Текст книги "Легенда Горы. Если убить змею. Разбойник. Рассказы. Очерки"
Автор книги: Яшар Кемаль
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 33 страниц)
– Или живьем закопал.
– Вот горе-то где, сестра.
– Через день мешок со жратвой ей тащит.
– Закормил. Думает, молока у ней прибавится.
– Садится около колыбели и часами в личико младенцу смотрит. Ни слова не говорит, только сидит и смотрит. Пальцем не шелохнет.
– Как каменный сидит, глаз не сводит с дитя.
– Ой, бедолага.
– Нутро все горит у него.
– Не жилец ребенок без матери-то.
– Ой, не жилец.
– Понапрасну Исмаил изводится.
– Все равно у Хромоножки молоко ядовитое.
– Если б не ядовитое было, собственные дети выживали бы.
– И этот помрет.
Десять дней прошло, как Эмине взяла ребенка. И вот однажды появилась она на улице, слезами горючими заливается.
– За что такая беда на мою голову свалилась? Бедная я, несчастная! Бросили на меня чужое дитя. Кормлю его, кормлю, а он все никак не наестся. Все молоко из меня вытянул. Пузо-то вон какое наел, а все ему мало. Родное дитя голодным оставляю. Помирает мой сыночек, мой красавчик Дуран. Понос у него открылся, одной водой ходит. А все от чего? От того, что чужому молоко отдаю. Отнесу его отцу, верну. Не может сердце материнское видеть, как родное дитя помирает. Два кило сахара! За десять дней два кило сахара! Ай-а-а-ай, сестра, два кило сахара!
Женщины обступили Хромоножку Эмине, молча слушали, и вдруг всех как прорвало:
– Отнеси обратно Дженнет! Пусть она управляется! Верно говоришь, Эмине!
Хромоножка ушла. Долго еще не расходились женщины.
– Все равно ребенок не будет жить.
– Пусть уж лучше сразу бросит.
– Слышали, ей еще не нравится, что Исмаил приносит.
– Совсем спятила.
– Два кило сахара! Да эта грязнуха отродясь столько не едала.
– Хромая зателяпа!
– Жалко Исмаила. Сердце болит, как жалко.
– Пусть отнесет ребенка!
– Пусть бросит.
На двенадцатый день после того, как отдал ребенка, Исмаил опять пришел к Хромоножке. За спиной тащил полмешка еды. Он вошел в ее одноглазую, покосившуюся хижину, облепленную кизяком и крытую жухлой соломой. Вещей в доме было очень мало. В одном углу стояли три наполненных чем-то мешка да тюфяк с вылезшей наружу набивкой. В другом – тощий бычок на привязи. Оттуда нестерпимо разило навозом и мочой. Тут же примостилась детская колыбелька, в которой лежали рядышком двое детей, немытых, худых и голодных. Их слабые ручки переплелись. Грязь кругом была ужасная. Под крохотным оконцем, не больше пяди, стояли два сосновых долбленых стакана, наполненных заплесневелой водой.
Исмаил не шевелясь стоял над колыбелью. Он не сводил глаз со своего ребенка.
– Эмине, – наконец произнес он, – что с ним стало?
Младенец был невообразимо худ, глаза его запали, кожа на животе и ногах съежилась, посинела и обвисла. В конце концов Исмаил не выдержал и, не сказав больше ни слова, вышел из комнаты.
– Ты только глянь, сестрица Элиф, что он притащил, – сказала Эмине. – Опять сахар! Вот долговязый верблюд! А смотрит-то как спесиво. Еще спрашивает, что стало с его ребенком. А что с моим – ему наплевать. Умирает мой сыночек. Долговязый черт! Жри, мол, два кило сахара, да еще ребенка корми.
Эмине извлекала из мешка один за другим свертки со снедью, ее глаза растерянно бегали.
– Понос у моего. Умрет – как людям в глаза посмотрю?
Чернушка Элиф безразлично бросила:
– А ты зачем соглашалась? Отнеси дитя обратно. Ни к чему тебе столько забот.
– Помрет мой сыночек – что люди скажут? Что своего уморила ради чужого.
Исмаил привалился к изгороди; затем отшатнулся, выдавил сквозь зубы со свистом:
– Потаскуха! Хромая потаскуха!
И ушел покачиваясь, словно пьяный.
А еще два дня спустя Хромоножка притащила дитя Дженнет.
– Если мой помрет – что люди говорить станут?
Дженнет отправила дитя обратно Исмаилу.
Скирда была уже выше человеческого роста. Перед зарей Исмаил начал метать копны, а сейчас уже близился полдень. Он отбросил вилы, плеснул на голову воды из кувшина, стоявшего в тени скирды. Напарник Исмаила – молодой парень с густыми ресницами – неустанно погонял двух гнедых жеребцов, бил их хлыстом, заставляя быстрее вращать молотилку. Вокруг стоял густой запах опаленного солнцем зерна и соломы.
Исмаил стал на правое колено и сунул тихо плачущему ребенку бутылочку с молоком. Ребенок взял соску и замолк. Лица Исмаила не было видно под толстым слоем пыли. Левую его щеку разрезал глубокий шрам. В порванный ворот полуистлевшей полосатой рубахи виднелась грязная волосатая грудь.
Он низко наклонился над ребенком и, осторожно поддерживая одной рукой бутылку с молоком, другой стянул с себя рубаху. Его бока вздымались тяжело, как кузнечные мехи. Обернувшись через плечо, крикнул напарнику:
– Мехмед, иди сюда, поешь.
Парень остановил коней, приблизился к Исмаилу и развязал котомку с хлебом. Жевал и смотрел, как тот мается с младенцем: стоило невзначай отнять бутылочку, как ребенок заходился плачем.
– Послушай, Исмаил, – говорил с набитым ртом Мехмед, – был в нашей деревне точно такой же случай. Мать умерла, и остался отец с грудным ребенком на руках. Он его носил с собой повсюду. Бедный был человек, никого у него на всем свете не было. Мне мать моя рассказывала, как этот ребенок медленно умирал от голода. Умирал на руках отца. И ничего, выжил. Теперь он большой уже, его все называют сыном курда. Мать говорит, отец у него вовсе и не курд был, просто он под конец завернул дитя в старый мешок и оставил посреди деревни на камне у источника. А сам, как говорится, ноги в руки и дал деру из деревни. Ребенка подобрала одна курдская женщина, выкормила, вырастила. Потому и зовут его сыном курда. Отец так никогда и не вернулся в деревню, где он – никто не знает. Ищи ветра в поле. Мне мать все это рассказывала.
Исмаил внезапно вскочил, смахнул с груди прилипшую солому, натянул подсохшую рубаху, подхватил ребенка на руки и торопливо зашагал куда-то.
Слепая, заслышав шаги, настороженно повернулась в сторону двери.
– Кто там? – спросила она. – Кто пришел? Там что, младенец плачет?
– Это я, Исмаил, матушка.
– Не серчай, миленький, не узнаю я тебя по голосу.
– Это я, матушка, афшар[38]38
Афшары – название одной из народностей, населяющих Турцию.
[Закрыть] Исмаил, бывший батрак Дурмуша-ага.
– А-а-а, – печально протянула слепая, – у всех нас душа изболелась за жену твою Залу. – Голос ее звучал протяжно и надрывно, в нем стояли невыплаканные слезы. – Не дождалась бедняжка своего счастливого часа. Да падет эта грязная Хромоножка жертвой за Залу и несчастного сиротку. Ах, если б мой сын был с нами! Невестка Хюрю не ходила бы на работу. И я бы тогда взяла младенчика к себе, выходила бы его. В память о Зале я бы что хочешь сделала. Миленький, он плачет на твоих руках. Положи его в колыбель рядом с моим внуком. Положил? Баю-бай, ягненочек, баю-бай, малышечка.
Она тихо-тихо покачивала колыбель.
– А когда должен вернуться твой сын Махмуд, матушка? – спросил Исмаил. – Когда его отпустят?
– Баю-баюшки-баю…
Слепая вроде бы не слышала вопроса, но вдруг взорвалась:
– Когда, спрашиваешь? Слышал ли ты, сынок, чтобы правительство от своих прав отказалось? Когда… Разве эти, из правительства, откажутся? Баю-баюшки-баю… Сколько на свете живу, такого еще не встречала. Спи, сироточка, усни… Деньги на дорогу уже собраны, Исмаил, собраны, миленький. Баю-бай, бедняжка, сладко спи, сиротушка… Правительство говорит: пусть отдаст деньги, тогда отпустим. Так они говорят, эти, из правительства. Спи, красавчик ненаглядный, крепче глазки закрывай… Пока деньги не отдаст, говорят, будет сидеть в тюрьме хоть до самой смерти. Баю-бай, бездольный мой… Деньги-то, милый, немалые. Легко ли нам такие собрать? Баю-бай, малюточка… У нас только Хюрю работает. Много ли проку, когда одна женщина работает? Баю-баю-баю-бай, крепче глазки закрывай… Сколько раз говорила: пойду я, старая да слепая, упаду в ноги самому главному, может, смилуется. Какое там! Говорят, без денег толку не будет. Баю-баюшки-баю, разнесчастненький ты мой!
Исмаил обвел взглядом комнату. В ней было так тесно, что с трудом смогли бы уместиться поставленные впритык две кровати. Стены – не оштукатуренные плетни, сквозь которые проникал слабый солнечный свет, однако все прибрано и чисто.
Слепая сидела у самой двери. Она покачивала колыбель и пела:
– Баю-баю-баю-бай… Ишь как жалобно скулит. Сироты, они завсегда особо жалобно плачут. Ох, нехорошо мне, милый. С того дня, как Махмуда взяли, лихоманка меня ни на час не отпускает. Баю-баюшки-баю… Треплет меня, проклятая, сил не осталось никаких. Цветик-солнышко, усни… Если б только Махмуд был здесь. Спи, красавчик, засыпай… Разве он допустил бы, чтобы дитя бедной Залы бесприютным осталось? Баю-баю-баю-бай…
Она на мгновенье умолкла, протянула дрожащую руку:
– Ты где, Исмаил? Дай мне твоего ребеночка.
Исмаил взял ее руку и приложил к личику сына.
– Вай, сироточка! Кожа да кости остались. Хюрю снопы вязала, теперь на прополку хлопка пошла. Баю-баюшки-баю… Кожа да кости.
На закате вернулась Хюрю. Едва вошла, сразу поняла, в чем дело. На полу тяжко стонала слепая старуха, ее трепала жестокая лихорадка. Исмаил покачивал колыбель.
Хюрю было лет двадцать. Лицо ее совсем почернело от солнца.
– Брат Исмаил, – вздыхая, сказала она, – что я могу поделать? Сердце мое и так кровью исходит. Сам видел: молоко на землю сцеживаю, ребенка на целый день некормленым оставляю. Чем я могу тебе помочь, брат Исмаил? Если б Махмуд был дома…
– Послушай, что я тебе скажу, сестрица Хюрю. Я для тебя что хочешь сделаю. Я за тебя зерно обмолочу, дай только со своим управиться. На тебя одна надежда.
– Что скажешь, мама? – обернулась Хюрю к старухе. – Что мне ответить этому человеку?
– Доченька моя, красавица, пригожая моя, черноглазая, доченька, голубушка, можно ли сгубить младенчика? Взять да сгубить душу безвинную. Он ведь дитя Залы. Что мне тебе сказать?
Исмаил покинул их домишко с таким чувством, словно свалил с плеч непомерное бремя.
Хюрю взяла обоих детей на руки, слепая ухватилась за поясок ее шальвар. Так они и отправились в поле. На востоке едва-едва занималась заря.
Когда они пришли на место, Хюрю, расстелив сено, уложила детей, рядом посадила старуху. У них было пять дёнюмов земли. Хюрю подождала, пока совсем рассветет – в темноте нелегко отличить тонкие хлопковые ростки от сорняков. Нигде вокруг ни деревца, ни куста. Только плоская, как блюдо, равнина. При каждом ударе тяпкой в лицо Хюрю бил терпкий запах сырой земли.
Солнце поднялось совсем высоко, и слепая позвала:
– Хюрю, доченька, пригожая моя! Подойди, уложи младенцев в мою тень.
Хюрю приблизилась, усадила свекровь спиной к востоку и уложила детей в ее тени.
– Ой, мама, что будем делать, когда солнце над головой станет? Что?
У слепой подрагивали губы. Тонкие сморщенные губы, затерявшиеся среди глубоких морщин. Лицо махонькое – с кулачок. Если бы вдруг морщины расправились, то стало бы видно, что все лицо старухи покрыто темными пятнами, а глаза ввалились. Под опущенными веками непрестанно перекатывались двумя маленькими шариками глазные яблоки. Худая жилистая рука тоже была испещрена крупными и мелкими старческими пятнами. Тень ее казалась не больше тени маленького ребенка. Едва дети принимались плакать, слепая, мерно раскачиваясь из стороны в сторону, начинала им напевать. А если дети не унимались, она ласково подзывала Хюрю, чтобы та их покормила.
Спи, соколик ясноглазый,
баюшки-баю.
Тихо песенку на счастье
я тебе спою.
Простая, бесхитростная колыбельная звучала на редкость проникновенно. Слабый голос хватал за сердце.
Время от времени слепая подзывала Хюрю, чтобы та переложила детей в тень, – все беспокоилась, как бы солнечные лучи не коснулись какого-нибудь из них.
В полдень солнце застывает в зените, заливает всю округу нестерпимо горячей лавой своих лучей – больно даже ногой ступить на землю или коснуться ее рукой. Травы безвольно никнут, листья на хлопковых ростках съеживаются и обмирают. Тогда слепая подтаскивает детей к себе и, распластавшись на земле, прикрывает их собственным телом. При этом она все так же тихонько раскачивается из стороны в сторону и почти беззвучно напевает:
Я тебя, малыш, укрою, утаю,
Спи спокойно, без печали, баюшки-баю.
Спи в уютной колыбельке, засыпай.
Вкруг тебя сад зеленеет, баю-бай.
Вырастай цветком весенним, вырастай.
Спи, сиротка горемычный, баю-бай.
Напевая, она ласкает ножки ребенка Залы.
Я от горестей-печалей утаю
Свой цветочек ненаглядный, баюшки-баю.
Полуденное солнце нещадно опаляет равнину, но слепая каким-то чудом умудряется уберечь детей от его лучей.
Едва солнце начинает клониться к закату, как на старую женщину наваливается приступ лихорадки. Мучимая страшными судорогами, она долго бьется на раскаленной земле.
Так повторялось изо дня в день, пока Хюрю не кончила мотыжить пять дёнюмов. Оставался лишь крохотный уголок, чуть не с руку величиной. И тогда… О!..
Страшная весть взмахнула черным крылом и вмиг домчалась до Исмаила. Он как раз закончил молотить зерно и начал ссыпать его в мешки.
Исмаил бегом кинулся к дому Хюрю. Молодая женщина лежала на кровати почти недвижимая. Лицо ее осунулось и пожелтело.
– Сестрица Хюрю, – робко окликнул он ее. – Да пошлет тебе Аллах здоровья. Твоя матушка при жизни не видала света, так пусть же сияние льется на ее могилу.
– Умерла! – неживым голосом отозвалась Хюрю. – Умерла! Как же она детей любила! От колыбельных, что она пела, сердце кровью исходило. Камни плавились от ее колыбельных. Два дня тому, как умерла.
– Пусть сияние льется на ее могилу. Она при жизни света божьего не видала, так пусть после смерти вечный свет струится над нею.
– У нас нет навеса, брат. Она прямо на солнцепеке сидела. От этого, люди говорят, и померла. А как пела, брат! Душа из тела вон просилась, когда она пела. От ее колыбельных вот здесь горело, брат Исмаил, – Хюрю прижала руку к груди. – А сейчас меня палит смертный огонь. С ног до головы пылаю.
– Не плачь, сестра, – попытался утешить ее Исмаил. – Ты посмотри, что я тебе принес.
Он достал бумажный пакет с сахаром и осторожно положил в изголовье кровати.
Дети спокойно спали в колыбели. Исмаил взял на руки своего. Стоя уже на пороге, обернулся:
– Хюрю, сестрица милая, не тревожься за молотьбу. Я все сделаю за тебя. Не убивайся, я помогу тебе. А ребеночка принесу позже.
Дорожная пыль смешалась с золотистыми соломинами. Невесомая тень облака неторопливо проплыла по обочине. На юге, над Средиземным морем, словно гигантские корабли с распущенными парусами, вздулись жемчужно-пенистые облака.
Равнина напиталась бирюзово-лазоревым светом так, будто это и не земля была вовсе, а бескрайнее море. Просторная гладь, без единой волны, простиралась до самых горных отрогов на востоке. Вдали, у горизонта, густели сапфирные тени.
Пыль окутала Исмаила до самого пояса.
По левую руку от него раскинулся луг, а за ним огромное, залитое водой рисовое поле. От него разило болотной сыростью. Вдоль обочины пролегала глубокая канава. От легкого дуновения ветерка поверхность воды, покрытая толстым слоем серой пыли, морщинилась, как старческое лицо.
Головка младенца покоилась на сгибе правой руки Исмаила. Временами она свисала, и становилась видна тонкая шейка. Закрытые глазки прятались в потемневших глазницах. Бескровные тонкие в ниточку губки приоткрылись.
Исмаил, не отводя глаз от лица ребенка, шел, шел и шел.
Кинжал
Перевод Т. Меликова и М. Пастер
Солнце в зените. Тень сбилась в плотный комок прямо под ногами. Пыль почти достигала колен. Он прикрыл голову большим платком, один конец которого зажал зубами. Шел и говорил сам с собой, отчаянно жестикулируя. Вдруг остановился, со злобой попытался выплюнуть конец платка, но безуспешно – во рту так пересохло, что и платок, и язык прилипли к нёбу.
– Ну я покажу тебе! Это я – вор?! Убью! Ей-богу, убью!
Он опять зашагал, не замечая, как пыль обжигает ноги. Потом почему-то сошел с дороги и потопал прямиком через поле, с хрустом давя молодые ростки. В отдалении тарахтела молотилка, переругивались поденщики. Он даже не оборотился в их сторону, лишь ускорил шаг. Глаза его злобно сощурились, маленькое сморщенное лицо было чуть не с кулачок. Резче обозначились морщины на лбу.
Земля под его ногами разбегалась во все стороны густой паутиной трещин. Он подвернул ногу на колдобине и повалился навзничь от пронзившей все тело боли. Земля окатила его неукротимым жаром. Боль боли, боль жары. Боль земли. На миг отступила память, но тут же вернулась и обдала удесятеренной болью.
– У-у-у-убью!
Не соображая, что делает, он вырвал с корнем пучок травы и остервенело засунул его в рот. Сидел и жевал, жевал. Сорвал еще несколько стеблей и тоже запихал в пересохший рот. Наконец заставил себя подняться и, шатаясь как пьяный, побрел дальше.
Вдруг он остановился, шалыми глазами повел вокруг себя. Что с ним? Куда он несется? Но память, память! Она услужливо подсказала: вор!
– Это я-то вор?! Негодяй, подлец! Всякий в Чукурове знает, что я честный, порядочный человек. Поплатишься за все, скотина!
Путники, что в тот день проходили по дороге, видели, как посреди поля – бескрайнего, безмерного, глянцевитого, как циновка, – замер в неподвижности какой-то человек. Он стоял, чуть подавшись вперед, глаза его были плотно закрыты. Солнце палило немилосердно, а под серыми веками плыли навязчивые картины.
Вот мальчонка-трехлеток с белыми-пребелыми зубами, радуясь чему-то, ползает под раскидистой орешиной. Ребенок, захлебываясь восторгом, кидается на шею матери. Тельце малыша все в липкой испарине. Рубашонка разорвана в клочья. Он плачет. Ну почему этот малыш все время плачет?
А вот молодая женщина возвращается с поля. Губы у нее потрескались и запеклись. Белая как лунь старуха все говорит и говорит что-то. Из многоцветного зноя Чукуровы она тянет к нему свои иссохшие руки.
Сведенные отчаяньем губы исторгли хриплый выкрик:
– Негодяй!
Он в бессильном отчаянье скрипнул зубами.
– Я – вор!!! Я в полночь воровал хлопок у Муаммера-бея?.. Поквитаюсь с тобой, подлец! Хочешь, чтобы мне больше не давали работы? Не дождешься!
Он опять ступил на дорогу и побрел не разбирая пути. Чуть поодаль увидел человека, но быстро густеющие сумерки мешали рассмотреть его. Пришлось ускорить шаг.
– Стой! – окликнул он шедшего впереди. Тот обернулся.
– Али? Это ты?
– Хюсейин? – удивился путник. – Ты нехорошо поступил, Хюсейин.
– Нехорошо, говоришь? Да ведь я это сделал только назло подрядчику.
– После твоего ухода он никак не мог угомониться. Как только тебя не честил. Вором называл, подлецом, мерзавцем. Словом, много чего говорил. Тебе не следовало допускать до такого позора.
Хюсейин спросил:
– Как еще он называл меня?
– Отстань! Не знаю.
– Как это не знаешь? Выкладывай все.
– Говорю, не знаю. Чего привязался?
– Лаялся, значит?
– Не знаю.
– Какими словами меня называл?
– Не знаю.
– Говорил, что спал с моей женой?
– Не знаю. Ну чего ты хочешь, ведь он гад каких мало.
– Выходит, сказал, что спал?
– Подонок он.
– Выходит, так прямо на людях и сказал, что спал с моей женой?
– Тварь он.
– Ах, мать его разэдак! Сказал-таки!
– Во всей Чукурове нет человека подлей его, – процедил сквозь зубы Али. – Цепной пес хозяев и первый враг поденщиков. Другой бы ни в жисть не показал хозяину твой мешок с хлопком, не опозорил бы. Сколько зла от одного поганца! Пользуется, что никто его осадить не может. Нет среди нас настоящих мужчин. И к тому же…
Хюсейин вперил в Али полубезумный взгляд. Глаза его налились слезами и кровью.
– Ты не увиливай. Скажи, говорил он насчет моей жены?
– Не знаю. – Али передернул плечами.
Вдруг в руке Хюсейина сверкнуло нагое лезвие кинжала.
– Скажи! Скажи!
Али чуть презрительно скривил губы:
– Вместо того чтоб на меня кидаться с кинжалом, ты бы лучше…
Хюсейин с ожесточением оттолкнул от себя Али и со всех ног бросился бежать обратно, туда, откуда пришел.
Он бежал, задыхаясь, падал, опять бежал – по полям, колючим зарослям, по стерне. Ободрал ноги в кровь.
Дремучее облако наползло на лунный диск, по земле разлилась вязкая темень. Сердце Хюсейина готово было выскочить из груди. Он споткнулся и повалился лицом в шипастый куст. Рука по-прежнему судорожно сжимала рукоять кинжала. Он бился на земле в бесслезных рыданиях.
Луна вроде бы нехотя покатилась к горным кряжам на западе и еще долго висела над ними, не желая уходить с небосвода. Хюсейин напряженно вглядывался в нее, словно пытаясь ускорить ее закат. Совсем рядом, на полевом стане, крепко спали вповалку поденщики. Чуть поодаль слабо колыхался на ветру светлый полог приземистого шатерка.
Луна завязла на вершине горы. Хюсейин вцепился в рукоять кинжала мертвой хваткой. Как птица – в ветвь.
Едва луна укатилась за вершину, он медленно-медленно, тихо-тихо пополз к шатру. Старался не дышать. Вот он уже совсем рядом. Между ним и спящим лишь тонкая ткань полога.
Хюсейин слышал ровное сопенье, слышал, как его враг заворочался во сне, как что-то бормотнул спросонья. Рука его, державшая кинжал, совсем задеревенела, по временам ее сводила тягучая боль. А сердце колотилось как ненормальное. Разве может так громко стучать обыкновенное человеческое сердце?
И вдруг в нескольких шагах от себя Хюсейин увидел чью-то метнувшуюся тень. Он с маху всадил кинжал почти по самую рукоять в пересохшую землю. Всадил и бросился бежать.
Он бежал в сторону деревни.