул пес. – Ты бы еще с нас метрики потребовал, идиот.
– Не лайся, – сказала псу лиса, – все эмпирики одинаковы. Вот придем на место, там и разберемся…
– Тут и разбираться нечего, – сказал Агап Павлович. – Вы как факт для меня не существуете. Кого не признают – тех нет!
– Это ты моим голосом говоришь, – заегозила лиса. – Хитришь, дружок. Ты взял мою повадку. Я подарила тебе рыжую ложь на длинных, как у манекенщиц, ногах… Кстати, ты любишь манекенщиц, дружок?
В слове «кстати» Агап Павлович уловил скрытую провокацию, но не смутился и вызов принял:
– А вот, представьте, не люблю. Они вылизаны глазами с ног до головы. Передвижные фигуры, да и только! Великое искусство женщины, искусство обращать на себя чужое внимание, превращено у них в поденную работу. Оттого они так скучны, холодны и фригидны.
– Попался, попался, который кусался! – захохотал пес. – Я так и ждал. Молодец, сестренка!
– Не стройте из себя «капкана». Где, в чем попался?
– Тут один нюансик имеется, – вкрадчиво сказала сестренка. – Если ты не любишь манекенщиц, значит, не любишь и себя. Ты ведь тоже «передвижная фигура»… Посуди сам, внешне – с тебя хоть открытки печатай, а внутри – пустота, холод. Оттого и родить толком ничего не можешь. Не так ли, дружок? Твоя работа – та же поденщина, дружок.
– Топорная работа, – подхватил на лету пес. – Искусство жертвовать собою заменено уменьем жить…
– И жертвовать чужою головою, – мягко вклинила лиса.
– Идите вы к черту! – выругался Агап Павлович.
– Сейчас не время, – сказал пес, – у нас там обеденный перерыв.
– Отрицаю! – закричал Агап Павлович. – Нет перерыва, нет собачьего нюха, нет никакой рыжей лжи. Ничего нету!!
– Ах не-е-ту? – пропел пес. – Оставь его, сестра! Пусть посмотрит, на чем он держится…
В тот же миг зверье отринулось, и все пошло кувырком. Кубарем покатилась луна, закаруселили, путаясь в голубой клубок, звезды. Агап Павлович сделал «бочку», потом «штопор» и камнем пошел к земле. А сверху из голубого клубка на него с подлым интересом смотрела давешняя морда Голубого козла. Агапу Павловичу стало страшно. Нестерпимо засвистело в ушах, а тело стало нагреваться. Приближалась земля… Вот она близко. Совсем рядом… Вот уже над облаком показалась каменная голова Ивана Федорова, и Агапа Павловича несет на нее, как корабль на риф. Голова все ближе… ближе… Агап Павлович поджал ноги, расставил руки самолетиком и замахал ими, как бы ища в этом спасение. Но вместо спасения с земли грянуло несуразное, несовместимое с моментом:
– Ку-кы, ку-кы, ку-калочки, едет Ваня на палочке!
А теноришко вскочил на стул, заложил шулерские пальцы за портупею и, закатив, глазки на Агапа Павловича, сладко заголосил:
– На побывку едет молодой моряк, грудь его в медалях, ленты в якорях!
У Агапа Павловича опустились руки.
«Все! – подумал он. – Души у меня нет, а телу – каюк!»
Проснулся он совершенно разбитым, весь в горячем и липком поту. Во рту было сухо и горько, а в ушах звенело, как и впрямь после долгого перелета.
– Ну, погоди! – шепнул Агап Павлович кому-то невидимому. Он с трудом выпутал ноги из одеяла, оделся и пошел в соседний номер к Сапфирову.
– Нет ли у тебя чего от головной боли, Тимур?
Агап Павлович проглотил таблетку и тотчас же спросил:
– Эту мерзость уже сожгли? Я про «Козла» тебя спрашиваю.
– Разумеется! Белявский – человек слова, – поторопился Сапфиров.
– Надо бы и пепел развеять, – сказал Сипун.
– Ну, это уж слишком.
– Не слишком, а в самый раз. Кстати, как ты относишься к манекенщицам?
– Бывает. Дело-то житейское, – соткровенничал Сапфиров.
– Я не об этом, дурак. Ты как: их любишь или нет?
– Что вы, что вы! – испугался режиссер. – Я их близко к камере не подпускаю. Только в массовых сценах и не больше.
«И этот попался бы», – подумал Сипун, после чего ему сразу полегчало. Вторую таблетку он глотать не стал.