355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Яшар Кемаль » Легенда Горы. Если убить змею. Разбойник. Рассказы. Очерки » Текст книги (страница 23)
Легенда Горы. Если убить змею. Разбойник. Рассказы. Очерки
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 02:19

Текст книги "Легенда Горы. Если убить змею. Разбойник. Рассказы. Очерки"


Автор книги: Яшар Кемаль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 33 страниц)

Настоящие саркисовские

Перевод А. Ибрагимова

Взмахивая веселыми узорчатыми хвостами, удоды взлетают над поселком, стремительно уносятся, а немного погодя возвращаются. Хаджи боком сидит на ишаке. Пекло нестерпимое, но кепка натянута у него по самые уши. Ишачок иноходью трусит – дыг-дыг, дыг-дыг. Из-под копытец взлетают облачка пыли – мягкой, горячей, как пепел в очаге. До чего ж славно ишак идет – дыг-дыг, дыг-дыг. Сидишь спокойно, удобно, как на пуховике. А он идет себе не хуже любой лошади. Да и чем хороша лошадь? Елозишь у ней на хребтине, пока задницу не натрешь докрасна. Неплохо ездить и на верблюде. Совсем даже неплохо, слезать не хочется. И все же, если спросить Хаджи, он так прямо и скажет: нет на свете ничего лучше серого ишака. Не нужна никакая постель из шелка да пуха. Только бы сидеть себе верхом на сереньком да плыть сквозь желтое знойное марево прямо в поле. Плыть, плыть, плыть.

Ослик явно форсит: два-три раза обходит батрака с мотыгой, потом останавливается, задирает голову и хвост и долго-долго кричит. Потом столь же долго мочится. Ноги у Хаджи длинные. Когда сидит на своем ишаке, ноги волочатся по земле. Приходится подтягивать их. И сейчас, когда ишак мочится, ноги у Хаджи совсем мокрые. Батраки отвлеклись от работы, пересмеиваются. А Хаджи сквозь стиснутые зубы бранится: «Сучьи дети!» Батраки уж не скрываясь хохочут. Взгляд Хаджи падает на Чернявую Айше.

– А, это ты, мерзавка, натравливаешь на меня народ! Вот погоди, поквитаюсь с тобой! Завалю на землю – узнаешь что почем! – цедит он, наступая на нее.

Айше мотыгу вскинула.

– Кыш, стервец!

Громче прежнего смеются крестьяне. Но уже не над Хаджи.

«Хорошая баба Чернявая Айше, – думает он. – Понимает шутки!»

– Что ты за человек, Айше! – говорит вслух. – Ничего-то не боишься. Самого Аллаха не боишься.

Женщина начинает сердиться.

– Чего это мне, молодой, бояться Аллаха? Ты, старый хрыч, рогоносец, должен его бояться. Видать, совсем негоден стал для мужских дел. Утащит тебя Аллах – жена себе молодого заведет.

Перепалка продолжается с добрых полчаса. Вдруг Хаджи становится серьезным. Теперь уж и крестьянам даже ножом не разомкнешь ртов.

Задул полуденный ветер. Все забыли о Хаджи. Кто-то завел песню, остальные подхватили. Серый ишак тоже начинает кричать, навострив уши.

Ох, какой это был день! Знойный – сил нет терпеть! Хаджи явился в поле злющий, совсем заездил батраков. За все пятнадцать лет, что он за старшого, не видали его таким. Ясно, получил нагоняй от хозяина.

Чуть поодаль от батраков остановился зеленщик с навьюченным ишаком. Румяный здоровяк, сразу видно: из Даренде родом. А как важничает, сукин сын!

– Недотепы! – разорялся тем временем Хаджи. – Вон сколько травы оставляете! Вместо сорняков хлопчатник тяпаете. А хозяин мной недоволен, чихвостит почем зря. Вам-то что! Не вы – «Хаджи плохой». Вам лишь бы лясы точить, бездельники!

Старшой кричит, крестьяне, понурившись, слушают. Вдруг ишак Хаджи как заревет, за ним следом – ишак зеленщика. Что тут началось! Ишаки вопят-надрываются, крестьяне хохочут. Хаджи совсем ошалел. Лицо побагровело. Орет как оглашенный. Но толку-то. Кипит от ярости, туда-сюда мечется. Не нашел ничего лучше, как сорвать злость на собственном ишаке. Колотит его почем зря, словно и не божья тварь это. А крестьяне вдвое против прежнего веселятся.

Хаджи опять набросился на них:

– Увидите, Аллах покарает всех вас, нечестивцев! И тебя первую, Чернявая, шлюха ты этакая!

Вены у него вздулись на багровой шее.

– Эй ты, – огрызнулась Айше, – над тобой даже ишаки смеются.

– Это ты, гадина, батраков накручиваешь. Подговариваешь раньше положенного работу бросать.

Чернявая Айше выпрямилась.

– У надсмотрщика часы должны быть! Нам-то откуда время знать?

Вот так раз, Хаджи, оказывается, сам же и виноват.

Дарендеец слушал-слушал и вдруг глазки у него так и засверкали. Рука сама собою потянулась в карман, где лежали огромные часы. Они, пожалуй, уж добрых три года как не работали. Три года дарендеец искал простофилю, которому можно было бы сбыть это барахло. Если их как следует тряхануть, они заработают, минут пять походят, потом опять замрут, как мельница без воды. Встряхнув часы прямо в кармане, он вытащил их и протянул на ладони стоявшему ближе всех батраку.

– Вот, пожалуйста, – говорит, – есть у меня часы на продажу. Еще моего отца подарок.

– Эй, поглядите! Дарендеец часы продает!

– Часы продает!

– Часы!

Хаджи тут как тут, подкатил к торговцу, потянулся за диковиной. Ишь ты, тяжеленные. А Хаджи давно слыхал, будто часы чем тяжелей, тем ценнее. Присмотрелся. Лежат себе на ладони, величиной с черепашку. К уху приложил. Громко тикают! «А время понимать научусь у деревенского писаря, – пронеслось в голове у Хаджи. – Невелика премудрость, дня за два осилю. Писарь в этом деле дока».

Дарендеец вдруг выхватил у него часы, тряхнул изо всех сил:

– Видишь, как работают? Не часы – мотор! Ну-ка, приложи к уху. Как следует приложи. Думаешь, есть вторые такие во всей Турции? Вай, хозяин, вай! Удивляюсь на тебя. Это память об отце. В мыслях не держал продавать такие часы, если бы не нужда в деньгах. Где их тут раздобудешь, в чужой стороне-то. И за миллион не продал бы. Так-то.

Он снова затряс часами. Трясет и приговаривает:

– Ну, гляди, народ! Видел ли кто такие часы? Работают как мотор. Трактор, да и только. Послушайте, как стучат. А какие тяжелые!

Каждому из поденщиков дал послушать.

– Ей-богу, – в один голос сказали крестьяне, – отродясь не видели таких.

– Не часы – мотор.

– Настоящий мотор.

– Настоящий!

Дарендеец последний раз тряхнул часы, протянул Хаджи.

– Часы что надо, – степенно сказал Хаджи. – Сколько за них просишь?

Дарендеец:

– Не часы – мотор.

Хаджи:

– Цена-то какая?

Дарендеец:

– Подарок отца…

Хаджи:

– И все-таки не лошадь, не верблюд.

Дарендеец:

– Серый ишак – подходящая цена.

Хаджи:

– Нет, по мне, так ишак дороже лошади и верблюда.

Чернявая Айше:

– И дороже жены. Для этого нечестивца главное – деньги.

Дарендеец выхватил часы у Хаджи, тряхнул что было мочи.

– Подарок отца!

Больше Хаджи не сомневался. Забрал часы у дарендейца:

– Ну, по рукам! Так тому и быть: серый ишак – твой, часы – мои.

Дарендеец:

– Да принесет тебе удачу эта покупка! – В последний раз схватил часы, потряс. – Совсем как мотор.

Вскочил верхом на ишака, в мгновенье ока скрылся за ближайшим холмом. А Хаджи вне себя от радости. Вертит в руках свое приобретение, и так и этак разглядывает, к уху подносит. Потом вспомнил присловье: «От радости, что ребенок родился, оторвали ему ноги». Спрятал часы в карман. И важно так поденщикам:

– Это что! Бывали у меня и получше. Тоже работали как мотор. Украли их только. М-да…

– Пусть покупка принесет тебе удачу, – сказали батраки, – носи на здоровье. Теперь мы сможем вовремя перерыв устраивать, вовремя к работе приступать.

– То-то же, – отозвался Хаджи.

И вдруг ощутил, что ему не хватает чего-то привычного. Обшарил карманы, все вроде на месте, потом вспомнил: нет больше серого ишака. Сердце оборвалось в груди. Ушел серый красавец! Не воротишь. Руку в карман сунул, утешился: «Зато часы как мотор». Поборол искушение вытащить их, полюбоваться. «От радости, что ребенок родился…»

Он подошел к батракам.

– Эх, вот раньше у меня были часы! – сказал. – Ну да ничего, эти тоже сойдут. Как мотор работают.

И словно надумав что-то, неспешно извлек часы из кармана, долго всматривался в них да как гаркнет:

– Ну-ка живей! Давно пора за работу. Уж час прошел. Живо, живо!

Поденщики хорошо отдохнули, поэтому с охотой откликнулись:

– Вот это другое дело, по часам-то. Да не ведает дарендеец горя!

Хаджи поднес часы к правому уху. Сердце вмиг биться перестало, кровь в жилах застыла. Помертвел. К левому уху поднес. К правому. Некоторое время часы, словно челнок, сновали от одного уха к другому. Батраки видят, что-то не то со старшим, участливо спрашивают:

– Что приключилось, Хаджи?

Пришлось взять себя в руки. Попробуй только скажи – засмеют!

– Ничего, – с трудом выдавил из себя.

А в голове одна мысль стучит: «Ишак-то мой, значит, лишь серебряной цепочки стоил». Вскоре, однако, Хаджи успокоил себя: «Когда он мне продал часы, они, как мотор, стучали. Но я, темный человек, никогда часов в руках не держал, вот и испортил тонкую вещь. Стыд-то какой! Взял и испортил часы, которые работали, как трактор. Завтра, не откладывая, поеду в касаба, починю».

Всю ночь глаз не сомкнул. Ел себя поедом: «Разве такую прекрасную вещь можно доверять неучу? Э-э-э-эх, какие часы были, какие часы! Тарахтели, как трактор в пятьдесят лошадиных сил. А я только в руки взял – сразу испортил».

Часовой мастер оказался немолодым, суровым, глаза недобро смотрят из-под нависших бахромчатых бровей.

– Вот, – выдавил из себя Хаджи. – Только вчера отдал ишака. И какого ишака! Лучше любого коня! Когда купил, работали как мотор. Только в руки взял – испортились.

Часовщик надел на глаз лупу. Открыл крышку. Заглянул внутрь – и вдруг накинулся на Хаджи:

– Ты что, смеешься надо мной, прохвост?! Здесь половины деталей не хватает! Отдал, говоришь, доброго ишака?

Хаджи чуть не плачет:

– Да, серого своего отдал, чудесного ишака – что твоя лошадь. О-о-о-отдал!

Часовщик швырнул часы на стойку.

– Некогда мне с тобой язык чесать. Иди откуда пришел!

Хаджи собственным ушам не верит. Потопал к другому часовому мастеру. Тот был полюбезней, но слово в слово подтвердил: часы ремонту не подлежат. По пути домой отчаявшийся Хаджи не переставал себя грызть: «Когда этот парень из Даренде продавал мне часы, они стучали не тише, чем трактор в пятьдесят лошадиных сил. Если бы и впрямь не хватало половины деталей, разве работали бы они так? Никогда. Тоже мне мастера, ничего не смыслят в своем деле. И я тоже хорош. Такую вещь поломал. Ну ничего, мы еще посмотрим…»

Одноглазый фотограф Мехмед Али тоже кое-что смыслил в часах. Хаджи вспомнил о нем уже в пути. Пришлось вернуться. Весь потный, в пыли, ввалился к фотографу, ни слова не говоря протянул ему свое сокровище. Мехмед Али внимательно осмотрел часы.

– Я отдал за них ишака. Как может быть, чтобы они не работали?

Мехмед Али ушел с часами в глубь мастерской, потряс их хорошенько. Часы громко затикали.

– Почему, говоришь, не работают? Прекрасно работают! Совсем новенькие часы.

Хаджи поднес их к уху, возликовал:

– Вот именно! Как они могут не работать, если я отдал за них своего серого ишака?

Мехмед Али:

– Настоящие саркисовские. Хоть об камень бей – ничего не будет. Вот какие крепкие!

Хаджи на радостях всучил одноглазому пятерку. Уже вечерело, и он чуть не бегом кинулся домой. Приближаясь к деревенской околице, Хаджи вытащил часы, погладил. Укрепил их на серебряной цепочке на груди. Красиво получилось. Пусть лопнут враги от зависти. Пусть лопнет Молла Вели. Пусть лопнет, рогоносец! Работают, как мотор в пятьдесят лошадиных сил. Хаджи сладострастно ласкал часы, потом поднес к уху. Ноги к земле приросли. Часы челноком засновали от уха к уху. Снова не работают! Выдавил из себя сквозь зубы:

– Что я за человек! Только возьму в руки настоящую вещь – тотчас ломаю.

Крестьяне в селе приговаривали:

– Счастливый человек наш Хаджи. Выменял часы на ишака. И какие часы! Настоящие саркисовские!

Хаджи отвечал:

– Работают, как мотор в пятьдесят лошадиных сил. Такие часы не одного – десяти ишаков стоят. Бедняге деньги нужны были позарез, потому и уступил за бесценок. Ведь память об отце. Разве с такими часами расстаются? Надо бы доплатить ему десятку. А то неудобно как-то получается.

– Ничего, – утешили крестьяне. – Появится опять, тогда и доплатишь. Так и не знает, наверное, бедняга, что продешевил. Разве настоящие саркисовские отдают за ишака?

Хаджи кипятится:

– Еще бы не продешевил! Память об отце продал. Совсем обнищал, видать, бедняга.

Часы неизменно показывали одиннадцать. Хаджи был единственным обладателем часов в деревне. Имам самолично справлялся у него, который час, не говоря уж о всех прочих: батраках, пахарях, благочестивых людях, творящих намаз. И каждый раз, прежде чем ответить, Хаджи горделиво вытаскивает часы, сперва подносит к уху, вслушивается, потом к глазам – близко-близко и, если пополудни, говорит: «Три часа», если вечер: «Шесть», в полдень: «Двенадцать». Иногда уточняет: «Без десяти двенадцать». При этом пристально смотрит в глаза тому, кто спрашивает, и бог весть в который раз повторяет:

– Какие часы, брат! Какие часы! Пусть радуются на том свете отец и мать дарендейца. Настоящие саркисовские. Ни на минуту не отстают. Работают, как мотор в пятьдесят лошадиных сил. Единственные часы на всю деревню. Доведется повстречать дарендейца, непременно дам ему десятку. Человек в нужде был, потому и продал. Грех с моей стороны не добавить ему.

Поденщики тоже были весьма довольны часами. Приближается, допустим, полдень, они спрашивают:

– Долго еще до двенадцати, Хаджи?

Хаджи покрутит-повертит часы, как черепашку. Поднесет к уху, погладит и, вознеся сначала, как привык, хвалу Аллаху и дарендейцу, отвечает, бросив косой взгляд на солнце: «Пять минут осталось». В другой раз скажет «десять» или «пятнадцать». А то и «двадцать». Или, не дожидаясь положенного срока, в свисток просвистит: пора, мол, на перекур.

Однажды случилось так, что Хаджи по рассеянности поднял поденщиков раньше времени, ни много ни мало на три четверти часа урезал обеденный перерыв. Не рассчитал, видать. Из-за этого целый скандал вышел. Поденщики на дыбы, не желают начинать работу, и все тут. Хаджи вопит:

– Я ваших прав не ущемляю! Что ваше – то ваше. Вот часы! Не какие-нибудь вшивые-паршивые – настоящие саркисовские! – А сам размахивает своим будильником, туда-сюда, туда-сюда. – Как мотор работают. Без пяти двенадцать отпустил вас на перерыв, а сейчас пять минут второго. Десять лишних минут отсидели. Пора и честь знать!

Кричит Хаджи, часами размахивает. И вдруг к уху поднес. О Аллах, часы стучат! Беднягу едва удар не хватил. Не своим голосом завопил:

– Подойдите, подойдите! Послушайте, как стучат! Совсем как трактор.

Сколько было в поле поденщиков, каждому дал послушать.

– Ну, что теперь скажете?

– Испорченные у тебя часы. Мы тоже не дураки, знаем, сколько времени отдыхали.

– Да-да, испорченные!

Что стало тут с Хаджи! Орал и на людей кидался как бесноватый. Никто никогда еще не видал его в таком гневе. Удивились крестьяне, решили, спятил Хаджи. А тот не унимается – трясет часами над головой.

– Кто говорит, что они испорченные? Не смыслите ни бельмеса в настоящих саркисовских часах! Как мотор работают. На ваших глазах, олухи, ишака отдал за них. Ради вас купил, чтобы вам лучше было!

Поденщики притихли.

– Не серчай, Хаджи.

С того дня Хаджи не давал повода усомниться в исправности своих часов. Ежели на перерыв положен час, так он полтора часа отпускал. Крестьяне блаженствовали:

– Вот это часы! Вторых таких во всей Чукурове нет! Ни на минуту не отстают. Раньше мы и половину положенного не отдыхали, а теперь… пожалуйста. Пусть этот дарендеец, который продал часы нашему Хаджи, век горя не знает. Иншаллах!

А Хаджи важничает:

– Доведется мне встретить дарендейца, непременно десятку ему добавлю. Нечестно это – за ишака такие часы получить. Видать, в большой нужде был человек.

Поденщики:

– Твоя правда, Хаджи, надо добавить. Зачем грех на душу брать.

Короче говоря, до самого последнего дня сверкала на груди у Хаджи серебряная цепочка с часами. До самого последнего дня Хаджи охотно отвечал любому, кто справлялся о времени.

Но как только отошел бедняга, уж где только не искали эти самые настоящие саркисовские – и в карманах, и под кушаком, и в сундуке, – нигде не нашли. Как в воду канули.

Зеленая ящерка

Перевод А. Ибрагимова

Узкая тропинка, словно тонкая пуповина, связывает деревню с ближним сосновым лесом.

До рассвета еще далеко. Мать спит. Ибрагим поднялся, стараясь не шуметь, ополоснул лицо из деревянной кружки. На доске для хлеба мать с вечера оставила ему еду, он прихватил узелок и шагнул за порог. Деревня как будто вымерла, только на самой окраине, надрывая душу, выла собака. В отдалении плескалось море.

За последними домами начался крутой подъем. На полпути мальчик остановился, медленно, лениво потянулся, несколько мгновений постоял, переводя дух. В самом конце подъема задержался снова. Вновь его опалил нестерпимый жар пугающих мыслей. Его ведь могут увидеть, даже сейчас, в кромешной мгле, и поэтому надо стать как можно незаметней. Обернулся, посмотрел на деревню. Она спала, как всегда перед рассветом: безмолвно, безлюдно и неподвижно. Распласталась без единого дымка, мертвецким сном спала.

Скоро загорланят петухи. Тогда-то и очнется от сна деревня. Рыбаки уйдут в море за рыбой, ловцы губок – на свой промысел. Нельзя здесь задерживаться, нельзя помечтать вволю. Его могут увидеть, и тогда… О, тогда не взгляды – ножи вонзятся в него, располосуют, искромсают. Всякий, у кого есть глаза, будет метать в него убийственные взгляды. Бежать! Бежать! Бежа-а-ать!

Среди ныряльщиков за губками есть такие, что просыпаются задолго до зари. И лысый Осман очень рано выходит на ловлю рыбы. А Сюллю? Ему восемьдесят, нет, девяносто, нет, сто лет. Никто не знает в точности, сколько ему лет. Старей его нет никого на свете. По ночам ему не спится, бродит по деревне как неприкаянный. Сторожа тоже могут увидеть. А вдруг кто из крестьян будет ночью возвращаться из касаба? Будь начеку! Никому не попадайся на глаза!

Только мелькнет на дороге чья-то тень – припадает мальчик к земле. Нет для него ничего страшней, чем чувствовать на себе человеческий взгляд. Даже смерть не так страшна.

Торопливо скатился по склону. Осталось лишь миновать последний, ровный, отрезок пути. По одну руку простор, по другую – сосновый лес. До самой бухты тянется сосняк. Морской берег – желто-белесый. Песок, да блестящие голыши, да скалы.

Залив отделен от моря грядой скал, она тянется до самой деревни – голая, неприступная. Там, среди острых бурых камней, прячутся желтоокие нарциссы. Чаек столько, словно они собрались сюда со всего света. Одна, как всегда, сидит выше всех, вертит головкой, белая. Яйцами чаек голод не утолить. Как бы трудно ни было добраться до чаячьего гнезда, Ибрагиму это нипочем. С одного взгляда отличит свежее яйцо от насиженного.

В прошлом году он набрел на берегу на старую лодку. Бог весть откуда приволокли ее волны и вышвырнули на песок. Месяцев шесть, рук не жалея, возился с ней, чинил и сделал в конце концов как новенькую. Мать раздобыла ему несколько удочек. С тех пор он больше всего любил свою лодку.

Взрослые, особенно старики, еще ничего, но вот если увидит Ибрагим кого из ребят, то просто рассудок теряет от гнева. Лицо перекосится, зубы оскалятся, и бежит, бежит прочь, пока не отыщет укромный уголок, куда бы можно было забиться, втиснуться, вмяться. Если случается хоть издали завидеть в море другую лодку, тотчас бросается на дно и лежит, не шелохнется. Лишь после того, как разминутся лодки, поднимается, изо всех сил налегает на весла и гребет, гребет в открытое море…

На небольшом уступчике Ибрагим сам смастерил гнездо. Или несколько гнезд? Три года, как он выкармливает там птенцов чайки. Едва они окрепнут – выпускает на волю. Пусть вливаются в большое общее чаячье облако. Каждому своему птенцу вешал бирку. Выращенных птиц отличал среди тысяч других. Этих, своих, любил в тысячу раз больше, чем всех остальных. Возьмет, бывало, птенца в ладонь и гладит, ласкает пугливый комочек. Пальцам мягко, тепло, трепетно.

Из всех запахов мира самый дивный – запах моря, водорослей, морских звезд.

А еще он смастерил клетку из тыквы-горлянки, прятал ее в сосновом дупле. В тыкву посадил зеленую ящерку. Кормил ее мухами. О, какие глаза у ящерки! Грустные-грустные, печальные-печальные-печальные, стоят в них вечные невыплаканные слезы. Глаза никем не понятого чудака, сироты, безродного, всеми затравленного.

Была у него еще жаба. У той глаза совсем другие – выпученные, бессмысленные. И черепаха. Панцирь ей он выкрасил в красный цвет. Для того, чтобы отличать от прочих из черепашьего народа. Некоторым черепахам дал имена. Такие же, какие носили жители деревни: мужчины, женщины, дети. Одних не любил, ругал; к другим относился с нежностью: всегда их приласкает, погладит.

Среди скал прятался вход в пещеру. Под сводом ее лепилось гнездо ласточек. В ненастные дни он разводил там костерок, грелся, глядел на ласточек, грезил… Все-все знал он об этом крылатом семействе: когда гнездо чинят, когда откладывают яйца, когда вылупливаются малыши, как и чем их кормят. Он себя отождествлял с этими стремительными птичками.

Запыхавшись, прибежал Ибрагим к морю, окунул ноги в воду. И чайки, и зеленая ящерка в тыкве, и ласточки в гнезде под сводом пещеры, и люди в деревне, и черепахи, и жабы с выпученными глазами, и всякие разные муравьи – все еще спали. Рыбы в море тоже сладко дремали.

Я прожил в этой деревне несколько месяцев. Случилось так, что меня заинтересовала ловля губок и люди, промышлявшие этим делом. Теперь пора мне было возвращаться домой. Путь предстоял непростой. Встав задолго до рассвета, следовало спуститься по длинному склону, дойти до того места, где начинаются скалы, отделяющие залив от моря, сесть в лодку, переплыть на другой берег. Там ждали пассажиров автобусы до касаба.

Едва остались позади последние деревенские дома, как запел петух, потом до моих ушей долетел тягучий, похожий на посвист крик какой-то морской птицы. Море было еще спокойно. Кругом – ни души. Тепло. Сначала вверх по склону, потом – вниз. Пока доберешься до берега моря, уйдет добрый час.

В темно-синем мареве плывут сосны, голые скалы, красно-бурая земля, травы, цветы, жемчужные облака. Заря только-только зарождалась. Пена на море, совсем тонкая и невесомая, истаивала в густой синеве. Прибрежные скалы, вода и земля в лазоревой дымке – таково наше Эгейское море. Именно в этом его очарование.

Вдруг вижу: в тающем сумраке передо мной идет кто-то. Мне захотелось догнать одинокого путника, я прибавил шаг. Смотрю, он тоже. Тень у него длинная-длинная, тоненькая, а сам с головы до пят в дымке.

– Эй, приятель! – крикнул я.

Он побежал. Мне стало как-то не по себе и в то же время взяло любопытство. Захотелось его непременно догнать. Он бежит, я тоже. Поняв, что его преследуют, он вильнул в сторону с дороги и мгновенно затерялся среди сосновых стволов.

– Аллах всеведущий! – пробормотал я. – Что за народ в этой деревне!

Дорога пустынная, до рассвета еще далеко.

– Бог с тобой, – громко говорю я. – Не хочешь идти рядом, не надо. Мне-то что? Я здесь чужак. Просто обрадовался попутчику. Вдвоем все-таки веселей. Да и дорогу я не очень хорошо знаю.

Вдруг тень, которая только что была неотличима от сосновых стволов, отделилась от них, шагнула в мою сторону.

– Не обижайся, дяденька. Небось решил, что я вор? Я-то думал, что ты… Ты к пристани шагаешь? И мне туда же. Пошли вместе. Я-то думал, что ты… Я не люблю, когда врут. Ну-ка посмотрим, найдет ли он дорогу, подумал я. А ты решил, конечно, что я вор. Мне показалось, что ты из нашей деревни. Потому убежал. Еще, чего доброго, узнает меня, подумал. А я знаю, кто ты, дяденька. Я тебя видел и знаю, кто ты.

Деревушка-то всего в пятнадцать дворов. Почти два месяца провел я там. Не осталось ни одного человека, с которым бы я коротко не сошелся. Но этого мальчика я и в глаза не видывал.

– Ты приехал ловить губки. Неудачно время выбрал. Ждал, ждал, ни с чем обратно отправляешься. У тебя ведь есть фотоаппарат, да?

– Есть.

– Ты всех в деревне снимал, даже самых маленьких. Сними меня тоже, а?

– Сейчас слишком темно. Ничего не выйдет. Вот рассветет, тогда сниму.

– Здорово! Как рассветет. Я рядом с деревом встану, ладно?

Воцарилось долгое молчание. Мы шагали и шагали. И ни единого звука не раздавалось окрест, кроме шороха щебенки под ногами. Мой маленький попутчик неожиданно приостановился, словно споткнулся. И вдруг:

– Ты моего отца не видел, но знай: второго такого рыбака и ловца губок нет во всей деревне. Куда Арапу до него! Ни в жизнь не уйти ему под воду на двадцать пять саженей. А хвастаться он мастак. Вот пусть попробует занырнуть на двадцать пять саженей! Да у него кровь носом и горлом пойдет. Слабо ему в день пять килограммов губок собрать. Вымотается. Ты не смотри, что он здоровенный такой и усища себе отрастил здоровенные. Он и рыбу ловить слабак, и вообще… рыбы его не любят, плывут от него прочь. А в глубине рыбы как птицы летают… О-о-о-ой, знаю я, что ты подумал. Этих рыб, мол, никому не поймать! Только отец мой может. У меня такой отец, такой… Моего отца никто не видит. Он всех сторонится. И вообще, если хочешь знать, он людей не любит. Только море уважает, да чаек, да тех рыб, что как птицы, да зеленую ящерку. Он встает раным-рано, задолго до всех, и в море выходит. Он и сейчас в море, да! А рядом с ним в лодке зеленая ящерка, сидит себе посиживает в клетке-горлянке. Вернется только к полуночи, да.

Захлебываясь словами, без единой паузы, на одном дыхании говорил он. Так торопился, так спешил, словно боялся, что умрет прежде, чем успеет закончить. Не давал мне даже рта раскрыть. И как пуглив был при этом! Едва мелькнет где-то вдали чья-то тень или зашебуршится что в кустах, вздрогнет, насторожится.

– Этот Арап, мамочки родные, да ведь он в подметки не годится моему отцу, ей-богу! А уж хвастается, трепло несчастное! Он, видите ли, ловец губок! Смех один! Только и знает, что вблизи берега промышлять. А вот мой отец – он уплывает туда, где солнце восходит, в Арабистан, и там берет губку. Вот. Там еще ныряют за губками арабские девушки, все как одна голые. И мой отец среди них. Он знаешь какую песню распевает? «Арабистан, Арабистан, там девушка нагой колышет стан…» Мой отец там научился этой песне. Он говорит, тамошние все время ее распевают, валлахи! А ты слышал прежде эту песню? Ага, не слышал! Ее никто не знает, кроме моего отца.

И глубь моря он тоже знает. Где больше всего губок – знает. Как только глянет на море, так сразу и говорит: «Э-гей, ребята, вон там, на пятнадцатисаженной глубине, есть губки». Никто не может донырнуть до них. У Арапа нутро выворачивает. А мой отец как нырнет, так все до одной губки вытаскивает. Ему все мало, ныряет да ныряет. Арап смотрит, от зависти помирает, с ума сходит. А отец с вечера до утра, с утра до вечера ныряет. Все лодки, сколько ни есть, – все наполняет губками. Потом отправляет их в ближний город. Наполнит лодку – отошлет, наполнит – отошлет. Ему целую кучу денег отваливают. Там он себе новехонькую моторку покупает, красно-зеленую моторку. В деревне ни у кого нет собственной моторки. Куда им тягаться с моим отцом! Так на виду у всей деревни и раскатывает. Арап вот-вот от зависти лопнет! Знаешь, как все деревенские хотят поговорить с моим отцом! О-о-о-о, еще как! «Мы для тебя то сделаем, реис, другое сделаем, ага». А отец ни слова им в ответ, только садится в моторку и мчится себе. Мать тоже с собой берет. Он в Измир отправляется, есть такой большой город – Измир. Знал бы ты, как любят моего отца в Измире. Еще бы не любить! Все-таки лучший в мире ныряльщик за губками. Хочешь с ним губок ловить? Приезжай тогда через пять лет. А то в Измир поезжай, там непременно встретишь его. Он тебе по-настоящему покажет ловлю губок, море научит понимать. Он и сейчас в море. Да-да. Ты что, не веришь? Чего улыбаешься? Думаешь, вру, да?

– Почему я должен думать, что ты врешь? Просто я отца твоего никогда не видел. Почти два месяца прожил в деревне, но ни разу его не видел.

– Зато он тебя видел, и не раз! Вот! Видел, как ты фотографируешь. Слушай, а когда рассветет, ты меня снимешь на карточку?

– Сниму. Я же обещал.

– Смотри, не позабудь!

– А в следующий раз, когда приеду, непременно пойду к твоему замечательному отцу.

– Валяй, он тебе покажет, как надо губок ловить.

Из леса донеслись первые птичьи пересвисты, вдали над морем взметнулись чайки. Светало. В зыбком полусвете лицо мальчика казалось тонким, почти бесплотным. Кожа смуглела загаром. Сколько ему было? Одиннадцать? Двенадцать? Вымахал чуть не со взрослого. Старые штаны ниже колен окончательно истрепались, висят лохмотьями. Грудь нараспашку, сквозь дыры на рубашке просвечивает голос тело.

– Ну да, он покажет тебе класс ловли губок! Он вообще у меня очень хороший. Тебе понравится. Рыбы знаешь сколько ловит? У-у-у-.ух сколько! Как выйдет в море на своей лодке, так рыбы начинают собираться вокруг стаями. Отец продаст свою лодку, купит огромную моторку, поедет в Измир. Там купит себе белую фуражку, белые штаны и рубашку тоже белую. И еще моторку, большую-пребольшую, как пароход. На ней отправится в Арабистан ловить губок. И вторую моторку купит, и третью. Свяжет их все вместе, в деревню заявится, у всех на виду проедет. Ой, что тут начнется! Наши глаза от удивления выпучат. «Кто это такой важный едет?» – спрашивать будут. А как узнают, что это мой отец, так и лопнут все от зависти. И первый – Арап. Отец каждый день будет кушать в ресторанчике, и будет у него такая штуковина, желтая, кожаная, в которой бумаги и деньги держат. Много денег. Отпустит себе усы, длиннющие, черные-пречерные. В сравнении с отцовыми усами Араповы – тараканьи усики. Отец скоро женится…

Тут он осекся, растерянно глянул мне в лицо. Мы оба остановились.

– А он, наверное, скоро разведется с моей матерью. Она что? Простая, деревенская. Не знает городских обычаев. Отец возьмет себе городскую, с голубыми глазами, вроде жены водолаза Хюсейина. Не знаю, может, все и не так, но отец сам говорил об этом.

Надо бы тебе повидать морские звезды на дне, и крабов, и устриц. Там, на дне, водятся морские коньки. И во все концы бегут дороги… Отец сказал, что по ночам морские коньки становятся большущими-большущими. Среди них есть такие, что по этим дорогам далеко-далеко бежать могут, до самого Арабистана. Мне так отец рассказывал. Ноги у них белые. Отец собственными глазами видел морских коней, и не одного-двух, а целую тысячу, даже две тысячи. Однажды ночью отец наловит этих чудо-коней и спрячет от солнечных лучей в конюшне. По ночам мы с ним будем садиться на них верхом, кататься. Может, все это и не так, но мне отец обещал, а он слов на ветер не бросает. Только, отец говорит, надо этих коней пуще глаза беречь от солнца, иначе опять станут маленькими, валлахи!

Отец знает все пути-дороги под водой. Еще он говорит, что и на дне морском есть времена года: зима, весна, лето и осень. Арап небось ничего подобного тебе не мог рассказать. То-то же!.. А вот отец мой и не такие чудеса знает и мне рассказывает. Арап ни шиша не знает о том, что на самом деле происходит в море. И про коней не знает, и чаек у него своих нет. А у отца моего – собственные чайки. Сам их выкормил и выпустил на волю. Слабо́ Арапу иметь собственных чаек, а? Видел бы ты только моего отца, видел бы! Есть у него и пещера. Там ласточки живут, из Йемена прилетают. Как завидят моего отца ласточки, так просто безумеют от радости. Когда весной прилетают, то весь первый день ни на кого даже не смотрят, только носятся вокруг него, радостные, что наконец вернулись.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю