355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Алексеев » Бега » Текст книги (страница 3)
Бега
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 07:00

Текст книги "Бега"


Автор книги: Юрий Алексеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)

– Товарищи, что же вы не участвуете? – потерялся Егор Петрович. – Вот хотя бы вы, товарищ корреспондент… Как вам?

– Да, – сказал Бурчалкин, созерцая собранную на ватмане толпу. – Народу, как на демонстрации!..

– Без народа нет связи с жизнью, – сверкнул глазами Агап Павлович. – И наука тоже питается жизнью. Вам, газетчику, пора бы это уяснить.

– А по-моему, молодой человек где-то прав, – вступился за газетчика Суздальцев. – Композиция слишком громоздка и парадна.

– Может, вам не нравится жизнеутверждение? – хрипло произнес Агап Павлович и вдобавок прокашлялся.

Но Суздальцев не испугался.

– Утверждать можно по-разному, – сказал он. – И нас больше устраивает иной проект…

– Это чей же, если не секрет? – не поверил Сипун.

– Скульптора Потанина, если вам интересно.

Агапа Павловича так и прожгло.

– Потанина?! – вскрикнул он, как оплеснутый кипятком. – Этого… этого затворника от искусства? Этого мифолога?! Представляю, что он вам подсунул! Удосужились, нечего сказать.

– Зачем такие резкие выражения, – проговорил Суздальцев. – Вот, пожалуйте, макет перед вами, – и показал на середину стола, где стоял трезубец.

– Та-а-ак, – опертым голосом выдавил из себя Сипун. – И что же это такое? (Будто бы он и не знал!) Надо полагать, вилы?

– Это, Агап Павлович, трезубец Нептуна, – отличился не к месту ученостью Егор Петрович. – Символ моря-океана, говоря откровенно…

– Та-а-ак, значит, символизмом увлекаетесь? Ну-ну!

– Вы о чем это, Агап Павлович? – забеспокоился Егор Петрович. – Может, было какое решение, а? Я-то не в курсе, подскажите!

Агап Павлович приподнял брови и сделался снисходительно-затаенным: дескать, нам кое-что известно, да вас не положено в оное посвящать – носом еще не вышли.

– Не было, не было никакого «решения», – размаскировал Агапа Павловича Бурчалкин.

– Откуда вам это известно? Что вы можете вообще знать?! – въедливо и гневно поинтересовался Сипун. – Повременим! Жизнь покажет, – он хотел снова сделаться затаенным, но так обозлился, что не мог сосредоточиться в нужной позе.

– Предлагаю тост за работников напряженного умственного труда! – поспешил смягчить обстановку Егор Петрович.

– Ура! – закричал вздремнувший было Остожьев. – Пусть будет он таким же великим и грандиозным!

После пятого тоста обстановка в салоне разрядилась. И только у Агапа Павловича все еще лежал на сердце камень. Выпив со всеми вместе за освоение крымских степей, он поманил пальцем восторженного Остожьева и утащил его на кормовую палубу. Там было темно и тепло.

– Крым – это великая здравница, – начал Сипун любовно.

– И не говорите. Настоящая кузница здоровья, – похвастался ничего не подозревавший Остожьев.

– Великая кузница, – уточнил Агап Павлович. – Грандиозная! А вы видели моего «Ивана Федорова»?

Тут Остожьев засомневался, и пыл его сошел на нет.

– Кавказ еще грандиознее, – сказал он с надеждой, – и к тому же богаче…

– Кавказ Кавказом, но и у вас я в неоплатном долгу, – обескровил надежду Агап Павлович. – Но пришло время… В славном городе Янтарные Пески мы установим памятник Отдыхающему труженику!

– Да куда нам! Не заслужили еще, – сделал робкую попытку Остожьев.

– Это наши-то люди не заслужили?! Эх, товарищ Остожьев, да памятник при жизни – лучший стимул для жизни.

Последовало неловкое молчание.

«Что-то я не то сказал», – подумал Сипун и для крепости добавил:

– А с Потаниным будет разговор особый!

Остожьев окончательно пал духом. За кормой чавкала вода. Где-то в темноте страстно пыхтели разомлевшие от обилия комаров лягушки.

Глава V
Герасим блаженный

Ниже по Безрыбице, там, где вдоль берега вытянулись Большие Крохоборы, вечер выдался еще благодатнее и теплее.

В палисадниках закипала белая сирень. Майские жуки копошились в яблоневых деревьях и прислушивались к пению самовара во дворе сектанта Петра Растопырина. В небе чудился вечерний звон.

В такие вечера бешено зреют огурцы и мысли о времени и о себе. О себе Растопырин не думал. Мысли не ценились, а огурцы можно было всегда продать. Ими он, собственно, и занимался.

Порыхлив гряды цапкой и добавив туда коровяку, Петруня пошел на Безрыбицу за водою.

По реке ползал белесый туман. Бабы полоскали на мостках белье и судачили на свадебные темы: на село вернулся старшина сверхсрочник Паша Уссурийский, и вопрос стоял довольно остро, свежо.

Заметив баб, Петруня захотел подкрасться сзади и крикнуть «ха!» или пошутить как-нибудь еще более пугательно. Он проворно скинул сапоги, неслышно подобрался к мосткам и только было набрал в грудь побольше воздуха, как услышал слово «мерин» в полной связи со своей, то есть растопыринской фамилией…

Слух о том, что Петрунины дети небывало схожи с Герасимом блаженным, давно гулял возле деревенских колодцев и разносился по селу с великим удовольствием, но обидную кличку «мерин» Петр услышал впервые, и она его прямо-таки ударила.

Петр отпрянул, словно наступил на грабли, и, как был босиком, побежал от мостков домой.

– Алевтина! – закричал он уже в сенях. – Алевтина, это не по-граждански!

На призыв его никто не откликнулся. В горнице горел полный свет. Мирно тикали часы с римским циферблатом, а под ними, скомкав половик, беспризорно боролись близнецы Ванятка и Потап. Обычно Петр держал сторону Потапа. Но сейчас ему было не до этого. Снявши со стены зеркало, он разнял вспотевших двойняшек и начал сличать свое хмурое изображение с личностью Ванятки и Потапки.

Близнецам такая игра понравилась, но Петруня остался неудовлетворенным. Зеркало мутилось пятнами и ничего толком не разъясняло, зато дети, как ему показалось, смотрели на него слишком осмысленно, инородно, по-городскому.

Медленно распаляясь, Петр определил зеркальце на прежнее место и вышел на улицу с очевидным намерением причинить кое-кому материальный ущерб.

Огурцов у Герасима блаженного не было, и в этот упоительный вечер он предавался мыслям о себе. Как-никак ему перевалило за сорок, и последнее время его преследовали мысли о женитьбе.

На сей раз поводом для раздумий было письмо от невесты из Крыма, где она проводила обычно отпуск, отдыхая от суетливых городских забот.

«А не послать ли и мне все к чертям? – размечтался блаженный. – Копи не копи, один раз в жизни живем, да и то скучно».

Герасим блаженный был далек от религии и варил по ночам самогон, который, впрочем, не пил из-за скверного качества, а сплавлял в палатку «Пиво-воды» на Ивано-Федоровской пристани. Через этого же палаточника он снабжал город «крохоборским женьшенем», вызывавшим невероятный упадок сил с температурой 37,8. За то он и ценился искателями бюллетеней, особенно по понедельникам. Как изготовлялся «женьшень» – неведомо. Но сбор «куриной слепоты», «волчьих ягод» и «конского щавеля» отнимал у Герасима Федотовича слишком много сил и требовал свободного статуса. Потому он и пошел в раскол. Блаженного сельский житель не обидит. Герасим Федотович знал эту слабинку, потому что был достаточно умен, образован, а главное – жизнелюбив. Жизнелюбив и прихотлив настолько, что, рискуя репутацией, держал дома магнитофон с записью концерта для моряков-подводников с песенками Робертино Лоретти.

Прочитавши еще раз письмо, звавшее его в дорогу, Герасим Федотович решил поддержать настроение песенкой «Вернись в Сорренто», до которой был великий охотник, хотя слов и не понимал. Он склеил пленку, распрямился и хотел было спрятать ацетон за образ Голубого козла, но склянка выскользнула из рук, а сам он, вобрав голову в плечи и скрючив пальцы, скукожился в неестественной позе… Герасим увидел нечто странное и даже страшное в своей непонятности: в наступивших сумерках Голубой козел светился холодным фосфорным светом, чего с ним раньше не было, да и быть не могло! Шкура явственно отливала лунным серебром, морда мерцала, как гнилушный пень – неровно, смутно, с провалами. Но главное, и это пугало больше всего, светились бельма, отчего козел, казалось, закатил глаза, подыхая не своей, мучительной и удушливой смертью.

Герасим не верил ни в бога, ни в черта. Но тут его взял настоящий испуг и в душе зашевелилась какая-то беспокойная пружина. Блаженного охватило предчувствие неминуемой близкой беды. Рубашка на спине взмокла, грудь стеснило, и стало трудно дышать. Герасим Федотович спешно попятился к дверям и едва не отдавил ноги Петру Растопырину, выросшему на пороге неслышно, как тень.

– Здравствуй, брат мой, – проговорил Герасим Федотович, радуясь живому человеку и простирая к нему руки, будто намеревался принять противень с пирогами.

– Здорово, блаженный, – процедил Растопырин, заложив руки за спину.

Герасим отодвинулся на всякий случай подальше; ему страшно не понравилась мирская интонация в слове «блаженный».

– С чем пожаловал, брат мой? – владимирским рожком пропел он.

– Сейчас скажу, брат мой, – с той же певучестью протянул Петр, пряча за спиной что-то. – В общем, такое дело, брат мой, не отец ли ты, часом, детей моих?

– Все мы дети божии, – уклонился Герасим.

– Ты мне вола не крути! – сказал Растопырин, подступая поближе.

– Может, еще на алименты подашь? – сорвался Герасим, перейдя неожиданно на мирской язык.

– Может быть, – Растопырин сделал шаг вперед и, не говоря худого слова, хряснул блаженного по шее кнутовищем.

Все дальнейшее наблюдалось Герасимом как бы сквозь накомарник. Петр раздавил склянку с ацетоном, сплюнул на пол и, прихватив магнитофон, злобно бухнул дверью. Герасим Федотович едва поднялся на дрожащие ноги.

«Тут никакого имущества не хватит, – подумал он. – Ежели понабежит вся его родня, кожу с меня на сапоги снимут! Душу вынут, несмотря что блаженный».

Не мешкая, он бросился в сени и отвалил крышку погреба. В ноздри ударило кислятиной. Спустившись вниз, Герасим Федотович откатил в сторону бочку, раскопал в прозеленелом углу плоскую жестянку из-под халвы и положил ее за пазуху. Затем вылез, набил наволочку свежим «женьшенем» и начал сваливать в бурый чемодан пожитки.

Покоробленная временем крышка чемодана сопротивлялась ровно живая. Ее дыбили «Ветхий завет» и башмаки на каучуке. Герасим вышвырнул «Ветхий завет» и дожал крышку животом. На дверях дома он повесил амбарный замок и задворками побежал к брату Митричу.

Ездовой Митрич был покладистым стариком, но обладал неудобной особенностью. Он решительно отказывался признавать себя за глухого и, ухватив тугими ушами одно слово, обязательно делал все невпопад.

Полчаса Герасим втолковывал, что ему нужна лошадь до Ивано-Федоровска, а не «кошка Федоровых».

– Я так сразу и понял тебя, – сказал на тридцать первой минуте Митрич. – У Федоровых зимой снегу не выпросишь. А я – всегда. Сей момент засупоню и отвезу.

Погружая вещи, глуховатый брат заинтересовался, зачем и надолго ли отбывает блаженный.

– Любопытной Варваре на базаре нос оторвали, – негромким голосом ответил Герасим.

– Что ж, дело хорошее, – понимающе сказал Митрич и шевельнул кобылу вожжами.

Митрич гнал шибко. Через час они были уже в Ивано-Федоровске. Там Герасим велел свернуть в Малый Грибоедовский переулок и остановиться у нового дома под черепичной крышей.

Дом принадлежал Кондрату Мотыгину, заведовавшему палаткой «Пиво-воды» на пристани.

Брат Кондрат тоже был безбожником и в секте «Голубого козла» числился лишь для милиции. Отстроился он совсем недавно, а до этого, скованный служебным положением, образцово ютился в развалюхе на берегу Безрыбицы. Обзаводиться хоромами он боялся. Но блаженный его надоумил. Кондрат записался в секту, и после краткой молитвы развалюха вспыхнула, как солома. Новый дом «погорельцу» отстроили как бы купно – «за счет братьев». Теперь Кондрат Мотыгин не опасался наводящих вопросов и показательного суда в клубе речников.

Поднявшись на крыльцо «братского» дома, Герасим поставил чемодан и трижды постучался.

Ждать пришлось довольно долго. Мотыгин все слышал, но, мучаясь у замочной скважины, на голос своего благодетеля не откликался.

После новоселья у Кондрата появилось то неуютное чувство, какое овладевает, если надеть на голое тело пальто: вроде бы и прикрыт и не дует, а тебе муторно, торчат ноги и скребет какая-то чесотка. Одна мысль, что кто-то знает подноготную, уже отравляла покой. И Мотыгин вместо благодарности возненавидел Герасима Федотовича всеми фибрами и, если бы не самогон да «женьшень», с удовольствием бы от блаженного отрекся.

Дверь он, конечно, открыл, но провел гостя в комнаты с неохотой и, не предложив присесть, уставился на его чемодан и еще какой-то обернутый в тряпку плоский предмет:

– Далеко ли собрался? Небось опять в Москву?

– Может, и в Москву, – сказал Герасим неопределенно. – А может, в Крым.

– Видать, денег у тебя, как у дурака махорки, – сказал Мотыгин. – Вот и бесишься.

– Дело не в махорке. – Герасим вздохнул и выложил все, как на духу.

– Ну удружил! Ничего не скажешь, удружил! Нашел на кого польститься, – забегал Мотыгин, хватаясь то за голову, то за сердце. – Вот петух! У тебя же невеста… А самогон теперь как? Как с «женьшенем»?!

– Я тебе цельный мешок привез, – сказал Герасим Федотович. – Там в телеге у Митрича.

– Час от часу не легче! – вскрикнул Мотыгин. – Ты бы уж сразу и Растопырина с собой прихватил для компании. У меня же дом на руках!.. Соображаешь? Как же ты меня выдаешь?! Ну как прибегут сюда «братцы»?.. Нет уж, Герасим Федотович, извини, оставаться тебе у меня опасно! Тебе же добра желаю…

– Да ты что, Кондрат! Куда же мне на ночь-то глядя?

– А ты. Герасим Федотович, на автобус и с богом – в Тихо-славль. Как раз успеешь. Я тебя провожу.

«Отогрел гадюку! „Женьшенем“ бы тебя напоить», – подумал Герасим Федотович и сказал просяще:

– Вещи-то хоть разреши оставить. В этот чертов автобус с ними не влезешь.

С этими словами он протянул Кондрату десятирублевку и добавил:

– Вышлешь мне багажом в Москву.

Мотыгину страсть как не хотелось связываться с вещами, но десятка автоматически оказалась у него в кулаке. Прикинув, что сдачи в его пользу останется достаточно, он помягчал и согласился.

– Чемодан можешь отправить малой скоростью, – сказал Герасим Федотович. – А с «женьшенем» не тяни. Как продашь, дай мне знать телеграммой по такому адресу, – Герасим Федорович вынул из кармана конверт и зачитал: – «Янтарные Пески, Госпитальная, 16, Карецкой Карине Зиновьевне – для Герасима Федотовича».

– Может, лучше письмо? – обронил как бы невзначай Мотыгин.

Герасим на это ничего не сказал, а выдал рубль дополнительно.

– Ну, пошли, – заторопил Мотыгин. – Неровен час, автобус прозеваем.

На остановке возле рынка мрачно покуривали сосредоточенные на поклаже мешочники. Они готовились к штурму.

Когда с ближайшей улицы послышалось кастрюльное клацанье, они побросали окурки на землю и засуетились. Посадка на транспорт всегда носила у них эвакуационный характер. Зная такую повадку, водитель автобуса тормозил метрах в ста от остановки. Это растягивало мешочников в цепь и не давало опрокинуть машину навзничь. Герасим Федотович был налегке и в автобус протиснулся чуть не первым.

– Не забудь телеграмму! – крикнул он уже из окна.

Автобус взвыл, будто ему вырвали с корнем поршень и, жалуясь на недомогание в моторе, загремел по улице Агаты Кристи.

Вернувшись домой, Мотыгин лег в кровать, но заснуть не мог. В окна била луна, и по потолку катались немые тени.

«Растопырина мне не избежать. Определенно, – думал Мотыгин, разглядывая тени на потолке. – Этот „братский“ дом загонит меня в могилу».

За окном надсадно заорал петух. В ответ послышался девичий визг и глухой удар камня о штакетник. Наглый петух заорал еще истошнее.

«Пора! – сказал сам себе Мотыгин. – Пора идти за водой. А с вещами я все-таки зря связался: лишняя улика мне совсем ни к чему. В сарай перепрятать, что ли?..»

Он недобро посмотрел на еле различимый в темноте чемодан и перевел взгляд на странный, обернутый кое-как в тряпку и похожий на стиральную доску предмет.

– Это еще что такое?

Поколебавшись, Мотыгин нервно развернул тряпку и тут же руки отдернул, будто ожегся или зацепил занозу. Никакой доски под тряпкой не оказалось… В холодном лунном свете на Мотыгина смотрели с картины мертвенно-белые козлиные глаза.

Глава VI
Ванятка и Потап

Глухо стукнувшись о пристань, «Добрыня» выбросил на берег трап и трех пассажиров.

Первым на берег сошел Береста. Истомившись в своем музее по настоящему делу, он горел теперь нетерпением. Переводчик и знаток иноземных душ Ольшаный, напротив, зябко поеживал плечами: подготовить Ивано-Федоровск к визиту англичанина сдавалось ему затеей несбыточной, и мыслями он был сейчас далеко-далеко в Республике Кокосовых пальм, куда ему посулили недавно командировку.

– Не слышны в саду даже шорохи, транспорт замер тут до утра, – вернул его на родную землю голос Стасика.

Попутчики спустились к павильону «Пиво-воды», на котором висело объявление:

«Киногруппе „ДЕРЖИСЬ, ГЕОЛОГ“ срочно требуются:

ватники ношеные – 3 шт., картины народные – 5 шт.,

лампы керосиновые – 2 шт.

С предл. обращаться в гост. „Ермак“ к тов. Белявскому».

К павильону, опустив бесчестные глаза к земле, медленно подходил Кондрат Мотыгин с полными ведрами воды в руках.

– Хорошая примета! – кивнул на ведра Береста.

– Для не пьющих пива, – уточнил Бурчалкин и поспешил навстречу палаточнику.

– Салют алхимикам, – сказал он приветливо.

Мотыгин отвернулся и еще сильнее заработал ногами.

– Ты воду-то хоть кипятишь или прямо так разбавляешь?

– Отцепись! – пропыхтел Мотыгин, опуская глаза еще ниже. – Зачем пристал? Чего тебе от меня надо?

– Крохоборы отсюда далеко?

– Часа три хода. Перейдешь мост, вон там, у бань, и – влево, по грунтовке.

– Понятно. Автобус ходит?

– Ходит. С хвостом на четырех подковах.

– Ясно, а дорога туда прямая?

– Прямее не бывает… Пьяный черт кочергой отмерял.

– Спасибо и на этом, – сказал Бурчалкин. – Вам, папаня, надо анашу курить или Фрейдом заняться. Больно вы разочарованный, вроде хиппи. Привет!

Мотыгин опустил ведра, вытер потное лицо фартуком и недобрым, настороженным взглядом проводил незнакомца, удалявшегося в сторону Пудаловских бань.

Дорогу в Большие Крохоборы действительно меряли кривой кочергой, и порою Стасику казалось, что он идет обратно в Ивано-Федоровск. Наконец, впереди замерцали огоньки, и Бурчалкин прибавил шагу.

На краю села дружно взвыли охочие до городских штанов дворняги. Чуть дальше, за банями, слышались интригующий гоготок и кокетливое «Не пихай в крапиву!». А где-то рядом трещал плетень: горемычный ухажер подбирал себе инструмент для душевных объяснений с Пашей Уссурийским.

Но все эти звуки – и лай, и треск, и ленивая ругань гусей в кюветах – заглушались хором японских гейш, певших по-своему о вишневом соке любви.

Хор гремел из распахнутого окна пятистенки, заставленного бархатными от пыли фикусами, а под окном, хоронясь в тени, плясал мальчик с пачкой соли в руках.

– Эй, Шубарин! – окликнул его Бурчалкин.

Мальчик кренделить перестал, насупился и сказал:

– У нас Шубариных нет. Может, вам Катаевых нужно?

– Нет, обойдусь, – сказал Бурчалкин. – А ты не знаешь, где тут живет Герасим блаженный?

– Как не знать, – мальчик засмеялся нехорошим смехом. – Только он сбежал.

– Как сбежал? От налога, что ли?

– Петруня его побил, – мальчик показал пальцем на фикусы и компетентно, повторяя чужие слова, добавил: – У Петру-ни дети сами собой родятся. Вот какая история.

– Но, но, не говори, чего не знаешь. Научились тут в школе продленного дня. Что же он их, в колбе выращивает?

– Что вы, дядя! В колбе и один не уместится, а тут двойня. Мальчик объяснил про близнецов и добавил: – Потапку он все же признал, а Ванятка значится условным. Так что Петр в город поедет за исполнительным листом.

– За что я люблю простых людей, так это за логику, – сказал Стасик восторженно. – Идеалистам тут делать нечего. Без куска по миру пойдут.

Гейши смолкли, и вместо них зарыдал итальянец.

– Подожди, юннат, ты мне будешь нужен, – сказал Стасик.

С этими словами он поднялся на крыльцо и потянул дверь на себя.

В избе было шумно. Посреди горницы стоял крытый клеенкой стол, а на ней обливное в червоточинах блюдо и бутыль с мутным ангинным осадком. Тут же стояла и «Яуза-2», плаксиво склонявшая Петруню вернуться в Сорренто, где его, понятно, никто не ждал, да и не поехал бы он туда ни за какие деньги. Петр Растопырин сидел над блюдом с неподвижным, воспаленным как у старого углежога лицом, лишенным всякой осмысленности. Но одна думка, что кличка «мерин» пристанет навечно, все же блуждала в его сознании. Неровно, вспышками, он представлял себе языкастых баб у колодца, и тогда бухал кулаком об стол и кричал:

– Алевтина, это не по-граждански!

На что Алевтина, женщина красивая, плотная, да к тому же еще и не глупая, говорила:

– Что те прозвище? Сашка Рябова все «Чапаем» кличут, а военкомат его даром не берет… Вот и верь людям!

– А как же листок за Ванятку? – испугался Петр.

– Все одно подадим. Кто ж от своего счастья отказывается!

– Тогда и Потапку ему пришьем, – треснул по столу Петр.

– Пристегнем. Наши бабы подмогут.

«Нет, Джерми такой сюжет не по зубам, – подумал Стасик. – Это вам не развод по-итальянски!» – и со знанием дела сказал:

– Здравствуйте, хозяева! С радостью вас и прибытком!

Петруня отключил «Яузу», не спеша обозлился и сказал:

– Ты кто такой? Я тебя не знаю.

– Так и я вас почти не знаю, – обезоружил такой наскок Бурчалкин, – но хочу от души помочь. Исполнительный – дело хорошее, но для верности надо написать в газету. Там охотно корректируют личную жизнь. Напишите. Пусть неудачник платит!..

– А ты ушлый, – похвалил Петр, – хоть в сельпо назначай.

– Спасибо за доверие, – сказал Стасик. – Но для газеты нужен точный адрес… Где теперь алиментщик Герасим, вы знаете?

– А тебе какой прибыток? – насторожилась умная Алевтина.

– Как бы вам объяснить, – затруднился Стасик. – Я, видите ли, альтруист…

– Поняла? – сказал Растопырии. – Он портреты увеличивает. Дай хорошему человеку карточку, пусть цветного Потапку сделает.

Только тут Стасик обратил внимание, что изба сплошь увешана увеличенными фотопортретами детишек, солдат, матросов, стариков и покойников с оживленными ретушью, радостными глазами. Но больше всего поражали сдвоенные монтажи, где Петруня в ефрейторских погонах был любовно соединен с Хозяйкой Медной горы, переснятой с «Экрана», а Потапка – спарен со Львом Толстым накануне бегства в Астапово.

Подлинного деда у Потапки с Ваняткой как бы и не было.

Пока умная Алевтина не спеша разыскивала карточку, Стасик осторожно подошел к главному предмету:

– У Герасима, как ты знаешь, картина есть… «Голубой козел», – вскользь заметил он, пытая взглядом Петруню.

– Ну есть. А тебе зачем?.. Неушто он заказал увеличить?! Вот сукин кот! Ты слышь, Алевтина?

– Мало кому какая блажь взойдет! Были бы деньги, – выразила свой подход Алевтина.

– Не бойсь! Я ему кошелек-то рассупоню, – пообещал Петр. – Разом, сукин кот, полегчает! Не бойсь…

Стасик не растерялся и пошел по горячему следу:

– А где сам кошелек, ты знаешь? Где его искать?

– Я все знаю, – похвалился Петр. – Он в Белужинске. Митрич хоть и глухой, а врать не станет.

Петруня мыслил предметными категориями, и обычный адрес выглядел так: «От базара по большаку до Ивана Грозного (он не признавал ни Первопечатника, ни Ивано-Федоровска) и напрямки мимо бань по-над берегом до кривой ветлы. От-тель в проулок с рябыми лопухами и до упора, пока не углядишь круглый дом под черепенным верхом…»

– Это как понять «круглый»? – удивился Стасик.

– Круглый – значит крестовый, – «растолковал» Петр. – Стучи шибче, зови Мотыгина. Не бойсь!

Получив на вечную память фото Потапки, Стасик пулей вылетел на улицу, где его ждал честный поводырь.

– Ну, следопыт, показывай, где дом Герасима блаженного!

Мальчик переложил пачку в другую руку и повел пришельца в кромешную тьму. Он оказался говоруном и охотно делился сельскими новостями.

– Бригадира Ивана Васильевича наградили орденом. В больницу привезли рентгеновский аппарат. А баяниста Федю забрали в армию, и на его проводах забракованный Сашок Рябов оседлал борова и проехал от скотного двора до читальни. Борову ничего не сделалось, а зашибленного Сашка просвечивали на другой день рентгеном и нашли в почках камни.

Вдоволь напитав Стасика информацией, поводырь вывел его наконец к приземистой, едва различимой во тьме избе. Небо тем часом почернело окончательно: ковш Медведицы провалился в бездну, скрылась нафталинная россыпь Млечного Пути.

– Вот он, дом его, – сказал мальчик откуда-то снизу. – А я побежал. Дождь сейчас хлынет, как бы соль не намочить.

– Спасибо, пионер, – сказал Стасик и, напрягши зрение, шагнул к дверному проему.

Замка на дверях не было, и она колыхалась, как живая, с леденящим душу ревматическим скрипом. Бурчалкин зажег спичку, поднял ее над головой. В комнатах было пусто. Пахло ацетоном. На полу валялись осколки стекла, книга с отпечатком каблука, обрывки магнитофонной ленты.

Стасик нащупал выключатель, но свет не понадобился. Небо распорола жуткая фарадеевская молния, и оно пошло огненными трещинами до самой земли. Ослепительный свет залил окна, озарились стены, и на линялых грязных обоях Стасик ясно увидел свежий квадрат – след недавней стоянки «Голубого козла». Следом раздался новый страшный удар. Завыло, захохотало в трубе. Молния уперлась в землю голубыми рогами, в квадрате, как показалось Бурчалкину, заплясала перевернутая козлиная рожа. Вслед за этим стало темно. Дождь лавиной обрушился на кровлю, дробясь и скатываясь в шипящие лужи. Еще одна молния захватила полнеба и ударила в землю где-то под Ивано-Федоровском.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю