355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яшар Кемаль » Легенда Горы. Если убить змею. Разбойник. Рассказы. Очерки » Текст книги (страница 32)
Легенда Горы. Если убить змею. Разбойник. Рассказы. Очерки
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 02:19

Текст книги "Легенда Горы. Если убить змею. Разбойник. Рассказы. Очерки"


Автор книги: Яшар Кемаль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 33 страниц)

Чукурова в огне

Сухая стерня усеяна небольшими, похожими на пуговки улитками. На каждой соломинке эти белые пуговки. Если сорвешь соломинку, они падают на землю. Верный признак, что стоят самые жаркие дни лета.

Я иду из Джейханбекирли в Кесиккели. Возле реки ко мне пристал спутник: сутулый худощавый человек лет шестидесяти. Глаза у него темно-зеленые, с отливом в синеву. Перепоясан он широким красным кушаком. Обычно такие носят кочевники. Шаровары новехонькие, с иголочки. Судя по всему, он возвращается с базара. Заостренный подбородок, широкие скулы выдают татарское происхождение. Мой спутник хорошо помнит старую Чукурову.

– Кто тогда ценил землю? Ни во что ее не ставили. Тридцать лет тому назад всю эту огромную равнину можно было скупить за пять золотых.

– Разве тогда ее совсем не засеивали?

– Засеивали. Но только одну сотую того, что сейчас. И то в основном около Юрегира. Мы тоже сеяли. Но сколько? На лето все поднимались в горы. На всей равнине не оставалось никого, кроме сторожей.

– Что же вы сажали? Хлопок?

– И хлопок сажали. Когда он созревал, мужчины спускались, собирали урожай. На тюфяки хватит – и ладно. Тогда высеивали только местные сорта. И пшеницы растили немного. Лишь бы на еду доставало.

– В те времена, я знаю это по песням, из Средней Анатолии в Чукурову приходили батраки. Чем же они занимались?

– Работали в Юрегирском районе. Там, как и сейчас, росли хлопок и пшеница. Большое было поместье. Юрегирцы не поднимались в горы, как мы. Анатолийцы здесь долго не выдерживали: подхватывали чахотку или лихорадку. Вся Чукурова была заболочена. Отсюда, где мы сейчас находимся, нельзя было пройти к подножию Анаварзы. Теперь-то сплошные поля. А тогда – болота. И москитов тьма-тьмущая. Только попадись – насмерть закусают. В Чукурову тогда приходили и анатолийцы, и горцы. Ты, должно быть, слышал песню о братьях. Еще с тех времен осталась. Пришли в Чукурову двое братьев, сыновей вдовы. Надоело им жить в бедности, решили немного денег подработать. Да только тяжело было жить в здешних краях. Ни один горец больше пятнадцати дней не выдерживал. Младший брат – был он тонкий и хрупкий, как веточка, – заболел. Отправились они оба домой. Старший младшего то под руку ведет, то на спине тащит. Когда они подошли к Гюнешлийской равнине, младший совсем плох стал. Подорвала его силы Чукурова. Присели они в тени дерева. Воды поблизости нет. Только рядом, на баштане, дозревал арбуз. А солнце все сильней и сильней печет. Старший брат весь в тревоге. И чтобы облегчить сердце, затягивает песню:

 
Чукурова, в огне не сгори ты.
Нет от здешнего солнца защиты.
Словно волки, лютуют москиты.
Встань же, брат, и пойдем
к матушке нашей родимой.
 
 
Ах, несчастный мой брат! Неужели
Здесь умрешь ты – не дома, в постели?
Как мне эти края надоели!
Встань же, брат, и пойдем
к матушке нашей родимой.
 

Долго еще пел старик. О горе и о гневе старшего брата.

Когда мы достигли Кесиккели, он простился со мной. Глаза его улыбались, сверкали, словно капли росы, унизавшей зеленые листья. Старая Чукурова продолжает жить в его сердце. Все наши старики тоскуют по прошлому. Они еще помнят, как по необъятной равнине скакали арабские кони и джейраны. Ах, проклятая старая Чукурова! Споры и рознь между племенами. И любовь, великая любовь, перехлестывающая все преграды. И снова споры и рознь.

 
Не осталось сынка,
Не осталось конька.
Что ж ты, дервиш, лежишь?
Пролежал все бока.
 
Анаварзийский плач

Мне надо было выехать из Нигде в Адану. Оба автобуса, курсирующие по линии Кайсери – Адана, уже ушли. Поезд приходил только в полночь. Я вышел на дорогу и стал ждать попутной машины. Передо мной остановился грузовик с кузовом, затянутым брезентом. Внутри было полно народу.

– Подбрось меня, – попросил я шофера.

– Оба места в кабине уже заняты, – ответил он.

– Я поеду в кузове.

Шофер на мгновенье задумался, потом сделал неопределенный жест: садись, дескать, а мне-то что. Я перемахнул через задний борт. Кузов был битком набит. И все молодежь лет до тридцати. Лишь трое стариков с курчавыми бородами. Мне освободили местечко, я присел.

Все это были афшары-поденщики из каза Сарыз, ехавшие мотыжить хлопок в Чукурову.

– Говорят, в тех краях можно заработать три лиры в день, – сказал один. – Совсем недурно.

– А я слышал, там плохо с работой, – вступил в разговор другой. – Неужели такое возможно, джаным[51]51
  Джаным – мой дорогой.


[Закрыть]
? Да и то – кругом одни машины. Кому мы там нужны?

– Если вы это знаете, зачем едете?

– Не по своей воле – нужда гонит. Что толку дома сидеть? Теперь в Чукурову едет не так много батраков, как прежде. Может, и найдется какое дело.

– В Юрегирском районе, с тех пор как появились машины, на людей даже и не смотрят. На собак смотрят – на людей нет.

– Хоть сдохни, юрегирцы и куска хлеба не дадут.

– Так было и в прежнее время.

– Так, да не совсем так.

– Только в Кадирли и Козане еще остались добрые люди.

– И сейчас дают подработать. Угощают теплым, как кровь, айраном. Пьешь и дрожишь, словно в лихоманке.

– Все-таки едем в Чукурову. Хоть маленькая, да надежда. Может, дело не так уж плохо.

Грузовик мчался по степи, поднимая тучи пыли.

Из угла послышался голос худенького, сутулого, с морщинистым лицом и длинной шеей старичка, которого, как я потом узнал, звали Сюлейман-ага.

– Мы-то знаем, какова была встарь Чукурова. Ничего похожего на то, что сейчас. Сплошь болота. Все лето от них шел зловонный дух. Ни один горец не мог выдержать больше двух месяцев в Чукурове. Не от жары, так от огневицы помирали. А еще хуже тут было до того, как начали сеять хлопок. Гиблое место. Гиблое, но красивое. Мой дед говорил, что вся Чукурова цвела желтоглазыми нарциссами. Бродили по ней кочевые племена. – Сюлейман-ага замолчал, повернулся к молодым: – Вы и понятия не имеете, какова была Чукурова. А вот нам, старикам, досталось. От одних москитов взвыть можно было. Живого места на теле не оставалось… Спойте-ка песню.

Десятка полтора парней завели какую-то песню.

Парень, сидевший рядом со мной, нагнулся к моему уху:

– Знаешь, зачем он заставляет их петь?

– Хочет развлечься.

– Да нет. Есть такая песня, называется «Анаварзийский плач».

– Ну есть.

– Там поется про дервиша. Этот дервиш был предком Сюлеймана-ага. Уж он заставит парней спеть эту песню. Не то рассердится – страх!

Уже наступила ночь. Грузовик весь пропах потом. Потом и пылью. Полтора десятка голосов летели над степью, мчались прямо к Торосским горам.

– Спойте что-нибудь про Чукурову, – попросил я.

Парни тотчас же согласились. Вежливые, обходительные ребята.

Сперва мне рассказали предысторию песни. У некой вдовы был сын по имени Осман. И был он помолвлен с красивой девушкой, но по бедноте своей никак не мог на ней жениться. В конце концов он отправился на заработки в Чукурову. И там погиб от лихорадки. Мать не пережила его смерти, а невеста целыми днями пела грустную песню, которая могла бы разжалобить даже скалы:

 
Бежит, течет Джейхан-река.
Вода ее мутна, горька.
Ты не ходи, сынок, в те степи:
Там пропадешь наверняка.
 

Повеяло запахом сосен – мы переваливали через Торосские горы.

– Бедняга Сюлейман никак не дождется, пока споют «Анаварзийский плач», – обратился ко мне сосед. – Сейчас я скажу им.

Он потормошил одного из парней.

– Спойте-ка «Анаварзийский плач». Не то наш Сюлейман лопнет от досады.

Парни резко оборвали веселую, игривую песенку, которую только что пели. Завели грустный, обжигающий болью плач.

– Погодите, – остановил их Сюлейман. – Я расскажу эфенди историю этого плача.

Все замолчали.

– Этот дервиш был моим предком, – начал Сюлейман. – В те времена на Анаварзе было много беев и ага. Дервиш умыкнул дочь одного бея. Тот как будто бы простил его, но затаил зло. По его наущению дервиша убили. А дядя этого моего предка был разбойником. Звали его Али. В страхе перед ним бей бежал из Чукуровы.

Целый час рассказывал мне Сюлейман-ага о разбойнике Али, о своем предке-дервише, о тех временах. Парни уже запели, а он все еще продолжал говорить.

 
Анаварзийский конь горяч.
Он среди скал несется вскачь.
Отныне нет моей опоры.
Одно мне остается – плач.
 
 
Алеет дервиша платок.
Судьба! Как твой удар жесток!
Я целовать его не смела.
Убитый, кровью он истек.
 
 
Проходят тучи. Грянь, гроза!
Загрохочи, Анаварза.
Али, не отомстив убийце,
Как людям поглядишь в глаза?
 

Мы уже миновали перевал. Стало душно. В небе золотились крупные звезды. Парни перестали петь. Уснули вповалку. Только я стоял, как цапля, на одной ноге – другую некуда было поставить, – стараясь глотнуть свежего воздуха. В Адану мы прибыли уже на рассвете.

В Каршияка под эвкалиптами собралась большая толпа поденщиков. Там все, кроме меня, сошли. Я поехал дальше.

Пассажиры третьего класса

В поезд я сел в Саркышла. Как садился, лучше и не спрашивайте.

Вагон третьего класса был забит до отказа. Дети, женщины, старики. Полон не только коридор, но даже и туалет. Расстелили одеяла, в головах сумки. Запах пота, табачный дым.

Особенно тесно по углам – невозможно даже рукой пошевелить.

На каждой остановке на двоих сошедших пассажиров приходится пятеро садящихся. «Неужели в этот вагон может втиснуться еще кто-то?» – думают люди в пролетах между станциями. Однако втискиваются – и помногу. Тут есть некая непостижимая для меня тайна. Я только знаю, что это чудо сотворяется по мановению руки уважаемого министра путей сообщения.

Ночь захватила нас за Сивасом. Люди в коридоре спали съежившись, подтянув колени к животам. Спина к спине. Кое-где прямо друг на друге. Как братья. То-то удивятся утром, когда проснутся. А возможно, и нет. Привыкли уже. Всю свою жизнь анатолийцы проводят в такой вот давке.

От всех исходит дружеское тепло. Они объединены общей судьбой. Невольно задумываешься над тем, что сливает их в одно целое.

Вот крепко спит парень, положив голову на ноги бородатого старика. У парня тонкое длинное лицо. По его бледности можно предположить, что он с берегов Черного моря. Старик, вероятно, эрзрумец или горец. Не сын и не отец, а нечто большее.

Мне удалось найти место для своего тяжелого чемодана и сесть на него – одна из самых редких удач в моей жизни. Хотите верьте, хотите нет, но это так. Этот успех сильно укрепил мою уверенность в себе.

Сидя на чемодане, я оглядывал окружающих. Завидное, не правда ли, положение?

Кое-кто из спящих бредил, кое-кто беспокойно ворочался с боку на бок, кое-кто ходил, наступая на своих соседей.

Среди спящих особенно хорош был один. Этот положил голову на порог туалета. На ногах у него были длинные, до колен, вязаные сивасские чулки, украшенные весенними цветами. Кругом горе, толкотня, грязь, а я любуюсь этими замечательными чулками. Да будут благословенны связавшие их руки!

Человек в чулках время от времени пытался вытянуть ноги и постанывал.

За Эрзинджаном стало холодно. Окна вагона разрисовал своими узорами иней.

Рядом со мной, в объятиях женщины, закутавшей лицо покрывалом, лежал ребенок лет четырех-пяти. Бедняжка был весь красный и, с тех пор как сел на поезд, не переставал дрожать.

Тут же, неподалеку, развалился усатый мужчина в рваных саржевых шароварах и таком же плаще. Он что-то бормотал сквозь стиснутые зубы. Внезапно пробудился, поглядел на дрожащего ребенка, встал и, с трудом выбирая место, куда поставить ногу, приблизился к женщине.

– Сестра!

Женщина подняла голову.

– Что с ним? Озяб?

Женщина молча понурилась.

– Издрожался весь. Как ему помочь?

Мужчина поглядывал налево и направо, потирал руки и повторял:

– Как ему помочь? Мы все мерзнем. Не вагон, а какой-то ледник. Чем тут поможешь?

Мужчина, нагнувшись, поднимает ребенка, начинает его растирать.

Ребенок бьется, как птица, в его огромных ручищах. В детских глазах – вопрос: «Что он делает, этот человек?» Но не плачет. Только озадаченно таращит глазенки. И не переставая дрожит.

– Горячего чайку. Дать бы ему горячего чайку, сразу бы дрожь прекратилась, – говорит кто-то.

– А где его возьмешь, чайку-то?

– Надо перенести его в первый или второй класс, – предлагает другой. – Там просто жарища.

Советов много, но у всех есть свои слабые стороны.

В конце концов усач стаскивает с себя плащ, хорошенько укутывает ребенка и возвращает его матери. А сам жмется в углу.

Ребенок смотрит вокруг широко раскрытыми глазами, похожий на мокрую, со встопорщенным оперением птицу. Наконец дрожь унимается.

– Спасибо тебе, брат, – говорит женщина.

– Ничего-ничего, сестра.

Я заговорил с этим мужчиной. Зовут его Терджанлы Халиль. Он возвращается домой из Измира, куда ездил на заработки.

Я недоумеваю. Неужели в этом вагоне нет калорифера? А если он есть, то почему не действует?

Кто-то сказал, что в других вагонах жарища. А здесь какая-то камера пыток. На очередной остановке я схожу и иду в первый и второй класс.

Оказывается, там и впрямь жарища.

Луфарь идет!

Стамбул. Идет луфарь. Бухта Золотой Рог забита рыбацкими лодками. Кажется, что, переходя из одной в другую, можно от Каракёя добраться до Эминеню.

Обычно тут бывает темно, как в пещере. Кажется, будто ты один в целом свете. Но сейчас Золотой Рог украшен тысячами огней. Тысячи огней, словно звезды небесные, горят в воде бухты. Для бедноты из районов Касымпаша и Джибали это настоящий праздник. У всех женщин и детей в руках связки луфари.

– Да здравствует луфарь! – кричит известный всем рыботорговец Ибрагим. – Во все наши дома пришла радость. Будь же благословенна, луфарь!

Сытые после долгого воздержания бродяги с хмельным блеском в глазах подхватывают:

– Да здравствует луфарь!

Да здравствует луфарь! Будь благословенна, луфарь! Ты принесла радость в дома бедняков!

Все лица сияют. Все только и говорят что о луфари. Того и гляди, запоют о ней песню.

Общая радость заражает и меня. Никогда в жизни я не держал удочки в руках, никогда не насаживал приманку на крючок. Но тут и я не удержался, отправился на рыбную ловлю. Всю ночь напролет удил, дрожа от холода. Вы, может быть, возразите: «Какие могут быть холода весной?» А вот и бывают. Влажный, промозглый воздух Золотого Рога ледяной струей обдает тело.

Для начала я поехал на каракёйскую пристань, хотел взять напрокат лодку. Однако, какую цену я ни предлагал, никто не откликался на мое предложение.

– Не теряй времени, не ищи лодку, аби[52]52
  Аби (букв.: старший брат) – почтительное обращение.


[Закрыть]
,– сказали мне. – Все ловят луфарь.

Он оказался прав – я так и не смог найти лодку.

С Золотого Рога вместе с потоками света доносились голоса рыбаков.

Пришлось мне наблюдать за происходящим с моста.

У моста скопилось множество моторок и шлюпок. Все они были набиты рыбаками.

Десять часов. К пристани подплыла лодка бакалейщика. Идет оживленная купля-продажа. Я прошу бакалейщика взять меня к себе в лодку. Сулю любые деньги. Он не соглашается.

Меня подзывает к себе черноусый рыбак, слышавший мой разговор с бакалейщиком:

– Иди ко мне, друг. Будем ловить вместе.

Он подплывает к пристани, и я прыгаю в его лодку.

– Меня зовут Ферхад Чалышкан[53]53
  Чалышкан – букв.: трудолюбивый.


[Закрыть]
,– говорит он. И знакомит со своим товарищем: – А это Али.

Ферхад рыбачит уже пятнадцать лет. Он и Али каждый раз, закинув удочку, вытаскивают рыбу.

– С тех пор как стоит Стамбул, еще ни разу не было такого поклева, – говорит в соседней лодке старик с хлопковой бородой. – Море просто кишит рыбой. Даже дна не видно.

– Эй, луфарь, луфарь, – смеются рядом. – Тебе надо сменить имя. Рыба ты дорогая, для богачей, а теперь все тебя едят. Еще бы: обычно ты идешь по цене триста пятьдесят – четыреста курушей за кило, а теперь тебя отдают за восемьдесят. Дешевка!

Слышится крик:

– У кого есть серебро? У кого есть серебро?

Смысл этого вопроса: не продает ли кто-нибудь рыбу?

Рыба продается «серебрянщикам» по цене 18–20 курушей за штуку.

Лодки стоят борт к борту. Чуть пошевелишь веслом – и непременно зацепишь чужую удочку. Тогда начнется перебранка. А то и потасовка. Двое подравшихся свалились в воду. Их вылавливают. Смеются все: и спасители, и спасенные.

Иногда веселье вдруг затихает, шутки и смех прекращаются. Это означает, что количество рыбы уменьшается.

– Аби, – говорит Ферхад, – рыба как ливень. Налетит – и уйдет.

К двенадцати часам Ферхад успевает загрузить всю лодку. От него рыба переходит к «серебрянщику» Ибрагиму. Я приглашен в его лодку и принимаю приглашение. Мы забрасываем удочки все втроем. Но у меня каждый раз рыба соскальзывает с крючка. Что поделаешь, на все надобно умение. Впрочем, я отнюдь не огорчен, даже рад. Живи, рыба!

Никто из рыбаков не говорит, на какой глубине идет рыба. После двух-трех проверок Ибрагим делится с нами:

– Забрасывайте на глубину в восемнадцать – двадцать саженей.

Я пользуюсь этим советом.

Рыбаки поглядывают то на меня, то на Ибрагима. Говорят:

– Зачем его учишь?

– Им это не нравится, – объясняет Ибрагим. – Если все будут ловить рыбу, кому же тогда они будут ее продавать?

Что ж, это понятно.

К утру рыба уходит. Удочки часами неподвижно ожидают добычи. Но клев кончился. Где ты, серебристая луфарь? Где ты, недавняя общая радость?

У меня, как и у всех, падает настроение. Взойдя на мост, мы с Ибрагимом угощаемся салепом[54]54
  Салеп – горячий напиток, настоянный на ятрышнике.


[Закрыть]
. Я весь пропах рыбой.

Утром возвращаюсь домой.

Деревенский художник Балабан

Недавно в салоне французского консульства проходила выставка картин и рисунков Ибрагима Балабана из деревни Сеч, что близ Бурсы. Выставка пользовалась большим успехом. Ее посетили множество людей – школьники, хамалы, крестьяне, торговцы, художники, поэты, богачи. Такой давки не было ни на одной выставке. На всех полотнах и рисунках Балабана – печальные, измученные, отрешившиеся от мира бледные люди. Когда долго смотришь на их лица, чувствуешь, как тобой овладевает горькое уныние. Но стоит отойти чуть подальше, и что-то вдруг меняется. Вспыхивает луч надежды. Густой мрак как будто рассеивается. В этом-то и заключается сила Балабана. Он ясно выражает свой замысел. Откуда у него такое великолепное мастерство? Анатолийцы очень любят цвет. Достаточно только поглядеть на их вышивки, чулки, килимы, кружева, чтобы понять это. Любовь к цвету у них в крови.

– Я многому научился у великих западных мастеров, – говорит Балабан. – Но женщины из наших деревень не уступают им в умении пользоваться цветом.

Многим обязан он и песне. Да-да, песне. Ничто не способно рассказать, например, о равнине с такой выразительностью, как песня. Картины Балабана я уподобляю песням. Как и у песен, у них реальная основа. И те и другие рассказывают о действительных событиях, я бы даже рискнул сказать – фактах. Каждая картина, каждый рисунок Балабана – своего рода рассказ. В цвете и свете. И кусок жизни. На одной картине изображены роды. Эта картина показывает всю нищету нашей деревни. Впоследствии я узнал, что жена Балабана умерла во время родов. Есть среди картин портрет невестки Ибрагима. Есть изображение жатвы. Невыносимая жара пала на мир. Крестьяне все в поту. Женщины, дети, собаки. Осот. Все это прекрасно изображает Балабан, знающий свое дело. По силе изображения работающих людей картина «Жатва» не имеет себе равных во всей нашей живописи, во всей литературе. С великолепным цветоощущением, свойственным анатолийцам, он отобразил в этой картине именно анатолийскую жару, анатолийскую жатву, анатолийских людей, анатолийские растения и насекомых.

Час-другой я побродил по выставке, затем мы с Балабаном уселись в уголке. Переглянулись. Мне вдруг вспомнилось мое детство, как я, вместе с другими ребятишками, рисовал на песке. Не оттуда ли и искусство Балабана?

Очнулся я, услышав голос Ибрагима:

– Здравствуйте.

– Здравствуйте, – машинально отозвался я.

– Выставка открылась два дня тому назад, – начал он.

– Не надо про это, – перебил я его. – Лучше расскажите, как пристрастились к рисованию. Начните с детства.

– Все спрашивают только об этом.

– И все же расскажите.

– Моя мать вышивала узоры на пяльцах. Мне это очень нравилось. По вечерам я садился напротив нее, следил за каждым ее движением. Забросил игры. Потом стал умолять мать, чтобы она дала мне попробовать. Мать боялась, что я все испорчу, но в конце концов все-таки разрешила. У меня получилось так хорошо, что мать просто поразилась. Семи лет отец послал меня в школу. Однажды учитель дал нам задание нарисовать пасущегося ишака. Никто в классе не сумел этого сделать. Увидев мой рисунок, учитель похвалил меня: «Молодец» – и показал его всем. С тех пор я только и делал, что рисовал. Окончив трехлетку, я, как и все, пошел работать в поле. Но все время не выпускал из рук тетрадки: что ни увижу – птицу, волка, облако, дерево, лошадь, ишака, пахаря, моющуюся женщину, – сразу же начинаю рисовать. Девятнадцати лет попал в тюрьму. Было мне очень одиноко и тяжко. И там я продолжал рисовать. Прочитал книгу о рисовании. Стал работать масляными красками. Потом начал прирабатывать, рисуя портреты заключенных. Десять лет просидел – и все время занимался рисованием. Недавно прошел воинскую службу. Это моя первая выставка. Меня очень радует проявленный к ней интерес. За один день продано более полутора десятка картин.

– Какие у вас замыслы?

– После этой выставки начну работать над большими полотнами. Прежде я изображал по преимуществу деревенскую жизнь. Теперь мне хочется писать города, людские толпы на улицах, базары. Разумеется, я буду продолжать работу и над деревенской тематикой.

– Балабан! Что говорят о ваших картинах и рисунках крестьяне? Грех, мол, это и все такое?..

– Правду сказать, и мать, и все наши односельчане сначала ворчали. Потом попривыкли. Теперь, окончив картину, я вешаю ее в нашей деревенской кофейне. Выслушиваю все мнения. Выставка, которую вы сейчас видели, прошла сперва в нашей деревне. Заметили вышивку с изображением невестки? Ее делали я, мать и наша невестка. Раньше мать и близко не подходила к моим картинам, но она оказала мне большую помощь в работе над «Невесткой». Если б не она, я трудился бы долгие годы. Теперь всем нравятся мои работы.

– Спасибо. До свидания.

– Всего доброго.

Да будут неутомимы твои руки, Ибрагим Балабан из деревни Сеч, что близ Бурсы!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю