355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Йозеф Шкворецкий » Львенок » Текст книги (страница 10)
Львенок
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:40

Текст книги "Львенок"


Автор книги: Йозеф Шкворецкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 18 страниц)

– Ладно-ладно. Потом зачитаешь.

Он заметно нервничал, и его настроение немедленно передалось мне. Я сравнил его озабоченное лицо с лицом Даши Блюменфельдовой; по-моему, именно такой предстала перед своей свитой не больно-то, по правде говоря, красивая Клеопатра после того, как ей удалось заловить Гая Юлия. Мое настроение упало до нуля. Шеф уселся во главе стола и довольно неуверенно оглядел собравшихся. Слева от него восседал лауреат Жлува, справа – Дудек и Бенеш, напротив них – молодой Гартман, а дальше вперемешку все остальные, то есть мы. Товарищ Брат, естественно, отсутствовал, и еще почему-то не было Андреса. Он и в редакцию вчера не приходил. Впрочем, я не сомневался, что свою рецензию он уже сдал. Причем ясно, какую.

За открытым окном звенела радостная летняя улица; шеф кинул в сторону окна мрачный взгляд и попросил Дудека закрыть его. Он снял пиджак, пробормотав избитое – «при открытом окне собственного голоса не услышишь» и «нам всем должно быть максимально удобно, потому что наверняка станет жарко». Никакого переносного смысла он в свои слова не вкладывал: как только внутрь перестал поступать свежий бензиновый воздух, обещанная жара настала. Мы все сняли пиджаки, а Блюменфельдова расстегнула пуговичку.

– Итак, товарищи, – начал шеф шутливо и впервые за нынешнее утро вытер платком лоб, пока еще совершенно сухой, – я приветствую вас на совещании по поводу интересной, талантливой, однако же неоднозначной рукописи товарища Ярмилы Цибуловой. И, предваряя это совещание, хочу сказать, что не разделяю безудержного восторга, высказываемого некоторыми рецензентами, в первую очередь товарищами Блюменфельдовой и Коблигой. Эти товарищи считают рукопись художественным открытием, в то время как она – всего лишь талантливый дебют.

– Который являет собой художественное открытие, – перебил его Коблига, и совещание, вместо того чтобы идти по драматической нарастающей, сразу достигло пугающей кульминации. – Я нигде не пишу, что это произведение зрелого мастера, – продолжал Коблига. – Но это безусловный и многообещающий талант, и я не знаю, что могло бы помешать выходу повести в свет.

На лбу шефа появилась первая капелька пота, и он смог использовать платок по назначению. Быстро, однако, подумал я.

– Товарищ Коблига, – проговорил он голосом, который непритворно дрожал, – ты не входишь в число редакционных сотрудников. Ты видишь вещи, как бы это поточнее выразиться, с идеальной стороны. А нам, издателям, приходится брать в расчет абсолютно все. Я понимаю, что до недавних пор литература у нас слегка… нивелировалась, вот молодые сейчас и впадают в крайности…

– Какие еще молодые?! Ведь их же пока не печатают! Парочка рассказов в «Факеле» не в счет, – удивился Коблига.

– Но эти рассказы как раз очень характерны! – воскликнул шеф. В этом восклицании звучала нотка отчаяния. Первые ласточки, о которых упомянул Коблига, успели вырасти в небанальном сознании надсмотрщиков за культурой до размеров птицы Ног. До своих истинных размеров, с горечью думал я, пока шеф изо всех сил сражался, поддерживая свою репутацию: – Я совершенно не хочу, чтобы авторы писали только об ударниках труда, но и изображать наше общество исключительно в черных тонах, как это делает Цибулова..

– Но она же пишет о хулиганах, а это темная сторона любого общества! Как можно описывать их в светлых тонах? – подала язвительную реплику Блюменфельдова.

Шеф немедленно сменил тактику.

– Верно. Но задумайтесь вот над чем: сегодня наша молодежь тоже читает книги. Если мы издадим такое, сразу запротестуют учителя, потому что подобная книжка представляет собой настоящее пособие для хулиганов!

Тут ринулась в бой верная когорта. Бенеш заявил:

– С точки зрения воспитательной это просто возмутительно. Разумеется, литература должна заниматься воспитанием менее прямолинейно, чем мы до недавнего времени считали, однако воспитывать молодежь на столь натуралистических примерах…

– Прочитайте вчерашнюю «Литературную газету», товарищи, – перехватил штурвал шеф, боявшийся, что его партия потеряет инициативу. – Там опубликованы рецензии на две новых книги молодых авторов, которых товарищ Блюменфельдова пытается продвигать и у нас. Критик Николаев отмечает в них отчетливые черты натурализма и решительно осуждает их.

– Это военные повести. Об ужасах войны трудно писать без натурализма, – возразила Блюменфельдова.

И тут же получила ответ от Дудека:

– Нетрудно! Совсем нетрудно!

Грузный Жлува не мог больше выносить жару и чуть приоткрыл окно. Звон трамвая приглушил слова шефа, который осторожно продвигался от проблематичной теории к пока еще беспроблемной практике:

– С издательской точки зрения я вижу в этом мало проку, – говорил он. – Мы не можем начать выпуск прозы молодых именно с данного произведения. Натурализм, модернизм – для начала это все-таки слишком. А ведь данная повесть напитана «измами» до предела. Товарищи, – обыкновенное обращение к присутствующим господам и дамам он произнес, как заклинание, – товарищи, давайте подходить к вопросу с практической и, не побоюсь этого слова, тактической стороны. Нас всех очень беспокоит судьба молодой литературы, а поскольку все мы здесь в конце концов люди, то нас не может не тревожить и судьба отдельных молодых авторов. Мы с вами сейчас находимся в узком кругу, и я могу доверительно сообщить вам мнение товарища Крала по поводу последних событий. А товарищ Крал всегда прекрасно информирован.

Он сделал ораторскую паузу и продолжил.

– Товарищ Крал… – шеф говорил замогильным тоном, единственно подходящим для того, чтобы произносить столь грозное имя, – … товарищ Крал внимательно следит за литературной дискуссией и у нас, и не у нас. Недавно я был у него, и мы как раз беседовали о критических статьях Николаева. Николаев – критик весьма уважаемый, мало того, не побоюсь сказать, руководящий и направляющий критик, товарищи.

Он опять оглядел присутствующих, чтобы оценить произведенное впечатление. У Блюменфельдовой на лице читалось презрение, Коблига поднял брови, Дудек и Бенеш кивали, молодой Гартман олицетворял собой растерянность, и над всеми нависала липкая жара. Я заметил, что в этот критический момент Даша покосилась на единственного среди присутствующих молодого (во всяком случае по анкете) автора и, заметив, что внутри у него идет сражение между авторитетом и эротикой, наклонила к нему свое политически невыдержанное декольте и что-то интимно прошептала на ухо. Всегда полные оптимизма черты лица молодого Гартмана расплылись в сладострастную улыбку.

– А от товарища Крала, товарищи, даже и при его огромнейшей занятости, не ускользает ничего из того, что происходит в области культуры, – продолжал шеф сумеречным голосом. – Недавно, например, он проделал следующую работу: подсчитал общее количество фотографий женщин, опубликованных за прошлый год на страницах «Молодой жизни». Их оказалось триста семьдесят девять. А мужчин – всего лишь двести двадцать три. И это бы еще ничего, товарищи. Но целых двести девяносто пять из напечатанных женщин, то есть, товарищи, две трети, оказались сфотографированными в купальниках или же с весьма откровенными декольте! – воскликнул шеф, и все автоматически поглядели на Дашу Блюменфельдову. Возникло минутное замешательство, которое Блюменфельдова с ледяным видом проигнорировала, и шеф, напротив, четко его зафиксировавший, торопливо продолжил: – А из женщин в купальниках сто оказались вообще в бикини! Когда мы прощались, товарищ Крал сказал мне конфиденциально: «Товарищ Прохазка, скажу вам одно. Мы всегда выступали, выступаем и будем выступать за социалистический реализм. А те у нас, кто хочет защищать натурализм, модернизм и прочие – измы, те плохо кончат!»

Дудек и Бенеш закивали головами, как марионетки. Но на остальных, судя по всему, мрачный прогноз товарищ Крала привычного воздействия не оказал. Молодой Гартман, похоже, вовсе пропустил его мимо ушей, потому что до сих пор находился в плену Дашиного декольте. Коблига сидел, насупившись; Гезкий искривил губы в странной усмешке, выражавшей нечто непонятное; потом я заметил, что он с беспокойством наблюдает за заигрываниями Даши с Гартманом. Вот оно что!

– Плохо, товарищи! – потряс головой шеф. – Я дословно передал вам то, что сказал товарищ Крал, а он, как вам известно, всегда в курсе происходящего. Вот почему я прошу вас именно под таким углом зрения рассматривать Цибулову. Модернизм, натурализм…

– Ни о каком натурализме тут и речи нет, – раздраженно заявил Гезкий и бросил обиженный взгляд – правда, не на шефа, а на Блюменфельдову. Дальше дело развивалось так. Блюменфельдова этот взгляд поймала и отреагировала на него улыбкой знаменитой международной любовницы. Глупенький молодой Гартман отнес ее на свой счет, но и кривая усмешка Гезкого тоже исчезла. – Да-да, о натурализме тут речь не идет, – повторил он и, в свою очередь, вернул Дашину улыбку, но уже в виде подмигивания скромного чешского шантажиста. – Нас не должна обманывать несколько натуралистическая фактура произведения, которая вовсе не означает, что именно натурализм лежит в основе авторского взгляда на предмет, – говорил он менторским тоном. – Совсем нет. Я бы сказал, что данная до дерзости непривычная и, готов даже допустить, несколько второстепенная проблематика рассматривается с нравственных позиций социализма, и…

В таком духе – научно, теоретически – он разливался минут пятнадцать, не меньше. Шеф несколько раз пытался сообщить ему, что по этому поводу думает хорошо информированный товарищ Крал, его личный советник в высших сферах, но для по-академически рассуждающего Гезкого было гораздо важнее знать, что об этом думает Даша Блюменфельдова.

Что бы ни делала сегодня эта девушка, все оборачивалось в ее пользу. Молодой Гартман, несмотря на свою общеизвестную несообразительность, заметил-таки многозначительные взгляды, бросаемые ею на Гезкого, но не оскорбился, а решил сражаться за благосклонность дамы. Он взял слово и заявил – не столь элегантно, как Гезкий, но зато и без околичностей, – что повесть Цибуловой могла бы служить прекрасным учебным пособием для руководящих работников Союза молодежи, которые прежде не уделяли этой тематике должного внимания, и что нужно незамедлительно начать переговоры с молодежным издательством об издании этой книги массовым тиражом. Шеф только молча таращился на него.

Молодой Гартман сбил своим выступлением с толку даже Дудека и Бенеша. Последние, не раздумывая, затеяли с агрессивно настроенным Коблигой жаркий спор о сущности реализма, причем использовали такие несколько уже устаревшие понятия, как «теория отражения» и «типичность». Поскольку оба были малость придурковаты, то до них так и не дошло, что воззрения, которые они защищают, можно защищать только при условии, что нельзя одновременно защищать воззрения, которые защищает Коблига, поэтому критик легко положил обоих на лопатки. Сразу же после этого очередной удар шефу нанесла Пецакова. Она сказала:

– Меня, товарищи, эта повесть растрогала, – и этой гуманистической нотой выбила последний аргумент из рук шефа, который собирался противопоставить теоретическому обоснованию метода, примененного Цибуловой, антигуманный цинизм последней. Пецакова никогда не была великим мыслителем, ей обязательно требовалась инструкция, согласно которой она потом добросовестно действовала. Да только шеф слишком положился на Пецакову; не учтя опасности эстетической составляющей повести, он не удосужился вовремя вооружить редакторшу новейшей инструкцией, и ее нашептал Пецаковой злой еврейский демон Блюменфельдова. В речи Пецаковой ясно звучало эхо затухающих битв прежних и новых рецептов, но вывод оказался совершенно однозначным:

– Если бы редактором была я, – высказалась Пецакова, – то предложила бы автору смягчить некоторые выражения. Они, на мой взгляд, слишком уж энергичные. Но вот центральная тема, напряженная борьба, идущая внутри этой несчастной девушки из-за того, что парень отправляет ее делать аборт, решена замечательно.

Она прослезилась; шеф тоже потянулся за промокшим платком, хотя вытирать ему предстояло совсем не слезы, а потом поднялся и закрыл окно. То ли от этого, то ли от того, что Пецакова все толкла и толкла воду в ступе, сентиментальничая и теоретизируя, мне стало очень жарко. Все возрастала опасность того, что шеф примется домогаться моего мнения. Окно то открывали, то закрывали, трамваи то звенели, то умолкали, желудок у меня сводило судорогой, я был точно в горячке, и в довершение слегка кружилась голова. Накал дебатов возрастал, и извилистая тропинка паники неотвратимо должна была привести шефа к мысли пустить в ход свои последние козыри, одним из которых, как мне не без оснований представлялось, был как раз я.

И тут меня неожиданно спас deus ex machina[31], приведенный в движение неизлечимой склонностью сенильного Жлувы опираться на авторитеты.

– Я не являюсь специалистом по современнной прозе, а занимаюсь чешской классической литературой, – сказала эта надежная старая свинья, глупая, но в отличие от порядочной Пецаковой, вся насквозь фальшивая, и зашелестела листочками редакторских рецензий, которые читала, пока остальные спорили. – Тем не менее повесть Цибуловой я считаю вредной. Лучше всего это выразил в своем отзыве товарищ Андрес. Этот отзыв, с которым я полностью солидарен, я позволю себе сейчас огласить. Он содержит четко сформулированные за и против и потому…

Но тут его вдруг перебил шеф.

Я ничего не понимал. Я не понимал, почему он так энергично протестует против зачитывания вслух отзыва Андреса, который наверняка был совершенно безобидным… или же… не может быть! неужели и Андрес?., и почему он хочет «сделать это в более подходящее время», как будто бы таковое время могло сегодня отыскаться. Но еще меньше я понимал, почему на этом зачитывании так настаивает именно Блюменфельдова. Жлува, который не понимал вообще ничего, взял да и по-простому начал читать, и я заметил, что выработка пота на лбу шефа пошла ускоренными темпами.

А Жлува все читал.

Андресовы за ограничились констатацией того, что у автора есть «определенный талант». Своими против он исписал четыре страницы. «В повести просматривается некритическое отношение автора к модной западной прозе с ее декандетским увлечением упадническими явлениями жизни, чередованиями временных пластов, сексом, алкоголизмом, преступностью и различными неясными подтекстами. В последнее время…» – Жлува повысил голос, и я, как ни боролся с собой, оказался во власти неприятного назойливого чувства, что все мы слушаем лебединую песню уходящей эпохи. – «… В последнее время у нас наблюдается засилье снобов. Авторы, которые без оглядки на модные течения и теченьица хотят писать реалистическую прозу о проблемах простых людей, более всего ощущают на себе это засилье. Их высмеивают как несовременных, допотопных, социалистическо-реалистических. Я не сомневаюсь, что подобные круги встретят повесть Цибуловой с восторгом. Тем более серьезной становится миссия социалистического издательства, обязанного отвергнуть такое произведение и воспитательными методами заставить автора глубже задуматься над смыслом своей повести, чтобы в дальнейшем ее творчество было далеко от модной красивости и стремилось передать всю правду нашей жизни, которая, при всех своих трудностях, имеет ясные и светлые перспективы.»

Здесь Жлува остановился: ритуальные истины заключительной фразы требовали возвышенного молчания, а потом слово должен был взять шеф. Какое-то время в комнате и впрямь было тихо, и твердокаменные гвардейцы Дудек и Бенеш с достоинством позвякивали ложечками в чашках из-под черного кофе. Из окна пахнуло на нас освежающим жаром улицы; послышался звонок трамвая.

Я поглядел на шефа. Давай, шеф, пора… но он отчего-то молчал и только упорно потел. Господи, сейчас же самая подходящая минута снова вытащить на свет товарища Крала! Ведь в рецензии Андреса отчетливо просматривался знакомый подтекст, который все присутствующие, имевшие за плечами практику прошлых лет, отлично разглядели. А шеф молчал! И тут к звяканью трамвая примешался голос Блюменфельдовой, причем вовсе не слабенький и робкий, как можно было бы ожидать после пафосных выводов Андреса.

Она пронзительно проверещала:

– Товарищ Прохазка, не мог бы ты нам объяснить, почему тут нет товарища Андреса?

Гробовая тишина, поразительно долго ничем не нарушаемая.

Потом шеф кашлянул.

– У него возникло одно неотложное дело.

Он опять кашлянул.

За этим покашливанием что-то крылось. Я посмотрел на Блюменфельдову. Она не сводила глаз с шефа, а шеф упорно отводил взгляд.

В воздухе дрожало напряжение. Обжигающее полуденное солнце озарило пухленькую редакторшу, и она вдруг показалась нам почти красавицей. У молодого Гартмана даже залоснилась отвисшая нижняя губа. Снова зазвенел трамвай, и кто-то закрыл окно. Поэтому следующий Дашин вопрос не был милосердно приглушен разноголосыми звуками улицы. Она спросила:

– Это связано с его сочинением о партизанах, да?

Шеф побледнел и попытался изобразить удивление:

– О партизанах?

– О них, – жестко отозвалась Блюменфельдова. – Выяснилось, что записи в сельских хрониках о местном партизанском движении он в большинстве случаев делал сам. Уже после войны. С тех пор, как начал писать эту свою книгу.

Бомба попала в цель и взорвалась. Шеф часто заморгал, Бенеш уронил ложечку на пол, наклонился за ней да так на всякий случай и остался под столом. Блюменфельдова продолжала холодно:

– Обычно он предлагал местному национальному комитету привести в порядок их районную хронику, а потом попросту вписывал туда кучу выдуманных фактов. Их-то он и цитировал в своей…

Я быстро сконцентрировал внимание на шефовой железной гвардии, а затем прошелся взглядом по всем собравшимся, словно снимая их кинокамерой. Бенеш по-прежнему пребывал под столом, Дудек сидел, точно аршин проглотив, лицо у него окаменело. Шеф все еще пытался разыгрывать удивление – к сожалению, весьма любительски.

Коблига засмеялся. Гезкий многозначительно ухмыльнулся Блюменфельдовой. Молодой Гартман встревоженно завертел головой, а Жлува покраснел и стремительно сунул рецензию Андреса обратно в папку.

– Не может быть! – прогудел шеф.

– Может! – ответила Блюменфельдова. – Это факт.

– Откуда ты знаешь?

– Из надежного источника. Я бы не сказала такое, если бы не была уверена.

Жара сгустилась, по спине у меня сбежала холодная капля. Я твердо решил, что в сложившихся обстоятельствах мой отзыв будет, с некоторыми оговорками, положительным.

Бомба Блюменфельдовой превратила совещание в настоящий хаос. Полное поражение людей шефа казалось уже неминуемым. Они в панике отступали: не верили, бормотали что-то про клевету, про недоразумение, кто-то снова открыл окно, и разозленные голоса слились с дребезжащим шумом транспорта. Гезкий и Коблига яростно бросились в атаку, Дашин голос, заставляющий вспомнить о жестяной трубе, приобрел явственную схожесть с древнеримской тубой terribili soniti,i.[32] Судьбоносный поворот произошел в тот момент, когда вконец запутавшийся Бенеш попытался приравнять поступок Андреса к деяниям Вацлава Ганки.[33] Коблига отреагировал с такой убийственной иронией, что Бенеш принял ее на свой счет, и некоторое время казалось, что дискуссия закончится кулачным обменом мнениями. Кое-кто уже вскочил; из общего гвалта то и дело вырывались восклицания Блюменфельдовой, обличавшей (отчего-то во множественном числе) неких обманщиков. Я пришел к заключению, что ничто больше не сможет помешать победе дела хотя и правого, но абсолютно сумасбродного, и совсем было собрался неприметно перейти на сторону нападавших.

И снова меня спас deus ex machina – на этот раз в лице самого шефа. Мой дражайший начальник опять выказал себя истинным знатоком военного искусства. Он с особой изощренностью дождался момента, когда противостояние между Коблигой и Бенешем достигло апогея, к которому их подталкивала Блюменфельдова, а затем, как только кулак Бенеша непрофессионально ударился о грудь Коблиги, рванулся с места, кинулся между противниками и толкнул их в разные стороны. Я не мог не восхититься: это была та самая единственная психологически безупречно точно угаданная секунда, в которую громко произнесенные слова шефа могли иметь вес:

– Разоблачение, сделанное товарищем Блюменфельдовой, – воскликнул он, заглушив шум за окном, – так потрясло нас, что мы, естественно, не в состоянии с холодной головой рассуждать сейчас о предмете столь важном, как судьба данной рукописи. Поэтому я пока… – Только теперь, когда было уже поздно, Блюменфельдова опомнилась, но ее подвел сорванный голос, и шеф сумел перекричать ее: – …я пока не принимаю окончательного решения, а выношу этот вопрос на заседание редакционного совета, которое состоится сразу после выходных.

Откладывание дела на потом всегда принадлежало к числу великих решений. Разумеется, Блюменфельдова тут же воспротивилась, но клубок страстей, расчетливости, смятения и побочных интересов стал уже настолько большим и запутанным, что склоку, которая еще какое-то время бурлила, при всем желании нельзя было принять за выражение единогласного мнения собравшихся. Таким образом решение шефа вошло в законную силу.

Поле боя обе стороны покидали с озлоблением, оставив после себя чашечки из-под черного кофе (некоторые были опрокинуты) и раскиданные листочки рецензий. Над всем этим витал, озаренный солнечными лучами, дух Пирровой победы.

И тем не менее когда я во второй половине дня зашел к шефу с предисловием к какому-то сборнику, он сидел за своим столом, печально ссутулившись, а перед ним стояла пепельница с пирамидкой из окурков.

– Хорошо, я потом взгляну на это. Присядь-ка, – сказал он и равнодушно бросил предисловие на кучу других бумаг. – Ну, что ты об этом скажешь?

– Думаю, что редсовет окажется разумнее.

– Да нет. Я про Андреса.

– Идиот. Он же должен был понимать, что все раскроется.

Шеф замотал головой.

– Вот и я никак в толк не возьму. Ладно бы еще по мелочи привирал, это-то мы все делаем, но ведь он выдумал практически все!

Шеф обхватил голову руками.

– Я же его читал. И поражался. Откуда столько партизан?! Но я-то думал, что Андрес умный человек.

– Ты узнал про скандал до того, как выскочила Блюменфельдова?

– Естественно. Вчера меня из-за этого вызывали к товарищу Кралу.

– И?

– Разумеется, Андрес не может у нас оставаться.

– Что с ним сделают?

Шеф извлек откуда-то из-под стола водку.

– Его счастье, что все открылось на стадии рукописи. Какое-то время ему придется побыть где-нибудь в чернорабочих, а потом посмотрим.

– По-хорошему, его бы следовало выгнать. Так опозориться!

– Да уж, – кивнул шеф. – Выпороть бы его хорошенько, как мальчишку! А с другой стороны, ты же его знаешь. Трудяга… безотказный…

– Он потом опять к нам вернется?

– Ну, это вряд ли. Ярош из «Детского» через год уходит на пенсию. Может, он там пристроится.

Он налил себе и мне. Мы выпили. Дневное солнце бронзово сияло на бюсте за спиной шефа.

– Откуда об этом пронюхала Блюменфельдова? – спросил я.

– Евреи, Карел! Скрывай-не скрывай, но у них всюду свои люди.

Он снова налил.

– Да, чуть не забыл – редсовет! Слушай, я бы вот что хотел сказать… Я тут одну штуку придумал. Интересно бы узнать твое мнение.

– Слушаю.

– Смотри: раньше мы всегда голосовали поднятием руки. Но мне кажется, что теперь, учитывая состав нашего редсовета, хорошо бы ввести тайное голосование.

Я удивился.

– Зачем?

– Точно не знаю, – признался шеф. – Я не уверен, но… Понимаешь, то, что Андрес пишет там о засилье снобов, вовсе не так глупо, как кажется.

– Да тайное голосование-то здесь при чем?

– Ну, раньше бы мало кому пришло в голову голосовать за такую мерзость. А сейчас.. – Шеф поглядел за окно, на фасад дома напротив, где был кинотеатр. На него как раз затаскивали огромный плакат с рекламой американского фильма «Джазовая фантазия».

– А сейчас, – продолжал шеф, – мне стало казаться, что некоторым людям не захочется голосовать против Цибуловой, чтобы не осрамиться перед Коблигой и прочими. Короче, я думаю, что некоторые уже находятся под воздействием этих самых снобов, понятно?

Он вопросительно посмотрел на меня.

– Ты таких видел. Пецакова. Кому могло присниться хотя бы и в страшном сне, что Пецакова будет…

– Она это делает не под снобским нажимом, – сказал я. – Она особа сентиментальная и романтичная. Ее растрогал рассказ об абортах.

– Или молодой Гартман. Карел, ну сам посуди: неужели ты мог представить себе, что молодой Гартман станет голосовать за подобное свинство?

Я пожал плечами. Я не стал говорить ему, что именно мне известно про резоны молодого Гартмана и про его личную заинтересованность в свинстве.

– Вот я и подумал, что таким людям тайное голосование могло бы помочь. Тогда они выскажутся против без риска, что о них будут говорить как о замшелых простофилях. Ты только вообрази, что за гадости разносит сейчас про меня Коблига и компания!

Я кивнул; до меня вдруг дошло все великолепие этого замысла. Он идеально подходил мне, подходил так, словно шеф старался как раз ради меня. Шаг, замечательно соотносящийся с демократизацией общества, мастерская диалектика, которая в состоянии вывернуть все наизнанку и в свою пользу. Шеф опять гениально продемонстрировал, что умеет находить выход из любой ситуации.

С ним я не пропаду.

– По-моему, это хорошая идея, – сказал я. – Больше того, Эмил: это отличная идея!

Но чувствовал я себя отнюдь не отлично. Вторую половину дня я провел в бассейне, долго стоял под душем, попытался читать английский детектив, однако фразы молча, ни о чем не говоря, бежали у меня перед глазами. Я думал о том, что сегодня из Либереца приезжает ночным поездом барышня Серебряная, но эту приятную мысль портил неотступный призрак Веры, которая не давала о себе знать уже третий день, и я даже не был уверен, что это связано с выдуманным мною гениальным планом.

В шесть я отправился поужинать в «Славию», сумел избежать внимания поэтессы Шинтаковой, наипсихованнейшей чешской литераторши, и пошел бродить по набережным.

Зажглись фонари, в окрашенном в оранжевые тона свете вечера замигали неоновые огоньки; стоя возле моста, я глазел на плавающих птиц, и душу мою снедала тоска. Внизу, среди пены и мусора, которые уносились течением, катались парочки, они лавировали между утками и рубиновыми солнечными бликами. Девушки в летних платьях и молодые люди в легких брюках отправлялись в однообразное плавание за своими однообразными, но всегда занимательными развлечениями, а мне между тем было нехорошо. Барышня Серебряная терзала меня влечением к себе; мир терзал меня неопределенностью.

И вдруг из толпы выплыла Вера. На носу у нее сидели солнцезащитные очки, и она вышагивала в голубом платье – ни дать ни взять королева молодости, – неся свое крепкое, привыкшее к танцу тело, словно редкое и абсолютно неприкосновенное имущество. Впрочем, для меня оно таким уж абсолютно неприкосновенным не было. Меня Вера не видела.

– Привет, Вера, – окликнул я ее от перил.

Черные очки повернулись в мою сторону и немедленно рванулись обратно. Она не поздоровалась.

Я отлип от балюстрады. По-хорошему, мне следовало бы остаться на месте и не заговаривать с ней, а дать ей уйти в глубь этого оранжевого вечера за Вашеком или еще за кем-нибудь, но то, как она прикинулась, что не замечает меня, было слишком уж не похоже на Веру. Удивление оторвало меня от перил и погнало сквозь толпу.

Я прибавил шагу и скоро нагнал ее.

И повторил:

– Привет, Вера!

Она слегка покосилась в мою сторону и сказала холодно:

– Привет.

По белому ночному лицу танцовщицы, которая нечасто бывает на солнце, промелькнула тень кружащейся птицы, его залил красноватым сиянием сигнал светофора. Так она и стояла – голубая, белая, черная и розовая композиция на фоне золото-каменного массива Национального театра. Какая-то другая, чужая Вера, нечто, не гармонирующее со мной так же, как с этим вычурно-патриотическим задником, который заходившее солнце превращало в фальшивое золото.

– Ну, и как было на гимнастике? – Я попытался взять легкомысленный тон.

Чужим, как и вся она сегодня, голосом Вера ответила:

– Смешнее не бывает.

Включился зеленый, и мы двинулись через улицу.

– Я не смог прийти. У нас устроили внеочередное партийное собрание. Я звонил тебе домой, но ты уже ушла.

– Да? – произнесла она. Время от времени она, конечно, притворялась, как же иначе? Но сейчас это не походило на притворство. У меня было ощущение, что она как-то изменилась. И почему-то я вовсе не обрадовался.

– Тебе понравилось?

Она остановилась у служебного входа в театр. Взглянула прямо мне в глаза, а потом еще и очки сняла. Улыбнулась потрясающе-язвительной женской улыбкой, на которую никогда прежде не была способна.

– Очень! Было лучше, чем с тобой, Карличек! Ленка Серебряная – отличная девушка.

Ленка?.. Меня точно оглоушили.

– Серебряная?

– И Вашек тоже. Пока!

Она подала мне руку. Я взял ее, совершенно ошеломленный.

– Подожди, Вера!

– Я должна идти. У меня спектакль.

Она высвободилась, как-то очень по-балетному развернулась на каблуке и пробежала мимо толстого вахтера в театр.

Да что происходит, черт побери?!

– Вера! – заорал я куда громче, чем хотел.

– Хороша штучка! – послышалось у меня за спиной. Все еще не опомнившись после Вериных слов, я обернулся и увидел ухмыляющегося Мастера прокола.

– Да ладно, не бери в голову! – сказал он и фамильярно взял меня под руку. – Пошли лучше поразвлечемся!

Я судорожно думал о том, что же это все может означать. Как вышло, что Вера встретилась с Серебряной? Ах, так меня обманули?! И никуда моя ласочка не ездила, ни в какой Либерец? Разыграла передо мной представление, а потом отправилась без билета на гимнастику – и из-за кого?! Из-за Вашека?! Неужели такое возможно? Ни черта я не понимал в этой девушке. Не исключено, что и возможно.

Дернувшись, я попробовал прорваться в театр.

– Стой! – тормознул меня Копанец. – Сейчас тебя в раздевалку не пропустят. Купи какой-нибудь цветочек и дождись ее после спектакля.

– Да пошла она! – с чувством произнес я.

– Точно. С балеринами лучше вообще не связываться, – рассудительно сказал Мастер прокола.

– К черту все!

– Да ладно тебе. Рассосется как-нибудь. Пошли со мной. У меня сегодня радость. Я одержал большую личную победу.

Он снова взял меня под руку и поволок по Национальному проспекту. А я в душе посылал его очень-очень далеко, вместе с этой его личной победой.

И все-таки увернуться от его новостей мне не удалось.

– Ты помнишь Ранду? Ну, того великого военного критика, который написал про меня, что я погрузил чешскую прозу в самые отвратительные глубины грязи и пакости? – болтал этот эгоист, не делая скидки на мое состояние.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю