Текст книги "Собрание сочинений. Том первый"
Автор книги: Ярослав Гашек
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 39 страниц)
Восточная сказка
В некоем государстве, не в нашей стране, а далеко-далеко отсюда, жил некий государь, который вечно опасался за свою жизнь, и называли его султаном.
Не знаю точно, где это произошло, то ли в Турции, то ли в Персии, только все это истинная правда.
Вот как было дело. Новый сотрудник редакции газеты «Идалмо» ночевал в редакции на матрасе. Он мирно спал, а рядом, за стеной, в другой комнате тоже мирно спал главный редактор этой же газеты.
В полночь в коридоре послышались шаги. Несколько человек тяжело топали, как могут топать только стражи общественного благополучия.
Вскоре пробудился и новый сотрудник редакции, подумав, что на него падает потолок.
Но не обрушился на него потолок. Это шумели те самые люди, что топали в коридоре. Они колотили ногами в двери редакции и громко кричали:
– Откройте во имя аллаха, откройте во имя аллаха!
Им открыл дверь новый сотрудник редакции, и в редакцию ворвался юсу-паша – начальник жандармерии того края, и еще двое, все вооруженные до зубов.
И вопросил начальник нового сотрудника редакции:
– Что вы здесь делаете?
– Сплю, сейчас ночь, – отвечал сотрудник редакции.
– Ваше имя? – строго спросил юсу-паша.
– Такое-то.
– Имя вашего отца?
– Такое-то.
– Вашего дедушки?
– Такое-то.
– А вашей бабушки?
– Такое-то.
– Вашей повивальной бабки?
– Такое-то.
– Имя повивальной бабки вашего отца, повивальной бабки вашей бабушки, отца вашего дедушки, деда вашего дедушки и бабушки вашего прадеда?
Спросив так, юсу-паша подошел к матрасу и осмотрел его.
– Здесь нет, – недовольно проговорил юсу-паша. И пошел обыскивать печку.
– И даже здесь нет, – проворчал он.
После этого он осмотрел чернила, кисет, пальто, повешенное на дверь.
– И там тоже ничего нет, – недовольным голосом сказал юсу-паша своим подчиненным.
Осмотрев плевательницу, подкладку пиджака и штаны сотрудника редакции, посетители ушли, оставив ошеломленного сотрудника редакции в изумлении от всего того, что ему довелось видеть.
Юсу-паша после того пошел со своими людьми на квартиру главного редактора, и повторилось там все, что происходило рядом в редакции, с тем лишь различием, что гости осмотрели и тарелки и стакан с водой.
А заглянув в рот сыну главного редактора, ушли.
Главный редактор сказал им:
– Как у себя дома!
– Как у себя дома, – ответили в один голос жандармы и ушли.
На следующий день повторилось то же самое, что накануне, с той лишь разницей, что юсу-паша под тем предлогом, что раньше работал сапожником, осмотрел ботинки нового сотрудника, а в квартире главного редактора – под предлогом, что когда-то был грудным младенцем, засунул голову в детскую коляску и долгое время не мог выбраться оттуда.
И было так целую неделю из ночи в ночь.
На седьмую ночь главный редактор спросил:
– Какого дьявола вы здесь ищете, в конце концов?
Юсу-паша улыбнулся в ответ и кивнул своим людям.
И жандармы хором ответили:
– Ничего не ищем. Это мы просто так, по привычке.
И в той стране эта привычка сохранилась до сей поры, и тот юсу-паша жив, если не умер.
Седой дедушка, рассказавший своим внучатам эту сказочку, помолчав, добавил еще:
– Запомните, детки! Ничего мы не ищем, это мы просто так, просто так, по привычке!
Предвыборное выступление цыгана Шаваню
Были у цыгана Шаваню политические убеждения? Нет. Ему было безразлично, какая партия стоит у кормила власти в новом здании парламента в Пеште. В газетах решались важнейшие политические проблемы, а цыган Шаваню только меланхолично любовался широкими равнинами, на которые открывался такой замечательный вид из его домика, стоявшего на самом краю Борошгаза.
Самые прекрасные политические лозунги не могли взволновать старого Шаваню, а когда в соседнем городе проводили народные собрания, Шаваню любил смотреть на толпы крестьян в бекешах и потрепанных широких штанах, отправлявшихся в город послушать благородного пана Капошфальви, который трижды в год изволил выступать перед своими избирателями.
В такие дни в деревне, как вы сами понимаете, никого не оставалось, а это было на руку семейству Шаваню: можно было кое-что стянуть. Поэтому за приступы красноречия пана Капошфальви Шаваню приходилось потом расплачиваться отсидкой.
Кроме абсолютной независимости политических убеждений, у цыгана Шаваню была еще одна особенность. Он играл на скрипке. О цыганских музыкантах написано уже бесчисленное количество страниц. Но Шаваню был и в этом отношении своеобразен. Обычно цыгане играют, а крестьяне тихохонько сидят, не пикнут, слушают, иногда танцуют. Но когда играл Шаваню, крестьяне должны были пить, а сам Шаваню в отличие от своих цыганских коллег, играя, никогда не пил и не засыпал. Шаваню играл, крестьяне пили, он исполнял все новые и новые мелодии, одну веселее другой; ну, а поздно ночью, когда крестьянам уже было безразлично, по какой струне он проводит смычком, староста вскакивал из-за стола и кричал: «Nagyon szép!» (Замечательно!) и бросал Шаваню деньги, а тот все играл да играл. Случись в такой момент, что аплодирующего старосту от возбуждения хватил удар, слушатели единодушно выбрали бы старостой Шаваню.
Были назначены выборы в парламент. Благородный пан Капошфальви десять лет подряд был депутатом, при этом ни разу не вызвал недовольства у своих избирателей и никогда не имел соперников. Но в последнее время он загрустил и, как только речь заходила о выборах, сидел понурив голову: у него появился соперник.
Капошфальви потерял сон. Будь новый кандидат хотя бы «благородным» человеком, который мог бы, подобно ему, Капошфальви, проследить свою дворянскую родословную до XVI столетия! Художественно выполненный дворянский герб Капошфальви висел в его рабочем кабинете: красивая выразительная голова осла и рука с мечом, согнутая под углом 45 градусов. Но его соперник не имел ни дворянского звания, ни герба в кабинете, ни кабинета вообще, потому что был простым крестьянином, правда, богатым, но все же крестьянином. Его единственным званием было то, которым его наделили крестьяне: пан староста. Это он кричал Шаваню «Nagyon szép!». Звали его Фереш. Его фамилия даже не кончалась на букву «и», окончание, которым гордились свыше пяти тысяч венгерских дворян.
Единственный сын Фереша изучал в Праге право. Этот молодой человек вбил себе в голову, что его отец должен стать депутатом, так как, сдав первый государственный экзамен, юноша вообразил, что второй ему удастся сдать гораздо легче, если в списках будет сказано: «Янош Фереш, сын депутата парламента».
Борошгазский староста Фереш, до сих пор трижды в год с восхищением внимавший речам благородного пана Капошфальви, на последнем собрании крикнул оратору: «А мы что, пустое место?» Фереш малость напутал. Сын велел ему во время речи благородного пана Капошфальви громко выразить свои оппозиционные убеждения. Но благородный пан, к несчастью, говорил о важности разведения мясного скота, и тут-то, к всеобщему изумлению, Фереш разразился упомянутым возгласом: «А мы что, пустое место?»
Благородный пан пригласил цыгана Шаваню, вернее, не пригласил, а велел привратнику привести его. Когда привратник явился с цыганом, Капошфальви сидел в своем кабинете.
– Дорогой друг, – обратился благородный пан к Шаваню, у которого тряслись ноги. – Я надеюсь, что ваши политические убеждения глубоко оскорблены бестактным выступлением пана Фереша, который намерен выставить свою кандидатуру. Я был в течение десяти лет вашим депутатом, и все вы знаете, что не впустую потрудился.
Цыган Шаваню не понял и десятой доли из речи благородного пана и потому только кивал головой, а после каждого елова приговаривал: «Смотри-ка, вот оно как!» Наконец он пришел в себя и ответил:
– Вельможный благородный пан, я бедный цыган romano čanejai čuprikane devlehurebske (клянусь богом), вельможный пан, я никого не обманываю, не ворую, domneha sovelam (сплю в комнате), и только несколько лет назад prašta zidžubena (со мной случилась беда).
Теперь уж благородный пан не понял Шаваню, потому что в его ответе было очень много цыганских слов. Поэтому он поддакивал: «Верно, верно» – и, чтобы закончить разговор, сказал:
– Я знаю, что ты порядочный человек и прекрасно играешь на скрипке, мне говорили, что крестьяне могут без конца слушать твою игру и, если ты попросишь, ни в чем тебе не откажут. Так вот, прошу тебя, прошу вас, дорогой друг, ходите из трактира в трактир, играйте там и при этом кричите: «Да здравствует наш депутат благородный пан Капошфальви!» А я щедро вознагражу вас за это. Но кричите хорошенько!
– Что говорил тебе благородный пан Капошфальви? – спросил цыгана в тот же вечер староста Фереш, проходивший мимо цыганских хибарок.
– Вельможный пан староста, я должен прославлять в трактирах благородного пана, – сознался Шаваню, которого мало трогало, что перед ним стоит соперник благородного пана.
Дома Фереш передал сыну слова Шаваню.
– Не беспокойся, делай то же, что я, а у меня есть идея, – ответил студент-юрист. – Завтра я сам поговорю с Шаваню.
– Шаваню, я слышал, что ты должен прославлять благородного пана. Молодец, кричи хорошенько, – сказал он на следующий день Шаваню. – Сколько у тебя детей?
– Двенадцать, – ответил цыган.
– Хорошо, – продолжал сын старосты. – Отпусти этих двенадцать детей ко мне на воскресенье. Получишь за каждого по пятьдесят крейцеров.
Неожиданно привалившее счастье, надежда получить деньги на минуту ошеломили цыгана, но он быстро очнулся и стал торговаться. Это, мол, мало, надо бы дать хоть по шестьдесят крейцеров за ребенка.
– Ладно, получишь по шестьдесят, – согласился молодой человек, – но, советую тебе, кричи погромче.
Наступило воскресенье. Утром все двенадцать детей Шаваню, можно сказать, в чем мать родила, вышли из усадьбы Фереша. Впереди шагал старший, тринадцатилетний мальчик – у него была рубашка подлиннее, – с зеленым знаменем в руках, на котором было написано: «Да здравствует благородный пан Капошфальви, наш депутат вот уж десять лет!»
В усадьбе их должным образом проинструктировали, и утром, когда особенно много народу шло в церковь, эта чумазая стайка выступала со знаменем по самым оживленным улицам и кричала во всю глотку:
– Да здравствует наш депутат благородный пан Капошфальви! Да здравствует наш благородный отец!
«Благородный отец» снял свою кандидатуру.
На сборе хмеля
В длинных бревенчатых постройках слышен говор, смех, пение. Равнина от Спалта до самого Нюренберга погружена в туман, из которого, как составленные в козелки ружья военного лагеря, торчат составленные вместе жерди хмельниц. И только островками леса высятся подпорки, где еще кудрявятся усики свисающих плетей хмеля.
Равнина, сумрачная и унылая теперь, когда большая часть обширных хмельников уже обобрана, кажется сизой в тумане.
И только где-то там, на юге, чернеют контуры леса, да черные вороньи стаи прорываются сквозь туман, окунаются в него, вновь появляются на составленных подпорках хмельниц, крича: «Карр, карр…»
Зато внутри построек царит оживление.
За длинными деревянными столами – множество людей, пришедших сюда со всех концов Германии. Мужчины, женщины и даже несколько подростков – те, кто уже за месяцы до этого заговорил о том, как в августе подзаработает немного денег, когда потребуется чесать хмель.
Есть здесь бродячие поденщики, оборванные, опустившиеся, работающие для того только, чтобы пропить полученные деньги в ближайшем кабаке; есть наряду с ними и люди немощные, неприспособленные к тяжелому труду, которые хотят сберечь про черный день добытую копейку; и все они теперь говорят наперебой, поют, смеются – с тем ощущением беспечности, которого им так давно недоставало, и при этом счесывают душистые шишки хмеля со стеблей в корзины, – а утреннее августовское солнце тем временем вытесняет с безлюдной равнины туман.
Запах хмеля приятно раздражает ноздри, иногда вызывая кашель, а аромат смолы, источаемый свежим срубом, дурманит голову.
– Это, как я смотрю, приятней, чем ходить за куском по миру! – сказал расположившийся в конце стола оборванец.
– Работа легкая, – подтвердил сидящий рядом. – Ты кто по ремеслу?
– Кузнец, – ответил оборванец, – звать Карлом, из Ганновера.
– А я из Гамбурга, – представился второй, – каменщик. Хайсом зовут.
– Я уж двенадцать лет без заработка, – продолжал кузнец, – прежде-то хорошо шло дело, а как нанялся на железку, сломал на их работе ногу. В Тюрингии в больнице три недели провалялся. Инвалидную карту дали. И думаешь, хозяева мне возместили за увечье? Еще хотели, подлецы, чтоб я больницу оплатил. «Ты, – говорят, – напился, вот и сломал ногу».
– Бедного человека, как собаку, гонят, – сказал Хайс, – а заступиться некому. Меня один мастер за то выгнал, что его дочку я обхаживал. «Дочь моя не про вас!» И ведь простой десятник. Я и скажи ему, что он каналья. Ух и остервенился он! Палку схватил да на меня! Мы на лесах стоим, от земли метра три будет… Я только крикнул: «Ах ты, черт, каналья!.. Как развернусь – он и слетел на землю. Оскорбление действием должностного лица.
– Сколько же тебе присудили, друг? – спросил сидевший против него малый – пекарь, судя по колпаку.
– Шесть недель, – отвечал каменщик.
– Только-то? – вмешался с другого конца стола старичок, жевавший сигарный окурок. – Спихнуть, когда там от земли три метра… Шесть месяцев – это скорей похоже. Мне вот в свое время поблажки не дали. Шел я по линебургской пустоши на Шлезвиг. В какую-то деревню – уже около моря – заходим побираться еще с одним. Не помню, кто он был, – дело давнее. Ну, обошли мы все дворы – а тут вдруг полицейский. «Проследуйте со мной!» «Еще чего, – думаю, – в кармане денег целая пригоршня – там всюду подают, – а мне проследовать с тобой!» Начал я препираться, а потом думаю «Ладно, мы сейчас при народе – а погоди, как отойдем немного…» И не стал спорить. А когда подошли, уже далеко за деревней, к самому каналу, схватил его за горло и пихнул в трясину. Пока он выбрался, нас уже было не видать за травами. На следующий год идем еще с одним по Прусской Силезии, и останавливает нас у Кладиска какой-то полицай. Знакомая такая харя. Вглядываюсь – тьфу, черт, да это тот, которого я запихнул в трясину, там, у моря.
За столом рассмеялись.
– Шесть месяцев схлопотал, – сказал старичок, – да еще в исправительном столько же.
– А что, по линебургской пустоши неплохо походить, – сказал каменщик. – Всюду пускают, иной хозяин сам тебя зазовет; только вот жалость – деревни очень уж далеко друг от друга. Часов пять иной раз отшагал – а деревни не видно. Да и идти-то надо низкой лесной порослью, и трава накрывает тебя с головой. Чуть сбился с правильной дороги, так иной раз дня три проплутаешь. Все кажется, что ты здесь уже был. Вернешься, и придешь опять туда, откуда вышел. Но в деревнях зато куда как хорошо. И в господских имениях, где за́мки. Наешься от пуза, и монет сколько настреляешь! А спать охота – вышел из деревни, ложись себе в траву и спи. И так до Шлезвига. Да и в Шлезвиге хорошо.
– Верно говоришь, – подтвердил кузнец, – рыбы наешься досыта. Рыбы у моря полно. Мы как-то раз в одной деревне влипли… Пришел я и еще один, с которым мы ходили, к старосте: так, мол, и так – голодные. «Садитесь, принесу вам рыбы». Выходит в сени, а там у него жареной рыбы полна миска. Дает нам каждому по штуке. Съели мы и пошли. А рыба эта очень была вкусная, и вот в сенях попутчик мой взял да и опрокинул всю ту миску себе в полу. Полны карманы напихал – и даем ходу. Не успели мы из двора выскочить, бежит за нами староста. Попутчик-то забыл, что у него в карманах дыры, а через них, пока мы шли, вся рыба одна за одной и выпала. Вот ведь несчастье! Бежим, а как народ увидел, что за нами староста погнался, тоже давай нас ловить. Собак натравили… Потом нас староста в пустом хлеву запер. А утром заявился и протягивает иглу с ниткой – дескать, чтобы попутчик мой зашил свои карманы!
У стола засмеялись, а старичок, жевавший табак, пронес:
– Не всякому слову верь, но говоришь ты складно. Знавал я одного, он все рассказывал, рассказывал, где побывал, куда его нанимали, а после, как я к нему в послужной-то список глянул, – и вышло, что он три недели всего ходит по поденкам.
Старичок закашлялся и сплюнул.
Кузнец настороженно прищурился.
– А я знавал одного деда, – сказал он, – и все-то было не по нем, все он бурчал.
– Старый человек всегда знает, что говорит, – вставила сидевшая у стола женщина с неприятным лицом.
– Х-ха, – засмеялся кузнец, – Фодк у нас возговорила. Втюрилась напоследок в старца.
– Да он мне как папаша, – посмеивалась Фодк, – а я ему как дочь; он хоть ворчит, а добрый. Мы с ним из-под самого Виттенберга все шли.
– Ты чем сейчас живешь-то? – спросил каменщик.
– Хожу по свету, – осклабилась Фодк, – где чего дадут… Со мной и дочка ходит.
– Где она, дочка-то? – спросил кузнец.
– Да вон, у третьего стола. Красивая девчонка, а…
Фодк вздохнула.
– И что с ней потом будет, – добавила она, понизив голос, – богу одному известно.
– Что будет? – подхватил кто-то из сидевших напротив. – Бродяжить будет и помрет где-нибудь на дороге, как и ты, как все мы. Другие явятся, тоже пойдут бродяжить, как вы с ней. Эти помрут – опять же явятся другие…
– Какой разумник выискался, – засмеялся у того же стола пекарь. – «Другие явятся»… Х-хе… Теперь тут мы. А что нам до других?
– Всей жизни жаль, – проговорил разумник.
– А нам тебя жаль, что ты дурью маешься, – сказал кузнец. – К чему такие разговоры: «Всей жизни жаль…» Теперь ты хмель чешешь. Теперь-то мы под крышей! – вскричал он.
– Теперь нам хорошо, – сказал каменщик.
– «Теперь»… вот то-то, что «теперь», – возразил прежний голос.
За столом на мгновенье стало тихо. Каждый почувствовал в этих словах правду. Взгляды невольно обратились на равнину, простиравшуюся за окном. Пустую до самого горизонта, как и вся жизнь у большинства собравшихся здесь людей.
– Наполненные корзинки отнести! – слышится голос нанимателя.
Солнце прогрело деревянные постройки, и туман на равнине истаял.
– Через два дня разойдемся кто куда, – сказал кузнец.
– Кто куда, – повторил за ним каменщик.
Карр, карр… – донеслось из-за окон. Воронья стая неторопливо перелетела жерди хмельников, и от дыханья близкой осени затрепетала промасленная бумага в оконных рамах.
Ослик Гут
(Зарисовано в Бернских Альпах)
С весны и до самой зимы Анна Пэг была в горах, на «альме».
Знаете альму? Ту самую, о которой в Швейцарии постоянно поют: «Там, на альме, хотел я быть; там, на альме, хотел я жить; розы альпийские на ней срывать…» – и т. п. Короче говоря, прославленные «альмы» – это поросшие высокой травой плоскогорья в Альпийских горах. В «альме» над головой у вас глетчеры, а под ногами – альпийские долины с зыбчатыми навесами скал, под которыми расстилаются и раскидываются деревушки с характерными широкими крышами на домах, обложенными крупным камнем для защиты от альпийских ураганов и лавин.
На тиллингенской альме и жила все долгие шесть месяцев Анна Пэг – тетка Анна, как называли ее внизу, в долине. На ее попечении крестьяне из тиллингенской деревни оставляли свой скот, а точнее: своих коров. Под скалою у Анны был домик с такой же крышей, как у деревенских. В нем был очаг, где она стряпала себе и черному псу, правда, невзрачному, но до того заливистому, что тихими вечерами лай его слышался даже внизу, у Бодамского озера.
Хотя ее и называли теткой Анной, в ней не было решительно ничего от таких теток, которыми пугают маленьких детей: она была молодая, незамужняя, высокая, с чертами лица резкими и очень недурна собой.
«Какое-то у нее браконьерское лицо», – говаривал об Анне Пэг молодой Строшайн из Дюнсинга, после того как та отвергла его предложение послать к чертям собачьим альму, оставить домик в горах и стать его женой.
«Красивая, но чем-то от себя отталкивает», – стал говорить о ней Рангер из Галленсхайма под глетчером, когда она ответила ему, что не встречала еще такого дурака, как он, Рангер из Галленсхайма под глетчером и никогда не выйдет замуж за балбеса.
Так Анна Пэг и продолжала жить на альме, помимо тучных своих коров никого не видя. Кроме…
Трактирщик «У альпийской долины» недаром говорил:
– Не видит тетка Анна ни живой души весь день, кроме одного осла, которого я ежедневно посылаю с продуктами на тиллингенскую альму.
Эта туманная фраза неизменно вызывала взрыв веселья, ибо живой душой был у трактирщика серый ослик Гут, каждый день приносивший из деревни все необходимое для тетки Анны и забиравший оттуда вниз масло и сыр.
Ослик Гут был единственное связующее звено альмы с деревней Галленсхайм.
Четырехчасовой путь по крутой стежке проделывал он с пунктуальной аккуратностью, нигде не отклоняясь ни на шаг, поскольку отклоняться было просто некуда – разве что в пропасть с маленьким зеленым озерцом на дне.
Ослику явно нравилась его ежедневная прогулка, четыре часа вверх и менее четверти этого времени вниз. Дорогой он кричал «И-о», что было, видимо, своего рода ослиной импровизацией, воспевавшей красоты альмы.
А тетка Анна утверждала, что однажды в необыкновенно ясную погоду никакими силами не могла заставить его начать путь обратно с грузом масла.
Ослик Гут якобы мечтательно смотрел на долину, оборачивался ко всем четырем сторонам света (в тот день будто бы все было четко различимо чуть ли ни до Берна). По этому рассказу выходило, что ослик Гут не мог вдосталь налюбоваться величавой панорамой, открывавшейся в ясный день с альмы.
В противовес тому трактирщик «У альпийской долины» выразился так:
– В конце концов это же все-таки осел, что бы он там ни делал.
И завершил свое высказывание загадочной фразой:
– С ним то же самое творится, что со мной.
Но, разумеется, трактирщику никто не удивлялся: общеизвестно было, что в свое время он переехал сюда откуда-то из Баварии.
А тетка Анна жила себе да поживала. В пятом часу вечера хлопала палкой по листу жести, висевшему у входа в ее домик, – и белухи, пеструхи, чернухи, неторопливо переступая копытами, скучивались около нее. Подоенные, они снова разбегались по альме, исчезая в высокой траве, и слышно было только их короткое мычанье.
Примерно в это время и заливалась черная собачонка Анны грозным лаем.
Встречала она этим ослика, степенно шествовавшего по крутой каменистой стежке со своим «И-о» в виде ответного приветствия.
А между тем завсегдатаи «У альпийской долины» решали за стаканами вина, понятливое или глупое животное осел.
– Это животное понятливое, – сказал однажды Йоган, подручный лесничего, недавно заявившийся сюда из Дюнсингена, дабы согласно предписанию начальства пресечь производимый жителями незаконный отстрел серн – хотя серн жители не видели в этих местах по меньшей мере лет пятнадцать, а незаконно производили теперь только рубку леса.
Йоган влюбился в тетку Анну, не успев даже ее увидеть.
Влюбился по рассказам завсегдатаев трактира, многие из которых уже домогались ее руки.
И вот однажды Йоган возымел намерение посетить ее на альме.
Трактирщик на другой день говорил, что слышал чей-то крик, правда, неясно. Вообще во всю эту историю с посещением напущено много туману.
Трактирщица, конечно, рассказала, как Йоган попросил ее залатать ему штанину, разорванную на икре – и похоже, что собачьими зубами, – но толком так ни до чего и не дознались.
Сам Йоган только плакался, что дорога на альму ужасная, а всех собак неплохо бы перестрелять, и далее в подобном роде.
– Добрались вы туда? – спрашивали Йогана.
– Добрался.
– Понравилась вам Анна-то?
– Понравилась.
– Ну, объяснились с ней?
– Не объяснился.
К этому Йоган ничего уже не прибавлял, только бурчал по-прежнему, что всех собак неплохо бы перестрелять.
Потом опять заговорили о понятливости осла Гута и Йоган вставил:
– А я вот разучу с ним одну штуку…
И ночью, когда луна озарила камни на широких крышах и блики ее трепетали на заснеженных плато и глетчерах окрестных гор, смотрел на черные тени скал, на зубчатые контуры леса и стежку, круто уходившую по-над деревней к альме, где на душистом сене спала Анна.
Вспомнив о ней, он сразу вспомнил и об ослике.
Йоган тайно вынашивал план, в котором Гуту отводил роль своего посла и посредника.
Он начал думать, как бы войти к ослику в доверие. Подождал за деревней, пока тот неторопливым шагом пройдет мимо.
Однако пришел к заключению, что ослик его избегает. На следующий день при подобной ситуации ослик дал недвусмысленно понять, что относится к Йогану с предубеждением. Даже пытался укусить в плечо. Опыты с сахаром на третий день окончились для Йогана полным провалом.
Сахар-то ослик взял, но потом стал лягаться.
На четвертый день он уже отказался и от сахара, а на приход Йогана никак не отреагировал.
Но Йоган все еще защищал животное.
– Очень понятлив, – говорил он об осле.
В день пятый Йоган заготовил с вечера необыкновенно трогательное письмо. Письмо предназначалось Анне Пэг.
В нем говорилось о сердечных муках Йогана. Он де не знает, что над собой сделает, если она его отвергнет. И пусть прекрасная дочь альмы помнит: он, Йоган, подручный лесничего, одним выстрелом убирает орла с ледниковой вершины (такой орел уже стоит в Берне в музее), пусть она помнит, что стрелять-то он умеет, а ружье всегда при нем…
Ослик Гут должен был послужить посредником. План был предельно прост.
Дождавшись за деревней, пока ослик начнет свое восхожденье на альму, Йоган сунет письмо в одну из корзин, привязанных к ослиному боку, – и сунет так, что письмо нельзя будет не заметить. Анна Пэг там, наверху, прочтет и… не устоит…
И Йоган лихо покручивал свой обкусанный ус.
Наутро он дождался ослика за поворотом дороги. Сначала протянул ему кусок сахара. Ослик остановился, взял сахар и начал его разгрызать.
Потом Йоган осторожно приблизился к корзинам, намереваясь сунуть письмо…
И тут произошло невероятное.
– Ну, братцы, – сказал один из крестьян, сбежавшихся на крики Йогана и поднимавших его с земли, искусанного и избитого, – ну, братцы, этого осла никто не обдурит, тутошние пытались – и то не выходило…
Так Анна Пэг и не прочла письма от Йогана, поскольку ослик никакого письма не приносил.
– Это, в конце концов, всего только осел, – говорил Йоган, отбывая к себе в Дюнсинген.
А отбыл он туда довольно быстро.
Ослик Гут! Осел ты или не осел?