Текст книги "Собрание сочинений. Том первый"
Автор книги: Ярослав Гашек
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 39 страниц)
Поэзия социальная
А в ней еще более мрачная и удручающая доза сентиментальности, чем в предшествующих изделиях молодых литераторов.
Гудят колеса, шестерни,
Вращаясь непрерывно.
Какая мрачная тоска
В их песне заунывной!
И во всех этих поэмах, в стихах и прозе, во всех романах и рассказах перед читателями предстают жалкие фигуры, терпящие притеснения и без надежды блуждающие в потемках. Это – ремесленная литература, где авторы не показывают, по какой дороге должен идти народ, а только причитают над его страданиями.
Слово «страдать» присутствует на каждой странице рассказа, в каждом стихотворении. Страдает рабочий, работница и дети этих страдающих родителей. Поэты им не помогают. Но, наоборот, сами падают вместе с ними в грязь; читателям же рисуют безнадежные горизонты.
То здесь, то там появляется утренняя заря, без которой не может обойтись ни один социальный поэт. Заводские трубы, увитые кровавыми розами. Багровое небо, и вдали, над унылыми толпами рабочих, вливающимися в ворота фабрик, – дождь.
Унылые толпы – это парадный реквизит социальной литературы. Кое-где вам обещают месть, но никогда не осуществляют ее. Случается, что такой пиит откроет стрельбу по бастующим и для проформы бросит камень в голову офицера. Но обещанной мести вы не найдете. Забастовщиков уводят в кандалах. Это один вариант.
Иной автор пишет, как фабрикант, соблазнив работницу, вышвырнул ее за дверь. Работница, естественно, плачет и сжимает кулаки. Где-нибудь снова появляется парадная заря. Обманутая клянется отомстить и кидается в пруд, а если действие происходит на сахарном заводе – в какую-нибудь наполненную водой яму.
Другой поэт ждет, пока работница, соблазненная и отвергнутая цинично смеющимся сыном фабриканта, родит Младенец обычно бывает мужского пола. Работница, задушив своего ребенка, вместо того чтобы задушить его отца, предстает перед судом. Этот сюжет излюблен в социальных драматургических произведениях. Далее все зависит от поэта. Либо он заставит присяжных осудить жертву-душительницу, либо оправдает ее. Решает тут авторская индивидуальность: то есть отрывал ли поэт в детстве мухам лапки или нет. Если он чувствителен, то освобождает обвиняемую, и она, рыдая, покидает сцену.
А вот еще одна излюбленная тема социальных стихотворений: шахтер рубает уголь, и кусок породы обрушивается на него. Перед тем, как отдать богу душу, он вспоминает о своей жене. Этим стихотворение и заканчивается. В нем ничего не говорится о том, что нужно наконец расквитаться с эксплуататорами пролетариата.
Пролетариат в этих стихах не более чем марионетка в руках поэта, а вместе с тем и в руках капиталистов, о которых поэт пишет.
Пролетариат вздыхает, пролетарии с грустными улыбками бродят по фабрикам.
Идет рабочий по цехам угрюмыми шагами.
К нам, друг, скорей!
Поговори, засмейся грустно с нами.
Грустные улыбки. И грустное повествование.
Уголь в шахте мы рубали,
Далеко вверху земля,—
Про нее мы вспоминали,
Про ее луга и дали,
Чистый воздух и поля…
Рабочие разговаривают о том, как холоден уголь, как он осыпается им на головы и как в это время шахтовладелец наверху, в замке, пирует среди зелени деревьев. Но о том, чтобы рабочим подняться наверх, в эту зелень деревьев, и взять то, что им принадлежит, что отнято у них пирующими, – об этом поэты не поют.
Над трубами заводов дым.
Я кровью харкаю.
Но жду я бурю всей душой
И песню жаркую.
Ждут поэты, а с ними – рабочие и читатели.
Социальная литература должна обращаться к душам тех, кого она воспевает. А она говорит им об одном только ожидании. Вот-вот забрезжит алая заря.
Мы ждем и верим: нас разбудит
Багряно-розовый рассвет.
Но выходит второе издание тех же стихотворений и опять:
Мы ждем и верим: нас разбудит
Багряно-розовый рассвет.
Колыбельная все время повторяется. Мне это кажется похожим на: «Спи, малютка, спи, глазоньки сомкни. Будет бог с тобою спать, ангел колыбель качать, спи, малютка, спи».
В социальных стихотворениях поэты препоручают народ великой заре и убаюкивают его вместо ангелочков.
Усталость в темных улицах блуждает,
Когда в изгибах крыш струится ночь.
В социальных стихах много усталости, которая блуждает из строки в строку. Много грез выдумали социальные поэты.
Горизонт затянут тучами. Толпы отчаявшихся полегли под пулями. Крики подавлены.
Когда злой ветер фонари качает,
Голодным – лишь зубами скрежетать.
Наверняка кому-нибудь сегодня
Труп сына волны вынесут опять.
Голодные люди ходят по улицам и скрежещут зубами, но у них не хватает смелости взять кусок хлеба. Почему? Этого не желают поэты. Если бы все люди насытились, такому поэту не о чем было бы писать. По его мнению, слово «пресытившийся» или «насытившийся» не годится в стихотворение. Впрочем, социальные авторы сами обречены на ту же судьбу, что и народ, о котором они слагают стихи:
Сижу я над обрывом, лоб в ладонях,
И на восток гляжу… Во мраке вьются
Зарницы дальние: то малых душ порывы,
То искры взрывов малых революций.
Социальные поэты сами не знают, чего они хотят:
Я хочу только выплакать душу
И сложить тебе песню, народ.
Это хоровод, который начинается грустью и вокруг грусти кружится.
Вам, сынам кратеров черных,
Вам, на севере, в душных могилах труда,—
Вам песнь боли, вам песнь печали.
Так говорит поэт, который в конце концов сам о себе поет, что он —
Загубленная жизнь, души обломок,
Отродье бедняков, отродье нищеты.
Он поет лишь убогие песни, потому что иные песни не подойдут убогой хате.
Поет песни с ритмом болезненным, как тягостная жизнь тех, кому они посвящены.
Сплошные тяготы жизни, сплошные слезы, сплошное хныканье, – и это читается преимущественно рабочими. Такая литература воспитывает из них плаксивых баб, единственное утешение которых – воспоминания, слабая надежда, что когда-нибудь все же настанет какая-то новая заря. А покамест их жены, по собственным словам поэтов, «дают миру новых рабов»…
Когда наконец мы услышим песни без фраз, когда наконец прочтем социальный рассказ без вечного хныканья и увидим на наших сценах настоящую социальную пьесу – пьесу о победоносном восстании, песню мятежа, гимн побеждающего пролетариата, а не смехотворную дребедень вроде социального стихотворения в жалком майском номере социал-демократов – «Сон павшего героя 48-го года о всеобщем избирательном праве…»
Лечение ревматизма укусами пчел
Коренастый старый господин, сидящий за письменным столом, зевнул и положил перо. Это был пан Кржемек, княжеский лейб-медик в отставке, посвятивший себя теперь исключительно лечению суставного ревматизма и написанию своих исследований в этой области.
Он немного отдохнул, потом подровнял стопку бумаги и снова взялся за работу. Он написал:
«По моему мнению, каждый человек предрасположен к ревматизму, и потому важно в самом зародыше подавить его…»
– Ну, скажем, «его проявление», – пробормотал он и написал:
«…его проявление».
Стенные часы пробили десять.
– Хватит на сегодня, – сказал пан Кржемек. – Писать по два часа в день – вполне достаточно. Пожалуй, за пять лет закончу свой научный труд.
Он встал из-за стола и заходил по комнате, разговаривая сам с собой:
– Новые исследования… чепуха! Старые истины в новых одеждах… Да, да, у доктора Кржемека есть еще кое-что в голове… Решительно есть. Муравьиная кислота – пчелиный яд… Что у них общего? Мир бродит впотьмах, если говорить о химическом анализе пчелиного яда. Мир будет потрясен, когда доктор Кржемек выступит со своим новым методом. А глупые люди…
Тут пан Кржемек разволновался, гневно взмахнул рукой:
– Глупцы будут рады изничтожить меня, стереть в порошок! Утопить в ложке воды…
Пан Кржемек сбросил вазу, и она с треском разлетелась на куски.
Пан доктор замер, потому что дверь отворилась, и на пороге встала очень миленькая барышня в вечернем неглиже.
– Папочка, – укоризненно сказала она, – на этой неделе ты бьешь пятую вазу.
– Ах, Эмми, – ответил пан Кржемек, – я просто задел локтем, и зачем вы ставите сюда такие хрупкие вещи! Эмми, вечерняя почта приготовлена на моем ночном столике?
– Да, папочка, иди ляг, а то разобьешь все вазы…
Пан Кржемек ушел в спальню и, улегшись в кровать, стал вскрывать и прочитывать письма.
Частные письма он откладывал, проспекты бросал в корзину, но одно письмо привлекло его внимание.
Он пробежал его глазами раз, другой, а в третий раз прочитал все письмо вслух. Оно гласило:
«Глубокоуважаемый пан доктор! Простите, что я осмелился обратиться к Вашей милости за советом. Имя Ваше, как специалиста в лечении ревматизма, было уже и раньше очень хорошо мне знакомо…»
– Хороший слог, – буркнул доктор и продолжал: «Посему прошу у Вашей милости медицинского совета. Я страдаю суставным ревматизмом, правда, не сильным, ибо полагаю, что это начальная его стадия. Позволите ли Вы мне приехать и быть на излечении у Вашей милости? Покорно прошу ответить мне по адресу: Карел Глуза, частновладелец, Рожков».
– Я отвечу ему немедленно, – сказал пан Кржемек, – даже сегодня же. Почему бы мне не испробовать на этом человеке мой новый метод?
Он встал, надел халат и пошел в кабинет.
– Решительно я поставлю опыт на этом больном, – бормотал он, приготавливая бумагу и перо. Затем, подумав немного, он написал:
«Глубокоуважаемый пан Глуза!
Меня чрезвычайно обрадовало доверие, какое Вы вложили в Ваше ув. письмо. Соизвольте приехать как можно скорее, ибо суставной ревматизм – недуг весьма серьезный. Нередко самое незначительное опоздание с лечением играет решающую роль. Заверяю Вас, глубокоуважаемый пан Глуза, что я буду иметь честь лечить Вас первого по моему совершенно новому методу; успех гарантирую.
С глубоким уважением
доктор медицины И. Кржемек».
– Да, – воскликнул доктор, закончив письмо. – Мой новый метод!
Тут он стукнул кулаком по столу так, что чернильница подскочила.
Барышня опять появилась в дверях.
– Ах, папочка, ты ужасно шумишь, неужели нельзя обойтись без этого?
– Милое дитя, – ласково сказал доктор. – Я пишу письмо пану Глузе, частновладельцу из Рожкова, который приедет ко мне лечиться…
Барышня покраснела.
– Это имя мне ничего не говорит, – пролепетала она и покраснела еще раз. – Спокойной ночи, папа. Спокойной ночи.
Почему покраснела барышня Эмми? История восходит к последней масленице, когда она гостила у тети в Праге. И лучшее объяснение этой истории мы найдем в записях пана Глузы, частновладельца из Рожкова, озаглавленных: «Самые прекрасные воспоминания о масленицах остались у меня от нынешней».
«Когда тебе тридцать лет, хочется повеселиться. В нашей глуши масленица проходит слишком однообразно. Я поехал в Прагу. По обыкновению своему, я стараюсь занимать место в купе для некурящих, я удачно выбрал купе: напротив меня сидела красивая барышня. «Красивая» – даже слишком слабое выражение. Блондинка, прекраснее всех блондинок мира, сидела напротив меня. Глаза голубые, прекраснее всех голубых глаз в мире. Волосы белокурые, как золото, самого прекрасного цвета в мире. И с этой красавицей я вступил в разговор. Она дочь доктора медицины И. Кржемека; как хорошая дочь, она безмерно хвалила таланты своего отца, специалиста в лечении суставного ревматизма. Едет в Прагу на масленицу. Остановится у своей тети. Танцы – ее идеал. Я сказал, что тоже очень люблю танцевать. Музыку обожает страстно. Я сказал, что живу для музыки. Любит пение. Я подчеркнул, что охотно пою. Умирает по театру. Я заметил, что сам играю в любительских спектаклях.
За разговором время бежало незаметно. Ее движение, ее фигурка, все такое соблазнительное… Судя по всему, я влюблен. «Увидимся на балу!» – многозначительно сказал я. Она возразила: «Позвольте, сударь!..» – «Ах, простите, – проговорил я. – Буду ли я иметь счастье увидеть вас?» – «Возможно», – ответила она, кокетливо улыбнувшись. Мне кажется, что я влюблен, потому что, выйдя из поезда, все время видел внутренним взором ее гибкую фигурку. Впрочем, посмотрим.
Продолжаю записи…
Она сказала, что будет жить на Виноградах, улица Коменского. Две ночи я дурно спал, все думал о ней. На третий день отправился искать ее дом. Она сказала – выкрашен в желтую краску. Такой дом я в самом деле нашел. У меня идея. Сниму поблизости комнату и целый день буду стоять у окна, а как увижу, что она вышла, последую за ней…
Судьба мне благоприятствовала. Моя новая комната, правда, не совсем напротив ее дома, а одним домом дальше в сторону, тем не менее мне отлично все видно. Уже полдня простоял я у окна. Если б не стеснялся, то и обедал бы на подоконнике, чтобы не пропустить ее.
Наконец, уже под вечер, она вышла с теткой, что весьма неприятно, как я сперва подумал, но потом успокоился, увидев, что они направились в театр. Билет – и за ними! Мое кресло было на шесть мест левее их. Она меня заметила. Я низко поклонился и улыбнулся. Она ответила небрежно, а тетка, видимо, спросила, кто это с ней поздоровался. Барышня прошептала ей что-то, тетя кивнула. Давали «Далибора», но я не слушал и все смотрел на свой идеал. Я влюблен не на шутку. Уверен в этом…
Она не может выйти на улицу, чтобы я тотчас не пошел следом. И удивительное дело – у меня не хватает смелости заговорить с ней, даже когда она одна. Я решил, однако, заговорить с ней как можно скорее.
Вчера решился. Подкараулил, когда она пошла на каток, и присоединился к ней у виноградского костела. Кажется, начал я хорошо. Встретившись с ней будто случайно у Народного дома, я сказал: «Ах, какой сюрприз, уважаемая барышня!» Но тут отвага покинула меня, и я понес нечто странное: «Прошу прощения, милостивая барышня, вы изволили упомянуть при нашем первом разговоре, что ваш пан отец занимается исследованиями в области суставного ревматизма…»
Но, оказывается, я затронул нужную струну. «О, конечно, – отвечала она. – Он с большим усердием и упорством посвящает свое время этому предмету». Начало разговору было положено. Всю дорогу мы говорили о ревматизме. С того дня болезнь эта кажется мне приятной…
Первый вальс! Вальс, который я танцевал с моим идеалом, с барышней Эмилией. В Жофинском зале сотни огней, но со мною звезда. Я высказывал ей свои суждения о ревматизме. Как жаль, что я не изучал медицину!
Костюмированный бал! Она тоже придет. У меня оригинальная идея. Я наряжусь подагриком, слуга будет возить меня в креслах, а в руке я буду держать костыль. А она? Она намекнула мне, что будет в костюме богини музыки. О Эмилия! Эмми!
Мы узнали друг друга среди сотен масок. Я сказал, что желал бы, чтобы отец ее лечил меня в ее присутствии. Она легонько стукнула меня лирой и возразила: «Мой отец не психиатр». Остроумная, обаятельная! К сожалению, как «подагрик», я не мог танцевать.
Меня постиг страшный удар. Наутро после маскарада я проспал, а в это время моя дорогая Эмми – как интимно это звучит! – уехала домой. Я узнал об этом лишь сегодня, после того как три дня почти не отходил от окна. Она все не появлялась, тогда я зашел в ее дом и спросил у дворничихи. «Три дня как уехали!» Не сплю, все вижу ее перед собой. Сердце мое стучит, а когда удается уснуть, вижу сны о ревматизме…»
Остальные записи полны вздохами тридцатилетнего юноши, описаниями душевных волнений, отъезда в родной Рожков и словами: «Эмилия, Эмми, Эмми!»
Последняя запись гласит:
«Я должен ее увидеть! Решился на самое страшное. Буду симулировать суставной ревматизм и поеду лечиться к ее отцу. На войне и в любви не останавливаются перед ложью. Может, скоро увижу тебя, прекрасная Эмми!..»
Следовательно, нечего удивляться, что в тот вечер барышня Эмми покраснела, а очутившись в своей комнатке, вздохнула со словами: «И здесь нет покоя от этого противного человека!»
Через два дня пан Глуза предстал перед доктором, который весьма сердечно приветствовал подопытного пациента.
– Добро пожаловать, – сказал он, встряхивая руку своей жертвы. – Вы показывались ранее врачам?
– Да, – солгал пан Глуза. – Врачи находят суставной ревматизм в начальной стадии.
– Серьезная вещь, – бросил доктор, – очень серьезная. Вы, я вижу, прихрамываете на правую ногу?
– Да, колено, правое колено зудит, – сказал Глуза, – как будто муравьи ползают.
– Это только начало, пан Глуза, – назидательно изрек доктор. – Но смею уверить, мой новый метод излечит вас совершенно. Главное – не упустить время. Я уже все приготовил. Проходите…
Доктор открыл дверь, и пан Глуза увидел пустую комнату, посреди которой стоял только длинный ящик, а на стене висело какое-то одеяние, похожее на костюм водолаза. Все в этом одеянии было такое же, даже колпак с застекленными отверстиями для глаз, недоставало только дыхательной трубки. И еще стоял тут один стул.
Доктор позвонил.
– Сейчас придут служители, – сказал он, – и помогут вам раздеться. Мы должны немедля приступить к лечению.
Появились два здоровенных молодца.
– Разденьте пана донага, – приказал доктор.
– Позвольте! – воскликнул пан Глуза. – Я не предполагал…
– Ничем не могу помочь, – улыбнулся доктор, – цель оправдывает средства.
В две минуты пан Глуза был освобожден от одежды и сидел, подавленный, на кучке сложенных вещей, ожидая, что будет дальше.
– Сейчас мы наденем на вас вот это, – объяснил доктор.
Двух минут не прошло, как пан Глуза преобразился в водолаза.
– А теперь, – распорядился доктор, – положите пана сюда.
И он показал на длинный ящик.
Служители ввергли пана Глузу в ящик, и пан Глуза оторопело слушал повеление доктора:
– Принесите патентованный улей… Дорогой друг, – обратился он к пациенту, – мой метод весьма прост: я лечу укусами пчел. Вы слышите меня или надо кричать громче?
– Слышу, – простонал из ящика пациент.
– Вижу, вы человек сильного сложения, – продолжал доктор, с удовольствием созерцая пана Глузу. – Вы можете перенести пятнадцать жал в колено. Вы ведь сказали, правое?..
– Правое, – уныло подтвердил пан Глуза, – только оно почти не болит, может, массажик…
– Нет, нет, – перебил его доктор. – Болезнь надо задушить в зародыше. Прежде лечили муравьиной кислотой – пчелиный яд сильнее. Мы приложим к вашему колену секцию улья, раздразним пчел, они бросятся на вас и ужалят. Впрочем, служители будут вас держать…
– Выньте ту секцию, где пятнадцать пчел, – приказал доктор, когда улей принесли. – Так, теперь хорошенько держите пана за руки и за ноги…
Доктор нагнулся к жертве. Расстегнул патентованный костюм на правом его колене и, плотно прижав секцию с пчелами к самому колену, выдвинул заслонку.
Из ящика понеслись приглушенные вопли:
– Ой, Иисусе Христе, ой, господи на небеси!..
Служители крепко держали голову, руки и ноги…
– Можно отпустить пана? – спросил один из них спустя некоторое время. Доктор заглянул в стеклянное окошечко секции.
– Две еще не ужалили, – сказал он. – Подержите еще немного!
Потом еще дважды раздалось: «Ой, Иисусе Христе!», и доктор сказал:
– Готово, отнесите пана, заверните его в простыню и уложите в постель…
Через три дня, когда распухшее колено приняло нормальный вид, пан Глуза объявил, что совершенно здоров и в дальнейшем лечении не нуждается. И он уехал домой, где сделал следующую запись:
«Жаль, что барышня Эмми – дочь доктора Кржемека, который лечит ревматизм укусами пчел… Но как же мне быть с сердцем?..»
Первомайский праздник маленького Франтишека
Маленький Франтишек с отцом живут в поселке «Новый свет», в одном из тамошних приземистых домиков. Иногда у отца бывает случайный заработок от продажи бумажных гвоздик, которые он делает вместе с сыном. В остальное время оба нищенствуют, и, когда Франтишек приносит мало крейцеров, отец нещадно расправляется с ним – бьет кулаком по лицу, приговаривая: «Эх, сын, сын!»
Слова «малыш» восьмилетний Франтик от него никогда не слыхивал, отец обычно называет его пащенком…
Франтик уже умеет пить водку, впервые он напился два года назад, когда ему было шесть лет, пропив два крейцера, которые нашел на улице.
Матери он не знал. Люди говаривали, что отец забил ее до смерти, но этого никто не мог доказать. Как-то Франтик по наивности спросил об этом отца. Тот избил его так, что мальчик неделю пролежал на кирпичном полу, под стареньким, пропахшем грязью плащом. В комнате у них всегда грязно, и если и бывает приятный запах, то только от водки, без которой отец не может обойтись.
Мальчик пьет тоже. «Выпей, сын, – не раз говаривал отец. – У нас демократия, слышишь, щенок? Ну, не реви!.. Капитал нас угнетает. Вот как дам тебе!.. Придушить надо было тебя еще маленьким… У одних деньжищ тьма, а у нас ни копья. А ну, перестань реветь, пащенок чертов!»
Когда отец заводит речь о политике, Франта сразу начинает плакать, он знает, что отец так распалится, рассуждая о капитализме и демократии, что обязательно будет угощать его оплеухами, приговаривая: «Эх, сын, сын!»
Иной раз Франтику хочется, чтобы отца забрал полицейский, как забрали в свое время дедушку, который и сейчас сидит на Панкраце за то, что в престольный праздник украл в деревенской церкви чашу.
Дед был добрый человек, Франту он никогда не бил, только гладил по голове, а однажды даже вымыл внуку голову. И вот, извольте, отец выдал деда за литр водки. Ко всему оказалось, что чаша была медная.
Иногда к ним приходит дядюшка Калоубик. Отец вечно препирается с ним о трех пятаках, которые дядя несколько лет назад дал в долг покойной матери Франтика. Потом они мирятся и пьют водку прямо из бутылки, распевая песню «Кладбище, кладбище, садик наш зеленый…»
Бывают и другие гости: несколько профессиональных нищих, готовых обокрасть самого бедного бедняка. Гости шриходят после того, как Франтик и отец возвращаются из своего похода за подаянием. Это занятие совсем не претит Франтику. Он уже знает своих постоянных благодетелей, которые обычно подают ему милостыню, когда он детским голоском певуче жалуется, что семья у них восемь душ, отец слег, потому что на стройке упал с лесов, а мать увезли в больницу.
Глаза у мальчика такие искренние, добрые, голубые…
Франтику нравится звонить или стучать у дверей. Не нравится ему, когда подают не деньги, а хлеб – ломоть, который ему не съесть. Попробуй-ка принести отцу кусок хлеба, получишь такую оплеуху, что не поздоровится. И Франтик, поплевав на полученный хлеб, бросает его наземь и весело идет дальше.
В общем, нищенство – дело неплохое. Хуже бывает с бумажными гвоздиками, продавать которые иногда посылает его отец. Во-первых, их надо делать очень старательно, иначе товар не сбудешь. Из красной папиросной бумаги вырезаются кружки, по шесть на каждую гвоздику, и Франта завивает их в форме лепестков. «Сегодня, к примеру, мы делаем гвоздики для социал-демократов, – разглагольствует отец. – Каждый порядочный социал-демократ носит гвоздику в петлице, но плохонький товар у тебя никто не возьмет, шалишь! Понял, пащенок? Вот как дам тебе по рылу!.. Разве это гвоздика? Не гвоздика, а веник! И зачем только я не утопил тебя еще маленьким, не злил бы ты меня теперь!»
Ловкие пальчики Франтика работают усердно, складывая алые бумажные кружки, которые вырезает отец. Цена бумажной гвоздике – три крейцера. Приятно под хмельком возвращаться домой в старой солдатской фуражке и с гвоздикой в петлице!
Отец сидит за столом, коптилка воняет, потому что в ней уже кончается керосин, а Франтик все еще усердно режет проволоку для «стебельков» гвоздики. Надо заготовить побольше гвоздик, завтра Первое мая, отец пошлет Франтишка продавать их на социал-демократическом митинге, где собираются сознательные, просвещенные товарищи.
У социал-демократов будут гвоздики в петлице, а у Франтишкова отца – похмелье. А у самого Франтика? Как обычно, опухшее от побоев лицо.
Коптилка погасла. Отец, работодатель сына, захрапел на полу. Ему снятся красные гвоздики, Франта и водка.
Завтра Первое мая! Франтик заснул над грудой красных гвоздик. Покойной ночи, Франтик, завтра Первое мая!
Утром отец повязал Франтику красный галстук и сказал, что раскровенит ему харю, если Франта зажилит из выручки хоть один крейцер. Тщательно сосчитав гвоздики, папаша дал Франте пинок в спину, и мальчик пошел продавать свой товар близ Стршелецкого острова.
Когда он вырастет, то научится насвистывать «Красное знамя», а пока, чтобы произвести на митинге хорошее впечатление, хватит и красного галстука. Вот, мол, какой юный борец за дело пролетариата! И до чего худенький, бедняжка! А как ему, будущему пролетарию, идет красный галстук!
– Купите красную гвоздику! – восклицает Франта.
– Дай сюда!
– И мне тоже!
– И мне! И мне!
Торговля идет бойко, коробка с товаром пустеет. Социал-демократы с гвоздиками в петлицах гордо отходят от Франтика… Сегодня торжественный день: Первое мая проходит под знаком всеобщего избирательного права в Австро-Венгрии.
– Эй, мальчик, тебе очень идет красный галстук. Дайка сюда гвоздику…
Франта распродал все гвоздики и зашагал домой. Отец наверняка уже ждет его и, коротая время, прикладывается к водочке.
Деньги позвякивают в кармане Франтишка, на душе у него весело, люди ему улыбаются, небосвод ясен. Около какого-то дома полицейский записывает фамилии жильцов, которые выложили на окна перины – вздумали их сегодня проветривать!
Неподалеку от своего дома Франта останавливается. Компания мальчишек играет в шарики, да не простые глиняные, а стеклянные, расцвеченные внутри, красные, желтые, синие, зеленые, фиолетовые. Шарики катятся и переливаются всеми красками. Загляденье!
Франта не устоял, вынул крейцер. Один из мальчишек презрительно сплюнул. Подумаешь, крейцер! Один шарик стоит два крейцера.
– Чего глаза вылупил, дурак?
– Хочу тоже поиграть.
– А деньги у тебя есть, зануда?
Ах, как хочется Франте сыграть в такие шарики! А в кармане у него много денег. Может быть, отец и не считал гвоздики…
– У меня есть деньги, ребята.
Франтика повели в лавку, где продаются шарики. Это был счастливейший день в его жизни. Он купил двадцать шариков, потом еще двадцать. Проигрывая, он любовался, как красиво они катятся и играют всеми цветами радуги.
Так Франта постепенно разменивал выручку за красные гвоздики на цветные стеклянные шарики. Какое удовольствие глядеть, как они катятся, сверкая на солнце! Сколько радости!
Мимо проходили участники митинга с красными гвоздиками в петлицах, наверное, купленными у Франты. А он все играл и проигрывал…
Потом мальчик пошел, купил еще шариков и снова играл, беззаботно тратя выручку…
К вечеру смертельно бледный Франтик вернулся домой и отдал отцу скудный остаток денег. Отец избил его так, что мальчик не мог двигаться.
Потом отец снял с него галстук, нацепил его сам и, с гвоздикой в петлице, ушел в трактир, потому что было Первое мая, и он, как пролетарий… и т. д.
Франтик плакал и перекладывал из руки в руку два красивых стеклянных шарика, оставшихся у него после недолгого счастья игры.
Так прошел для него этот первомайский праздник.