Текст книги "Бросая вызов"
Автор книги: Юлий Медведев
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 27 страниц)
Пауза
…Я не нашел больше возражений. Действительно ли хороший конец у драмы? Содержание ее известно пока лишь узкому кругу специалистов. Есть ли смысл знать остальным?
Феофана Фарнеевича отвлек визит аспиранта. Образовалась пауза. Я подошел к окну. Институт географии стоит на берегу Куры, и из окна директорского кабинета видно много всего: гневный бег Куры и горделивый бег сверкающих автомашин; пестрое мерцание развешанного белья и пепельные стены домишек; чаша стадиона и хрупкий аист-кран, окунувший в чашу свой, тонкий клюв… А небо! Не видно в его ранне-весенней голубизне ни пыли, ни кислородной недостаточности. Где же они, «предвестники для нас последнего часа», о которых в мрачном упоении писал Тютчев? Может быть, компьютеры, ударившись в поэзию горних сфер, вдохновенно привирают? Цифры-то вселенские!
Память ловко подкинула франсовский «Сад Эпикура». В шелесте его вечных листов можно услышать слова: «Не доверяй даже математическому мышлению, такому совершенному, такому возвышенному, но до того чувствительному, что машина эта может работать только в пустоте, так как мельчайшая песчинка, попав в его механизм, тотчас нарушает его ход. Невольно содрогаешься при мысли о том, куда такая песчинка может завести математический ум. Вспомните Паскаля».
Франс намекал на то место из «Мыслей», где Паскаль, отдавая дань Случаю, писал: «Кромвель готов был опустошить весь христианский мир; королевская фамилия погибла бы, и его род стал бы навсегда владетельным, если б не маленькая песчинка, которая попала в мочеточник. Даже Рим едва не трепетал перед ним, но попала песчинка, он умер, семейство его унижено, повсюду царствует мир, и король восстановлен на престоле». Вот куда завела Паскаля песчинка.
А чего стоит предпосылка этих рассуждений!.. Кромвель – мочеточник – мир…
Краткий миг своей недолгой тридцатидевятилетней жизни Паскаль отдал светским увлечениям. Парадные залы честолюбия, кулуары интриг, любовные приключения, милости кардинала (простившего бунтарское прегрешение Паскаля-отца по просьбе миленькой Жаклины Паскаль), лотереи наследства, азартные игры и дуэли… Что могла дать свету глубокомыслящая голова? «Пусть подскажет, как делать ставки». Паскаль готов. Он творит «математику случая» – основы теории вероятностей. «Сколько раз надо кинуть две игральные кости, чтобы вероятность того, что хотя бы один раз выпадет две шестерки, превысила вероятность того, что шестерки не выпадут ни разу?» Создатель, неужели есть ответы на такие вопросы? Неужели можно схватить фортуну за рукав? Д'Артаньян и Миледи, даже Армен Жан де Плесси Ришелье и ненавидящая его Анна Австрийская, в общем, вся изящная компания «Трех мушкетеров» – современников Паскаля была бы покорена, узнав – сколько, «Двадцать пять раз», – бросил им мыслитель, не удосужив объяснения, почему.
Но к суетности был несправедлив. Ведь она-то, великосветская, и поставила задачу Шанса, и подкинула, и поддразнила лукаво не кого-нибудь, именно его, сурового янсениста, презревшего кару за греховную пытливость – «похоть ума». Задачи выискивают своих решателей. Судьбы – решителей.
…Нет, нет, надежда на спасительную песчинку – хватание утопающего за соломинку. Непрочная надежда, некомфортабельная. Другое дело, если б оказалось, что приведенные выше данные о суше, море и свободном кислороде правильные, но… имеют иной смысл. Возможен ли такой поворот?
Прошлое, как и будущее, всегда в какой-то мере гипотетично. Воссоздав из добытых фактов картину прошлого, мы как бы смотрим на художественное полотно. Допустим, изображен воин, в грустном раздумье поставивший ногу на череп лошади. («Князь молча на череп коня наступил и молвил: «Спи, друг одинокой».) Но что предшествует этому и что последует, из картины неясно. Причины и следствия мы привносим сами. Бывает, со временем их пересматривают. Рождаются и гибнут гипотезы.
Так вот, не может ли постоянство содержания свободного кислорода в атмосфере при меняющемся соотношении площадей моря и суши свидетельствовать о чем-то ином? Не вправе ли мы предположить, например, что постоянство – это как раз есть результат регулирующий миссии растительного покрова? Приспособительной перестройки его фотосинтезирующей деятельности?
Соблазн велик. Ведь потребителей свободного кислорода много, а производит его монополист – зеленое растение…
Феофан Фарнеевич телепатически угадал ход моих мыслей. Как только посетитель распрощался и ушел, а я хотел было открыть рот, чтобы порассуждать в плане «Сада Эпикура», он, опережая, сказал:
– Мне давно бы следовало сделать одну оговорку, после которой все приведенные построения могут лишиться фундамента. Видите ли, в моих расчетах есть уязвимое место…
…С некоторых пор чтение мыслей не представляется мне сверхъестественным. Вспоминаю приятеля – специалиста по радиосвязи. «Радиограмму из многих слов мы ужимаем до сигнала, короткого, как взмах ресниц, – хвастался он, – а там, где его ждут, мгновенное «тик» развернут в строки связного текста». Прием и расшифровка информации, записанной в формах и складках лица, тоже реальное дело. Известный генеральный конструктор так верил внешности, что сотрудников подбирал, как актеров на роль, – по фотографиям. Имеющий вкус к лицезрению не томится долгим сидением в автобусах, электричках, стоянием на эскалаторе, толканием среди вокзального и кинозального люда, в общем, всяким вынужденным рассматриванием галереи живых портретов без подписей. Подписи он делает сам. В этом – занятие. Он мысленно набрасывает характер исследуемого визави, возможно к досаде последнего. Доберется и до образа жизни, до его круга, до профессии… Приятно было узнать, что академику не чуждо это глядение вроде психологического графоманства. Феофан Фарнеевич гордится рядом своих наблюдений над внешностями оперных певцов, умением по лицу распознать священнослужителя и разгадать в человеке склонность к шарлатанству.
Глаз на портрете оживает от мелкого штриха. Этот посторонний интерес, выявленный в случайном разговоре, и придаст оттенки выражения.
В эпоху всесилия науки повышенный интерес вызывает не только ее объект, но и субъект. Что можно прочесть в его глазах?
Это весьма деликатный, запутанный и древний вопрос. Его живо обсуждают в последние годы. Правильно, законно ли подходить к науке «от сердца», при том, что ее объект (истина) знать не знает о человеке («ей чужды наши призрачные годы»)? Коль скоро истина вне нас и независима от нас, то она и вне добра и зла. С ее высоты глядя, гений «несовместен» не только со злодейством, но и с добродетелью.
Тем не менее Бэкон, может быть имея в виду самого себя, писал, что «наука часто смотрит на мир взглядом, затуманенным всеми человеческими страстями». Ну и что же! Надо знать место и время для цитирования, иначе очень легко попасть впросак и вызвать косые взгляды уважаемых людей.
Бывают, например, эпидемии лицеприятия. «Это нехороший человек, и наука его нехорошая», – говорят тогда, указуя пальцем. Подобные вспышки истощают научные урожаи на более или менее длительный период. Поля зарастают бурьяном. Редеют ряды возделывающих научную ниву. В разгар такой эпидемии тема «наука и нравственность» популярна чрезвычайно. Ее трактуют назидательно, ею заклинают и грозят.
…Феофан Фарнеевич, докторант академика Н. И. Вавилова, не был обойден «новым течением». Его отстранили от защиты докторской, а поскольку шел сорок первый, то докторант оказался рядовым.
Образование оплачивается тратой времени, сил и здоровья. Но за мудрость надо платить еще и горьким опытом. Только тогда она переходит в личную собственность.
Чтобы войти в права наследника жизненных принципов своего учителя, Феофану Фарнеевичу предстояло выдержать суровый экзамен. Он длился двадцать лет. «Дело Давитая» разрослось до размеров гроссбуха. Феофан Фарнеевич узнавал его на письменных столах всевозможных ответственных лиц, к которым являлся для объяснений. Он знал сочинителя, пытался и не мог понять, чем вызвал такую упорную враждебность, но не порочил автора наветов, а отдавал ему должное как ученому, организатору. «Важно было не платить тем же. Мне удалось удержаться, уж не знаю как».
Нравственные принципы и наука…
Временами, подчиняясь своим собственным циклам, какая-нибудь из этих сторон духовной жизни начинает посягать на исключительную роль в судьбах общества, принижать и третировать другую сторону. В такие периоды страдает обычно и наука и нравственность. Научная нива пустеет, зарастает сорняком. Но потом, как оно есть и в супружестве, наступают неизбежные выяснения отношений. Тогда те, кто делает упор на науку, и те, кто на нравственность, будто между ними ничего и не было, здороваются, садятся за стол, чтоб с невозможной вчера еще снисходительностью прояснить свои позиции. Такие примирения свершаются силой мудрости. Она, как старшая, берет за руки и сводит тех, кому надлежит ради общего блага быть вместе, воедино, невзирая на различия характеров и установок. Редкостная удача наблюдать сцену обретения взаимности. Это все равно что воочию видеть мудрость за ее деликатной работой. Воспользуемся представившимся случаем. Я приведу отрывки обсуждения, состоявшегося в редакции журнала «Вопросы философии» на тему «Наука, этика, гуманизм».
– …Осознание того, что науки имеют единую основу, единое устремление, сопровождается еще и тем, что можно было бы назвать социологизацией естествознания. Это одна из характернейших особенностей нашего времени, и мы, философы, видим свою задачу в том, чтобы развивать стремление ученых-естествоиспытателей обсуждать социальную проблематику, которая начинает во все большей степени определять само мышление современных естествоиспытателей, – говорил, открывая заседание «круглого стола», профессор И. Т. Фролов.
Професор Второго мединститута А. А. Малиновский согласился, что этические моменты увеличивают эффективность науки… Крупные ученые, как правило, были очень добрыми, высокоэтичными людьми. Этому есть объяснение: «Для широты обобщений естественнику и, может быть, обществоведу – но не математику и изобретателю – очень важно обладать способностью встать на чужую точку зрения. Для этого надо уметь вчувствоваться в другого человека, не ощущать априори антагонизма по отношению к нему, а это связано с добротой…»
…Приятная зависимость. Смущает, однако, выпадание из нее математика и многострадального изобретателя. Математика – по крайней мере теоретически – есть корень научного мышления, его оселок. И если математик выпадает из правила, не значит ли это, что само правило мнимое или в лучшем случае временное?
– Я напомнил бы то место из платоновского «Федона», – заметил член-корреспондент АН СССР философ Т. И. Ойзерман, – где говорится, что жизнь без исследований бессмысленна. Таким образом, мы видим, что за две тысячи лет до нашего времени появился тип человека, для которого высшим благом является не нажива, а интеллектуальный поиск. Это было переворотом и в этике… В этом смысле ученые были провозвестниками новой морали: к ней их приводил сам способ производства знания…
Заметим, что в «платонические» времена пьедесталом научного альтруизма были согнутые спины невольников. Но это не меняет дела: ведь другие рабовладельцы использовали свой обеспеченный досуг не ради возвышенного, а занимались обыденными делами и излишествовали. О, мы всей душой хотим верить, что сам способ производства знаний нравствен. Но разве в жизни он «сам»? И разве тот, кого он приводит к морали, – «сам»? А жена, а теща, а домоуправ? «Он знал, что вертится земля, но у него была семья»…
Член-корреспондент АН СССР М. В. Волькенштейн определенно признает связь науки с этикой. Истина, говорит он, уже есть этическая категория. Наука и искусство едины. Вне поисков истины нет ни того, ни другого. И этика, конечно, неразрывно связана с эстетикой… И с эстетикой мы встречаемся в поисках гармонии в науке и опять же в поисках истины, потому что правда эстетична, а ложь антиэстетична по существу. И нет красоты вне истины. Французы говорят, что отсутствие вкуса ведет к преступлению.
…Когда дух исканий рассматривается отдельно от искателя, все хорошо. Но стоит представить науку галереей портретов, и начинается путаница. Среди добытчиков истины вон тот уж точно без вкуса, а эти навсегда запятнаны трусливым отступничеством, будь хоть они и заслуженно лауреаты Нобелевской премии, – как о том писал М. Волькенштейн, называя Штарка и Ленарда – главарей «арийской физики» в третьем рейхе[8]8
Волькенштейн М. В. Наука людей. – «Новый мир», 1969, № 11, с. 189.
[Закрыть]. (Можно назвать и некоторых других.) Поди тут отдели красоту от лжи!
– Изучение личных и общественных стимулов развития науки в настоящее время стимулировано недостаточно, – констатирует академик В. М. Кедров, – а между тем это и есть этический аспект науки, открывающий объективную истину.
Обращаясь к лекции Фарадея «Наблюдения над умственным воспитанием», прочитанной им перед Его королевским высочеством принцем-консортом и членами Королевского института сто двадцать пять лет назад, и подчеркнув поразительную современность рассуждений лектора, академик Б. М. Понтекорво приводит, в честности, следующее: «После многих строгих и тщательных проверок как теоретических, так и экспериментальных, они (законы природы) были сформулированы в определенных выражениях и заслужили нашу веру в них и наше доверие. Тем не менее мы проверяем их изо дня в день. Мы не заинтересованы в их сохранении, если они скажутся ложными… Однако эти законы часто отбрасываются в сторону как не имеющие ценности или авторитета людьми, не осознающими свое невежество». Научный подвиг, развивает эту мысль Б. М. Понтекорво, это прежде всего определенный стиль деятельности человека, обладающего разумом, то есть способностью отличать доказанное от ложного, это то, что можно назвать «достоинством» и «ответственностью» ученого в его общении с внешним миром. Идея научного гуманизма пронизывает все виды человеческой деятельности.
– На деле единство научной истины и общественного блага осуществляется не так гладко, – круто повернул тему член-корреспондент Академии художеств СССР М. А. Лифшиц. – Вы помните, что Леонардо, этот гений человечности и научного знания, был изобретателем остроумных по своей конструкции орудий для истребления людей. Таким он был как человек науки, исследователь, экспериментатор. Немало написано об этом противоречии его загадочной натуры, но такие черты (своего рода демонизм знания) присущи многим деятелям эпохи Ренессанса. – М. А. Лифшиц напоминает о том, что Кардано был авантюристом, а Макиавелли – учителем бессовестной политики, и заключает: – Несомненно, что дух познания, не знающего границ, родившийся в это время, имел известной оттенок аморализма. Высшее развитие науки, – наступает ученый, – падает на те времена, когда исследование природы и его применение, часто сомнительное в моральном отношении, не совпадают непосредственно в одном лице… С нравственной точки зрения – тем хуже. Между расщеплением атома и Хиросимой – расстояние громадное… Коллективный гений пауки оказался способен на «злодейство»… Прежняя история была прогрессом на черепах. Это относится, увы, и к прогрессу науки. Можно, конечно, сказать, что сама по себе наука чиста и только применение ее общественными силами бывает негуманным. Но такое утверждение в известном смысле абстрактно.
Очень часто приходится слышать, – подытоживает суровый счет М. Л. Лифшиц, – что развитие науки нельзя ограничивать. Мне кажется, что эта формула носит слишком общий характер. Вполне возможны международные соглашения, запрещающие исследования в области отравляющих веществ, опыты над человеческой психикой и т. п. Я не говорю уже об ограничении технологии, грозящей окончательным истощением природных ресурсов и разрушением окружающей среды…
Лишь один из участников этого блестящего диспута – академик В. Л. Энгсльгардт не уклонился ни на шаг в сторону от тезиса, что наука это наука, а этика это этика… Наука не создает этических ценностей… «Наука создает одну ценность – знание. Вопрос о нейтральности науки как процесса познания, поиска истины, по-видимому, является бесспорным. Наука, пока она ограничивается описательным изучением законов природы, не имеет моральных и этических качеств… Я не вижу ни одной опасности, которую нельзя было бы предотвратить… Если говорить о добре и зле, прилагая это к научному знанию, то я не вижу ни одного аспекта научного знания, который мог бы принести вред».
Опять же, чтобы принять эту прекрасную точку зрения, надо возвыситься до отождествления познания истины с ней самой. А как это сделать? Это чрезвычайно трудная задача для рядового воображения. Ему тотчас является, скажем, такое препятствие: ведь можно взять да запретить (не рекомендовать) познавать нечто. Хотя бы временно, но строго. Или напротив – заставить познавать, что сочтут нужным. Но истину ни разрешить, ни запретить, с точки зрения рядового воображения, нельзя.
В общем, насчет отношений науки и нравственности как было разногласие, так и осталось.
«Ничего такого не случится…»
– …Да, есть в этих построениях одно уязвимое место, – Феофан Фарнеевич изредка повторяет фразы, обозначая таким путем подзаголовки в своем рассказе– Напомню цифры. Двести пятьдесят миллиардов тонн кислорода, которые «сожгла» современная промышленность за полстолетия, составляют всего лишь две сотых процента общей массы свободного кислорода в атмосфере. Но ведь там не один кислород. А по отношению ко всей массе воздуха двести пятьдесят миллиардов тонн составляют уже не две сотых, а лишь четыре тысячных процента. Мало. Для достоверных измерений этого мало. Тысячные доли процента в ту или другую сторону могут быть отмечены просто потому, что, скажем, день окажется «кислороднее» ночи, речной берег – лесной чащобы. Уменьшение кислорода в атмосфере не имеет к этим тысячным никакого отношения. Таким образом, вычисленный теоретически процент падения концентрации кислорода в воздухе подтвердить экспериментально пока нельзя.
– Как отнеслись к вашему открытию специалисты?
– По-разному. Кое-кто из американских коллег возразил, что ведь мы не знаем всех законов природы и, может быть, существует неизвестный нам естественный регулятор, который не допустит изменения газового состава атмосферы. Например, по расчетам получается, что не когда-нибудь, а уже сейчас жить в Лос-Анжелесе невозможно, столько там выделяется окиси углерода. А ничего, живут. Теоретически нельзя, а практически – живут!
Ну надежда на неизвестные законы делает, по-видимому, бессмысленным серьезное рассмотрение ограничений, которые ставит человеку природа. Кант в «Критике чистого разума» спрашивает, что значит вести себя разумно, и отвечает, что весь интерес разума сосредоточивается в следующих вопросах: 1. Что я могу знать? 2. Что я должен знать? 3. На что я могу надеяться? При оценке воздействий человека на климат нам, к сожалению, нередко приходится отвечать сразу на второй вопрос, не ответив на первый.
А недоразумение с окисью углерода (СО) легко объяснимо. Этот ядовитый газ, в отличие от безвредного СО2, нестойкий. Через несколько часов, максимум – дней СО превращается в СО2, и угроза скорого отравления сменяется отдаленной перспективой удушья.
Через полгода после появления в печати данных Ф. Ф. Давитая, независимо от него и тоже расчетным путем, аналогичные результаты получил академик А. П. Виноградов.
Против выводов Феофана Фарнеевича есть одно возражение, которое поначалу обескураживает. В самом деле: дерево пятидесяти лет и ста пятидесяти расходует на окисление посмертно примерно одинаково кислорода, но старшее произведет этого газа раза в три больше. Действительно получается, что приход может быть намного больше, чем расход. Однако, – оправившись от неожиданности, вспоминаете вы, – учтены ли в расчетах листья? Они опадают и окисляются каждый год! Для экспериментальной проверки этих выводов нужен обильный статистический материал. Сбор его займет, по прикидкам Ф. Ф. Давитая, лет пятнадцать – двадцать. Академик продумывает схему эксперимента. Несколько сотен лабораторий в разных точках земного шара по одинаковой методике, координированно и в течение длительного срока должны будут вести замеры. Вот тогда и выяснится… Можно бы и подождать. Но если расчеты верны, то возможен следующий ход событий. За ближайшие пятьдесят лет концентрация кислорода в воздухе упадет на семь десятых процента. Нехватку ощутят немногие из нас, легочники и сердечники. Зато в следующее пятидесятилетие кислорода уменьшится на шестьдесят семь процентов. Такова взрывная натура экспоненциальной функции: тому же закону самоподхлестывающего нарастания подчиняется деление атомных ядер, заканчивающееся взрывом.
– Так что, – подытоживает ученый, – методы измерения малых сдвигов в газовом составе атмосферы, необходимые для заявленного мною открытия, уже не понадобятся. Сдвиги легко будет обнаружить без тонких наблюдений.
Но… ничего такого не случится!
Неожиданно, без остановки, видимо, забегая вперед: «Нет, нет, ничего такого не случится». Так опережает события бабушка, рассказывая сказку, чтобы дитя не испугалось. Будут разные страсти-мордасти, но в жизни, учит нас с детства сказка, так устроено, что в конце концов верх берет добрый, смелый и честный. Надо не сдаваться, смотреть правде в глаза и не перекладывать трудности на чужие плечи. И еще надо верить в эту мудрость. Без оглядки. Если не потерял веры в себя, в свои силы, никакие испытания тебе не страшны. Вот философ Хома Брут не внял «внутреннему голосу», оглянулся – и:
«– Вот он! – закричал Вий и уставил на него железный палец. И все, сколько ни было, кинулись на философа. Бездыханный, грянулся он на землю, и тут же вылетел дух из него от страха». В авторском примечании к этой повести Гоголь писал, что «Вий есть колоссальное создание простонародного воображения. Вся эта повесть есть народное предание». И уж конечно, она есть иносказание, наставление, притча. «Внутренний» же голос, поддерживающий человека в окружении темных сил, шел не от науки, не от резона. Этот голос проникает в нас из благородных небылиц и нелепиц, из бабушкиных сказок, отпечатывающих в нетронутом воображении заветы гуманности.
Нужна ли вера ученому? Замечено, что энтузиазм не обязательно является врагом всякого мышления, пока он необходим для достижения трудной цели; опасность вырастает из ощущения, что страстность веры гарантирует ее истинность. Лукавая улыбка сквозит в фразе Тейяра де Шардена: «Для того, чтобы надеяться, нужны рациональные приглашения к акту верования».








