355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Йозеф Шкворецкий » Львенок » Текст книги (страница 9)
Львенок
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:40

Текст книги "Львенок"


Автор книги: Йозеф Шкворецкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)

– Карел, телефон!

– Кто?

– Какая-то товарищ Серебряная.

Ого! Что происходит?

Анежка замерла в дверях. Я попросил ее со злорадством:

– Пожалуйста, переключи на Блюменфельдову.

После этого в моей комнате нельзя было подслушивать у второго аппарата. Анежка обиделась и с гордо вскинутой головой закрыла за собой дверь.

Однако же переключила.

– Теперь это для разнообразия я, – сказала барышня Серебряная.

– Помогите!

– Что с вами?

– Я теряю сознание. Не может быть! Вы?!

– Угу. Я только хотела вам сказать…

– Хотели?! Мне?!

– Успокойтесь. Вы очень волнуетесь, а совершенно не из-за чего. Я не смогу прийти вечером на гимнастику.

Это меня отрезвило.

Я лишился дара речи.

– Вечером я еду в командировку в Либерец. Мне нужно быть там в семь утра, и иначе я никак не успеваю.

– Я еду с вами.

– Я еду с товарищем директором.

Меня охватила глубокая печаль. Вечер начал напоминать пустыню.

– Как же вы меня разочаровали, кувшиночка!

– Что?

– Я говорю – вы меня разочаровали.

– Нет… как вы сказали? Шиночка или что-то в этом духе?

– Кувшиночка. Так я привык вас называть.

– Моя фамилия Серебряная.

– Ничего-то вы мне не позволяете.

– Вы сам себе позволяете. Итак, прощайте… – сказала она и тут же добавила лукаво: – На некоторое время.

Я немедленно ухватился за эти спасительные слова:

– Погодите! А когда вы возвращаетесь?

– В субботу вечером.

– Я вас встречу.

– Я не хочу.

– Я понесу ваш чемодан.

– У меня не будет чемодана.

– Тогда сумку. Или газету. Или что вы захотите.

– Я ничего не захочу. Если собираетесь меня разозлить, то приходите.

– Я хочу прийти, но не хочу вас злить.

– Тогда останьтесь дома и побеседуйте с вашей совестью.

– Никогда еще она не была у меня такой чистой, как нынче.

– А как насчет вашей девушки-балерины?

– Но…

– Я серьезно, я, как всегда, серьезно! – В ее голосе зазвучал знакомый вчерашний холодок. – Вы действительно меня не интересуете, господин редактор. Оставьте всякую надежду, хорошо?

Было похоже, что она говорит искренне. Надежды, пробужденные во мне недавним кокетством, стремительно увядали.

– Правда?

– Правда.

У меня начался приступ бессильной ярости. Она опять заговорила:

– Если хотите, мы можем остаться друзьями.

– Большое спасибо, – иронически отозвался я.

– Тогда прощайте.

Я не ответил.

– Прощайте, – повторила она.

– Ваш покорный слуга, сударыня.

Щелчок. Она повесила трубку.

И опять я ни черта не понимал. Что происходит? Я был не в силах постичь ее. Она напоминала обманчивый калейдоскоп… или апрельскую погоду. Я словно попал внутрь детектива. Безразличен я ей? Небезразличен? Совсем я ей противен? Или не совсем? А может, все это – только оттягивание безусловной капитуляции, изощренное продление мук, чтобы наслаждение потом было бесконечным? Или она и впрямь думает так, как говорит? И что за странный интерес к шефу? И к чему эта забота о Вашеке?

Сплошные вопросы, и от них мне делалось настолько мерзко, что я не мог сейчас ломать голову над ответами. Я набрал номер дирекции «Зверэкса» и назвался товарищем Новаком. Я никак не могу дозвониться до товарища Серебряной. Товарищ Серебряная должна была сегодня выехать в Либерец. Она уже выехала? Нет, товарищ. Они едут только вечером. Позвоните на добавочный тринадцать. Тринадцать! Ах, вот оно что! Что вы сказали? Нет-нет, я ничего не сказал. Я попробую дозвониться. Спасибо.

Значит, она не обманула. Значит, все опять, как вначале. Нет, хуже, чем вначале. Я абсолютный новичок во всем, что касается барышни Серебряной.

Глава восьмая

Три театра

Вахтер в театре (не тот, что ездил на лифте) знал меня и пропустил без вопросов. Я спустился по задней лестнице, где меня всегда охватывало приятное чувство принадлежности к этой на глазах творящейся иллюзии. Хотя, говоря по правде, мне принадлежала всего лишь одна маленькая танцовщица.

В зале было темно, только на сцене горели два прожектора. Шла репетиция какого-то современного балета. Стройные девушки в черных трико, одинаковые изящные тела – одно не отличишь от другого. В трико все они казались на удивление хрупкими. Аккомпаниатор в углу сцены бил по клавишам рояля, а девушки несколько комично извивались и вскидывали черные ножки. Со стороны режиссерского пульта доносились раздраженные окрики хореографа, и фигурки в трико всякий раз послушно останавливались и так же послушно начинали скакать снова.

Вера подпрыгивала в первом ряду. Светлые волосы скручены в узел, выкладывается изо всех сил. Я уселся в середине зала и начал наблюдать за ней. Настроение у меня было сентиментальное, я почти жалел маленькую балерину, которую собирался жестоко разочаровать. Она же по обыкновению ни о чем не подозревала и упорно трудилась. Вера всегда была такая. Всегда и везде она прикладывала массу усилий – отдавала всю себя целиком. В театре ее любили. Я имею в виду режиссеров. Вот почему в своем юном возрасте она уже смогла выбиться в солистки. Сейчас она, кажется, тоже танцевала сольную партию, потому что подпрыгивала с другой стороны, не там, где скакали остальные.

Ну и к чему ей это? Я грустил, я пребывал в меланхолии. Что за карьера ожидает этих одержимых балетом красивых девушек? Она продлится десять, от силы пятнадцать лет, после чего лучшие пойдут учить других таких же ненормальных, а худшим останутся воспоминания. Чушь, усмехнулся я освещенному прямоугольнику сцены. Десять-пятнадцать лет, сорок-пятьдесят лет. Какая разница? Мучительно короткая тягомотина, мучительно длинная тягомотина – это ведь в сущности одно и то же.

Но нас гонят по миру странные силы. Барышня Серебряная. Или это вот бессмысленное подпрыгивание перед похотливыми взорами любителей искусства. Режиссер хлопнул в ладоши. Перерыв.

Я встал и направился к гримуборным. Веру я застал с хлебной горбушкой в руке. Она рассиялась на меня своими незабудковыми глазами, как неоновыми фонариками. От нее пахло потом и физкультурным залом.

– Карличек! Ты пришел!

– Приехал. На трамвае.

– Идем ко мне. Лиды сегодня нет.

Она отвела меня в свою раздевалку солистки, которую, согласно правилам труппы, делила с другой солисткой.

– Слушай, – сказал я. – Ты не хочешь сегодня вечером пойти на гимнастику? Тебе ведь она нравится, да? Я просто подумал: Чехословакия – Советский Союз…

Она восприняла это так, как я и ожидал. Что у нас все по-старому. И поэтому вид у нее был совершенно несчастный.

– Карличек, у меня спектакль.

– Обидно. Я был уверен, что ты свободна.

– Ну да, просто Лида как раз сегодня попросила ее подменить.

– Хм. Ладно. Ничего не поделаешь.

Было видно, что она быстро прикидывает, как поступить. Когда я ее в последний раз куда-нибудь приглашал? Просто так, потому что мне захотелось? Я не помнил. А она наверняка помнила. Я видел, как мучительно было для нее терять такую редкую возможность.

– А что у Лиды вечером?

– Ее брат отмечает получение диплома.

– М-да, это серьезно. Такое пропускать нельзя. – Я посмотрел на Веру. Она напряженно глядела прямо мне в глаза. – Жалко.

И тут она решилась. Вскочила.

– Подожди здесь!

Ее черная попка мелькнула и пропала за распахнутой дверью раздевалки.

Я подошел к двери. Вера бежала к телефону, который стоял на полочке в конце коридора. Я смотрел, как она набирает номер, нервически постукивая ногой. Потом она вздрогнула и вполголоса, но очень быстро заговорила. Разобрать слова я не мог.

Я вернулся в раздевалку и стал ждать в кресле. Напротив меня над Вериным туалетным столиком висело большое зеркало. Оно все было увешано талисманами, а в углу красовалась моя фотография. Я сравнил оба лица – на бумаге и на стекле. Обыкновенные лица «одного товарища». Эти серые глаза, эти черты, каких на разных собраниях, в кабинетах, в раздевалках балерин и прочих любовниц – сотни тысяч, этот четкий рот, этот костюм от «Книже» могли бы поведать историю последних десяти лет: не то чтобы красивую, но и не совсем мерзкую, однако же в целом совершенно бессмысленную. Да только кто ее прочитает по этому лицу? Та девушка, которая мечтает расстаться с ходячей нелепостью по имени Карел Леден? Или же та, другая, в черном трико, которая как раз сейчас отчаянно пытается сохранить эту самую нелепость для себя? Мне оставалось только ухмыльнуться.

Вера вихрем ворвалась в раздевалку.

– Лида согласилась прийти!

Она просто излучала бешеную женскую радость. Сев на табурет, она наклонилась ко мне. Я снова почувствовал запах пота тяжко пахавшего человека.

– Карличек!

– Чего?

– Я так рада, что ты здесь.

– Это хорошо.

Она обняла меня. Из коридора послышался мужской голос:

– Дамы! На сцену!

Судьба отмеряла Вере лишь краткие мгновения счастья.

Я запечатлел на ее лбу поцелуй Иуды, сунул в руку билет, объяснив, что появлюсь на стадионе только перед самым началом, потому что у меня собрание, и из будки перед театром позвонил Вашеку Жамберку.

– Да что же это вы как неживой, молодой человек, – сказала шефиня и отстранила меня. Мы сидели на диване в гостиной, на том самом месте, где вчера товарищи Андрес и Врхцолаб развлекали министра и где барышня Серебряная соблазняла шефа. Теперь шефиня соблазняла меня – при помощи венгерской «Бычьей крови». Однако безуспешно.

– Извини, Эла. Заботы одолели.

– Вижу. Интересно только, какие? Редакционные? Или дела сердечные?

– Да так. Всего понемножку.

– Вот оно что! Хандра.

Именно что хандра, подумал я.

Шефиня налила себе вина и заглотнула одним глотком, как коньяк.

– А мне-то тогда что говорить?! – вопросила она.

Из старинных резных часов, украшавших некогда охотничий домик какого-нибудь подлинного владельца, выглянула красная кукушка и прокуковала шесть раз.

– Чего тебе не хватает, а? – сказала шефиня. – Холостяк с хорошим положением.

– А тебе чего не хватает? – спросил я.

Шефиня тупо глядела на этикетку с бычьей головой. Обрюзгшая сорокалетняя шефиня. Крохотные глазки внезапно перестали казаться мне злыми. Она влила в себя следующую порцию «Бычьей крови».

– Всего, дурачок, – ответила она. – Молодости, мужа, детей, работы – всего.

– А почему ты не пойдешь работать?

Она бросила на меня иронический взгляд.

– Думаешь, поможет?

– Почему бы не попробовать? Работа – хороший опиум.

– Тебе помогает?

Я пожал плечами.

– Такой работы, чтобы помогала, у меня нет.

– О чем же тогда ты мне тут толкуешь? – Вино уже плескалось на самом донышке. Шефиня сунула руку за диван и извлекла оттуда бутылку с коньяком. – Иди-ка сюда, дружище! – сказала она коньяку, хотя это была бутылка «Мари Бризар», и налила его в рюмки из-под вина.

– У меня была когда-то такая работа, – сообщила шефиня. – Совсем еще соплячкой я работала в союзе молодежи. Я там работала, понял?

Махая в такт бутылкой, она запела довольно мелодично:

– Воздух очистить,

чтобы фашисты

нами вертеть не могли!


– Во как! – сказала она горько. – А потом папенька сделался министром, а господин Прохазка – товарищем. И я вступила с ним в брак. В образцовый социалистический брак. За тем исключением, что я, как выяснилось, не могу иметь детей.

– Это печально, – сказал я. – Ну и черт с ним. Этот мир не слишком-то пригоден для детей.

Шефиня рассмеялась, хотя и невесело.

– Хорошо сказано, Карличек! Не пригоден, вот именно. И это ты его еще мало знаешь.

Нечто подобное мне уже говорила одна девушка. Правда, в виду она имела совсем другое.

– С мета хватает и того, что я знаю, – ответил я.

– И ты еще будешь уверять, что работа может спасти меня от хандры? Работа! Я ведь привыкла думать, что работа помогает достижению высокой цели. Нет, надо мне было родиться в какой-нибудь другой семье. У какого-нибудь мелкого чиновника-идеалиста.

Она обвела взглядом комнату. Все вещи здесь имели когда-то подлинных хозяев. Причем каждая вещь – своего. Обстановка была плодом страсти министра к старине и его высоких связей. Некоторым из этих предметов место было только в музее. Например, этому вот трельяжу в стиле рококо, в котором мы сейчас отражались. Я и шефиня.

Шефиня снова принялась петь:

– Нет нищеты, и голода нет,

И богачи нам не застят свет!


Шефиня захихикала.

– Они меня от этого вылечили, – бормотала она. – Мой папенька, известный непреклонный разоблачитель врагов народа. И мой товарищ супруг. Поэт. Инженер человеческих душ.

Она засмеялась, и из ее глаз покатились слезы.

– А я обожала Маяковского. «Пускай нам общим памятником будет построенный в боях социализм.» В боях! А какие такие бои ведет мой товарищ супруг? Ты ведь знаешь, да?

– Знаю, – ответил я. – Например, сейчас он воюет с Цибуловой.

Она схватила меня за руку.

– Карличек… если тебе этого хочется, если тебе это по душе – выступи против него. Надо наконец плюнуть на все и начать драться за какое-нибудь дело!

Я усмехнулся и сказал холодно:

– Я не драчун. А твой муж уже заручился поддержкой большинства. Неохота понапрасну разбивать себе лоб.

– Ясно. – Голос у нее дрогнул, это было почти рыдание. Пришлось успокоить связки новой порцией «Мари Бризар». – Никто не хочет разбивать себе лоб. Кончится тем, что его разобьют все до единого.

– Не будет этого, – сказал я. – Мы живем в век осторожности. А лоб разбивают только неосторожные. Безумцы. Идеалисты.

Она всхлипнула и кивнула аккуратной прической.

– И что же будет?

– Жизнь коротка, – сказал я. – А после смерти приговоры не выносят. У нас есть шанс осторожненько дожить до пенсии.

Шефиня отвернулась и поглядела в широкое французское окно. За ним простирался заброшенный сад с фонтаном, в центре которого стоял мраморный амурчик с отбитой головой.

– Я знавала и осторожных, и неосторожных. И все они нежданно-негаданно представали перед судом… вот только перед каким? Может, перед Божьим?

Я пожал плечами.

– Не знаю. Была такая социалистическая сатирическая повестушка – «Перед судом материи».

– Они умерли, – сказала шефиня. – Или сидят. А уж как осторожничали! И даже усердие проявляли в этом своем осторожничанье.

– Жизнь – это риск! – объяснил я.

– А еще они верили в нее. В высокую цель, понял? – Она поглядела на меня коньячными глазками. – Как я. Правда, я уже давно не… От этой душевной болезни меня вылечили.

Она мертво глянула на бутылку «Мари Бризар».

– Теперь я душевно здоровая алкоголичка. И соблазняю молодых людей.

На безголового амурчика уселся серый голубь. Он потряс хвостиком, опорожнил свои внутренности в пустой фонтан и опять вознесся в начинающее розоветь небо.

– Эла, – сказал я. – Ты веришь во что-нибудь?

Сквозь французское окно в этот склад антиквариата лился розовый свет – точно от прожектора. Того, что настраивает зрителя на дьявольский танец баядерок. Но здесь были только алебастровые статуэтки, старые картины, бутылка «Мари Бризар», я и шефиня.

Она посмотрела на меня. Зрачки, похожие на кошачьи, поймали заоконный свет и вспыхнули розовым.

– Ты сдурел? Или, может, тебе кажется, что я еще мало прожила, чтобы поумнеть?

– Да нет, просто решил спросить.

– Неужто ты во что-то веришь?

Верю ли я во что-то? Я давно уже завязал с подобными размышлениями. До недавнего времени я верил в определенные, хотя и несущественные вещи, да только одна девушка поколебала эту мою веру… И теперь, выходит, я не верю ни во что.

Верю – не верю. Какие мускулистые слова. Понимаешь ли, шефиня, я никогда ничем не загорался. Я всегда был холоден, как собачий нос. И умел пронюхивать. Вот только мне всегда казалось, что я могу отличать правду от неправды.

– Принципиально не верю, – ответил я. – Но я думаю. И думается мне, что лодку мы с тобой выбрали правильно.

– Думается, значит? – усмехнулась она.

– Думается. Мы такие же свиньи, как те, другие, но наша лодка плывет, куда надо.

– Это ты о социализме?

– Можно и так сказать.

Розовый свет в глазах шефини погас.

– Милый мой, ты что, политик, чтобы делить мир на капитализм и социализм?

– А как же иначе? Разве это не объективный факт?

– Географический факт. А ты же, кажется, числишься у нас в поэтах, если не ошибаюсь?

Я горько улыбнулся.

– Не ошибаешься. Но в поэтах, живущих к востоку от демаркационной линии. И для меня будет лучше никогда об этом не забывать.

Шефиня рассмеялась всхлипывающим смехом.

– Молодой человек, да ведь для настоящего поэта эта самая демаркационная линия проходит совсем не по меридианам. И два этих понятия не имеют для него никакого отношения к географии.

– А к чему же тогда?

Шефиня снова добавила в себя жгучей «Мари».

– Позор, что я говорю тебе это в пьяном виде. Но мы образованные люди и, когда наберемся, бываем все-таки умнее дворников. Капитализм и социализм, говоришь?

– Если не принимать во внимание осколки феодализма где-нибудь на Востоке.

– Они оба, – сказала шефиня, – они оба вариации на одну и ту же тему. На ту самую дурацкую тему, про которую бедолага Горький писал так гордо. Человек, понятно тебе, милый мой? Как раз внутри этого самого млекопитающего и проходит демаркационная линия. Которая отделяет человека от свиньи.

Шефиня раскашлялась.

– Но чаще всего, – сказала она, – чаще всего… ик!.. они мало чем отличаются друг от друга.

Примерно час спустя мне будто показали иллюстрацию к этим словам. Я, желая убить вечер, сидел в одиночестве под тучей сигаретного дыма. Подниматься к луне ему мешали деревянные перекрытия Зимнего стадиона. Внизу подо мной, в резком свете дуговых ламп, тему Горького развивали какой-то русский, похожий на гориллу, и англичанин, у которого в невероятных количествах хлестала из носу на грудь кровь. Меня окружала бушующая толпа; когда, проводя хук, русский промахнулся и его перчатка со свистом рассекла пустоту, несколько капель крови попали на белую рубашку рефери.

За моей спиной, словно являя собой неотъемлемую часть этой иллюстрации, во всю глотку орал товарищ Андрес:

– Убей его! Убей его! Убей его!

Меня он не видел. Я скрючился между чьей-то хрипящей пивной утробой и вертлявой девицей, которую ее парень вынужден был силком удерживать на месте, не позволяя ей поддаться регулярным приступам кровожадности. А товарищ Андрес, сам того не понимая, добавлял к картинке все новые тона.

С того самого момента, как я покинул виллу с амурчиком, оставив шефиню и Мари в каталепсии на ковре, меня не покидало странное настроение. Очень странное. Англичанина как раз спас от нокаута гонг, рефери на ринге совещался с боковыми судьями, а толпа громогласно настаивала на убийстве. Скорчившись, я шарил взглядом по лицам вокруг себя и на противоположной трибуне. Там они слились в одну сплошную крапчатую завесу: на каждой крапинке чернело «о» разинутого рта. А лицам, меня окружающим, резкий свет ламп придал сходство с ритуальными масками. Меня обступал запах деревянных конструкций, запах заплеванного леса, полного окурков, жирных бумажек и мочи. Толпа, подхлестывая себя древними воплями Колизея, испускала почти невыносимое количество децибелов. Неизвестно почему и неизвестно почему именно здесь в голове у меня мелькнула мысль о безнравственной рукописи Цибуловой, и я глубоко вдохнул запах этого мира, мира, во имя которого мы вступили в бой с таящимися в рукописи опасностями. Вместе с капитализмом он избавился от безработицы, но при нем осталось его прежнее самодовольное хамство. Огромное, неизменное. И, кажется, вместе с капитализмом он потерял некоторые свои давние добродетели. Кто знает? Товарищ Андрес за моей спиной обучал соседа советскому кулачному фехтованию, а кровавые пятна на белой сорочке рефери выросли до размеров розы Роз.

Роз. Одна роза, очень далекая от этой theatrum mundi[29], но тоже, кажется, близкая все той же теме Горького, только как-то по-другому, а как – я пока не знал, как раз ехала сейчас в ночном поезде в Либерец и играла в карманные шахматы с директором. А вторая, слегка подвянув, скорее всего роняла невидимые слезы на другой трибуне, но в этом же городе. Мое отсутствие она наверняка объяснила так, как я и замышлял: а именно – моей непорядочностью. И вполне возможно, в ней уже зреет придуманный мною план по-женски отомстить мне с моим лучшим другом. Все было бы просто замечательно, если бы не три большие «но»: что она красивая, что она балерина и что она моя возлюбленная. Три табу, возможно, непреодолимые для моего лучшего друга.

Расправы не получилось. Судья, старый профессионал, не дал гласу народа запугать себя и прервал соревнование по причине неравных сил противников. Толпа попротестовала, похлопала, поднялась с мест и потянулась пить пиво.

Это не была примитивная и однозначная иллюстрация. Все продолжилось в пивной, где возле высокого столика стоял другой мой знакомый, молодой Гартман, а о его плечо опиралась Даша Блюменфельдова. Уже о плечо. Он спорил с Андресом, а еврейская девушка примешивала к этому спору свое верещание – судя по жестам, защищая позиции молодого Гартмана. Я подмигнул ей. Дашины спутники меня не заметили, но от ее зоркого взгляда ничто и никогда укрыться не могло. Несмотря на пощечину, которой она меня недавно угостила, девушка столь же заговорщицки подмигнула в ответ и немедленно, кокетничая, сунула остаток своей колбаски в рот молодому Гартману, сильно проехавшись при этом своей легендарной грудью по его рубашке. Я допил пиво и двинулся к выходу.

И еще несколько штрихов к этой же иллюстрации. Динамик объявил пару в полутяжелом весе: Васко Колакович из Народной Федеративной Республики Югославии и Станислав Анджеевский из Польской Народной Республики, и на лбу коллеги Андреса пролегла глубокая морщина.

За этот вечер она появилась там впервые. Ее не было, когда он на самых высоких нотах человеческого голосового регистра призывал быть храбрыми чехословацких или народно-демократических боксеров, колошмативших капиталистических противников («Бей его!», «Убей его!»); ее не было, когда он более дисциплинированно подбадривал чехословацких боксеров, дравшихся с представителями других народных демократий («Давай!», «Хороший удар!»); ее не было, когда он утешал чехословацких бойцов, избиваемых советскими русскими («Держись, Франта!»), или со знанием дела хвалил советскую школу («Отличный встречный, против такого не устоять!») либо восхищался уровнем соревнований («Прекрасный спорт!»). Этой морщины не было и во время поединков чужих народных демократий: тогда он нейтрально подбадривал обе стороны («Не бойтесь, парни! Все отлично!») с некоторым перевесом в пользу советских боксеров.

Однако в Польше совсем недавно стали издавать детективы, а о югославском режиме всего несколько дней назад неожиданно, причем опять критически, высказался товарищ Крал.

Я подумал, что Андрес мог бы подойти к вопросу с классовых позиций. Но Колакович, судя по программке, был представителем югославской полиции, а Анджеевский – слесарем-механиком. Трудно было в такой ситуации делать выводы об их классовости.

Да и времени уже не осталось. Зазвенел гонг, полицейский со слесарем накинулись друг на друга, толпа зрителей взревела, и я навострил уши.

Два раунда я делал это зря: проблема коллеги Андреса казалась неразрешимой. Даже сугубо спортивный подход был невозможен, потому что соперники лупили друг дружку с одинаковой силой, толпа беспристрастно ликовала после каждого удара по любому из гулких черепов, и Андрес не имел возможности перейти на сторону побеждающего, что он, разумеется, непременно бы сделал.

И только третий раунд решил все, в том числе и дилемму партизана. В начале второй минуты слесарю удалось исключительно ловко врезать противнику в солнечное сплетение. Югослав громко застонал, желудочная колика заставила его согнуться пополам, Колизей увеличил количество децибелов, и из этого океана звуков откуда-то сверху, с самых дешевых мест вырвался отчетливый, всепроникающий голос, исходивший из пропитанной пивом глотки, голос прокуренных высот галереи, Божий глас народа, и глас этот произнес два совершенно понятных и полных здоровой ненависти слова:

– Бей легавого!

Эти слова помогли определиться товарищу Андресу и добавили к иллюстрации новых красок.

– Колакович, не сдавайся! – принял Андрес вопреки своему обыкновению сторону слабого. – Бей поляка! Держись! Вставай! Колакович! Убей его!

Но было уже поздно. Югослав упал на колени, перекатился на бок, потом на спину и отрубился. Божий глас на галерее откровенно ликовал. Колаковича унесли на носилках.

Это поразительный мир, подумал я о мире, во имя которого мы сражаемся с рукописью. Я ошибался. На память о капитализме он оставил себе не только самодовольное хамство. Он унаследовал и некоторые добродетели. Причем не худшие. Кто разберется во всем этом? Я брел по потрескивавшему деревянному проходу сквозь вонь леса, залитого пивом, и все больше удивлялся. Я словно бы лишился очередной непреложной истины. В мозгу у меня мелькали призрачные образы: шефиня в обнимку со жгучей Мари, барышня Серебряная и Даша Блюменфельдова. К ним весьма неприятным образом присоседилась и балерина на атласных пуантах; из ее глаз лились слезы. Я выбрался наконец со стадиона на улицу, на набережную, окаймленную каштанами; ветер наигрывал на их кронах свои излюбленные шлягеры.

Вдалеке на трамвайной остановке светился голубой шар. Я чувствовал себя странно. Была ночь, была луна, чей рыбий глаз следил за мной всю эту полную мук неделю, подобно госдеятелю с давно заброшенного портрета, и под этой луной ехала сейчас в Либерец барышня Серебряная. Я весь устремился к этому видению, к моей чайной розе. Вдруг ей удастся спасти меня, поднять до новых истин, до истинных истин? У меня сжалось сердце. Впервые за много лет я подумал о том, что одинок на этом свете, и впервые за много лет мне это не понравилось.

Погруженный в размышления, я чуть не налетел на парочку, укутанную густой тенью каштана. В темноте блеснули газельи, почти восточные глаза. Я услышал тяжелое дыхание. Это была Даша Блюменфельдова в объятиях дрожавшего и трепетавшего молодого Гартмана.

Я деликатно ускорил шаги, и вскоре и меня скрыла каштановая тьма.

Глава девятая

Совещание рецензентов

Ночь миновала, и свежесть раннего утра избавила меня от моего странного настроения. В трамвае ехали на службу почти обнаженные девушки в прозрачном силоне; в редакции я узнал, что шефа сегодня на месте не будет, и это избавило меня от необходимости сдавать ему рецензию на Цибулову.

А больше ничего не происходило. Я ожидал, что телефон принесет известия о неведомых событиях ночи, потому что подозревал, что они были, причем пестрые и драматичные, но аппарат молчал, и это казалось мне добрым знаком. Об иллюстрации к словам шефини я и думать забыл. Ничего не происходило. Даже на следующий день – и то ничего не происходило.

Кроме того, что после обеда ко мне зашла Блюменфельдова и сделала краткий обзор событий вокруг Цибуловой. Даша была непривычным образом причесана, отмыта, ухожена и одета в совершенно новую блузку, которую я на ней ни разу не видел и которая отличалась декольте, для Праги вообще невиданным.

Ситуация выглядела следующим образом. Из шести внештатных рецензентов четверо выступят – с теми или иными оговорками – за публикацию: Коблига, Брат, Гезкий и молодой Гартман. Когда Даша назвала последнюю фамилию, я воспроизвел свое многозначительное подмигивание в пивной на стадионе, но она, невозмутимая, как сфинкс, просто внесла Гартмана, наряду с двумя прочими, в качестве прихода в свою бухгалтерскую книгу и продолжила отчет: против выступят только Дуда и Бенеш, оба они реалисты как в литературном, так и в других смыслах, и оба принадлежат к шефовой железной гвардии. Что касается шести штатных рецензентов, то после на удивление положительного отзыва Пецаковой не удалось переубедить только сенильного редактора чешских классиков Жлуву, ну и, разумеется, партизана Андреса. Ну и…

– Как насчет тебя? – спросила она в лоб и поглядела на меня своими газельими глазами, как тогда из-под каштана.

А как насчет меня?

– Понимаешь, – сказал я, – вещь, конечно, сильная, но до сенсации ей все-таки далеко…

– Слушай, не зли меня! – Газельи глаза сузились до размера тощих чечевичных зерен. – И что же это, интересно, за сенсации мы тут издаем?

Я опустил голову, и в глаза мне бросился девиз моего редакторского герба. Non edemus, ergo sumus,[30] Дашенька. Но такой картезианский ответ сейчас не годился.

– Да взять хоть Алоиса… – сказал я.

Алоис был неподражаемым поэтичным стилистом, который когда-то писал вызывающие социальные повести из жизни пражских баров, но потом, подобно многим, избрал для себя поприще славной чешской истории. Разумеется, Даша немедленно завелась:

– Пошел ты знаешь куда с этим засранцем! Они все время хотели современности, вот они ее и получат!

– Получат. И скажут, что это художественно незрело.

Даша помрачнела.

– Значит, ты хочешь ее утопить?

Впервые на милом личике Даши я прочитал для себя вероятность враждебности с ее стороны. И эта возможная враждебность показалась мне опаснее шефа, хотя ничем мне не грозила. Пока она еще не проявилась, но и эфемерной я бы ее уже не назвал, в отличие от враждебности шефа, который полностью усвоил хорошую манеру нашего общества, где суровая критика сопровождается ласковым похлопыванием по спине, причем и то, и другое исходит из одного источника.

Я тут же запротестовал:

– Да нет, что ты! Но ты прекрасно знаешь их требования к прозе. Нам придется уговорить ее вычеркнуть с полсотни всяческих задниц…

– Но ты будешь «за»?

– Если она вычеркнет эти свои…

В газельих глазах появилась брезгливость. Но – не сильная.

– Хочешь алиби для себя, да? Из-за Эмилка?

Я пожал плечами.

– Я и правда не уверен, что эта рукопись стоит риска.

– Да что же тогда, по-твоему, стоит риска? Толстой, что ли?! – взвизгнула она так, что ее наверняка услышали даже в корректорской. – Знаешь, если ждать, пока из нашего чешского дерьма проклюнется Толстой, то можно и не дождаться! К тому же они его все равно зарубят!

– Даша, прекрати злиться. Я буду «за», но с оговорками. Этого хватит. И вообще – почему бы нам не продемонстрировать объективность?

– Объективность? Когда у них ее и в помине нет?! – заверещала она в своей знаменитой агрессивной манере. – Так вот что я тебе скажу: даже если бы Цибулова написала полную чушь – а она ее не написала, – я все равно была бы «за»! Пускай у нее там полно всяческой муры, но она все равно гораздо лучше того полированного говна, которое пишется ради лавровых венков!

Она разволновалась так, словно это касалось ее напрямую, и потому снова стала пользоваться лексиконом, который был ей ближе всего. Вряд ли она пользуется им, вдруг подумал я, говоря с молодым Гартманом. Потом Даша хлопнула дверью, и какое-то время я чувствовал себя весьма скверно.

Субботним утром шеф влетел на совещание рецензентов в последнюю секунду.

– Написал отзыв? – спросил он меня шепотом.

– Написал. Вчера тебя не было, и я не мог его тебе отдать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю