355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ярослав Гашек » Собрание сочинений. Том первый » Текст книги (страница 15)
Собрание сочинений. Том первый
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 05:37

Текст книги "Собрание сочинений. Том первый"


Автор книги: Ярослав Гашек



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 39 страниц)

Над озером Нейзидлер-зе

Тот, кто видел, как Миклош Фехер, сломя голову, бежал тогда по кратчайшей полевой дороге к озеру Нейзидлер-зе или, как его называют в округе, «озеру болезней», мог бы подумать, что Миклош Фехер просто тронулся.

Во-первых, за ним никто не гнался; во-вторых, неторопливые по натуре местные крестьяне привычки бегать не имели; а в-третьих, было воскресенье, vasárnap, когда вряд ли кого-нибудь встретишь на пути к озеру, да еще в одиночку: кто веселится в корчме или в тени виноградников, а кто сидит дома и ест, пока не осоловеет. День господень – день отдыха. День перегруженных желудков.

Миклош Фехер бежал, с силой отталкиваясь от пружинившей и ходуном ходившей под каждым его прыжком земле, даже на бегу не забывая подкручивать непокорные длинные косматые черные усы, что придавало ему устрашающий вид, и это вполне соответствовало буйству его прыжков.

Перескочив через мостик, он понесся дальше по непросыхающей болотистой почве, источавшей отвратительный гнилостный запах. Наконец перед ним раскинулась гладь озера, обрамленного узкими, тонко изрезавшими берег заливами, терявшимися в зарослях камыша.

Вдали по левому берегу виднелось несколько рыбацких поселков, которые, казалось, погружены в воду; неподалеку от него, где кончалась дорога, стояла лачуга рыбака Дьёрдя.

Старый Дьёрдь сидел перед своим домишком верхом на перевернутой лодке, покуривая старую черную трубку.

– Дядюшка Дьёрдь, – еще издали крикнул Фехер, – дай мне лодку!

Дьёрдь не спеша обернулся и, увидев приближавшегося Фехера, выпустил изо рта дым. Ничего не ответив, он подождал, пока взмокший Миклош не остановился, все не переставая подкручивать свои воинственные усы.

– Дай мне лодку, дядюшка Дьёрдь, – повторил Фехер, усаживаясь на перевернутую лодку. – Мне нужно на озеро.

Старый Дьёрдь по-прежнему не произносил в ответ ни слова, раздумывая, отчего у парня такой шальной вид. Некоторое время он попыхивал трубкой, а потом неторопливо спросил:

– На что тебе лодка, Миклош?

– Хочу покататься по озеру, – ответил тот.

Дьёрдь покачал головой. Не бывало еще такого, чтобы кто-нибудь из крестьян захотел «покататься» по озеру. Правда, забавы ради дамы и господа из лечебницы доктора Вислинского в Больфше берут иногда лодки. Приехали сюда на лечение, а сами катаются по «озеру болезней» чуть не до вечера, пока воздух не насытится вредными испарениями и непривычных к здешнему климату гостей не начнет лихорадить.

Они платят щедро, но чтобы крестьянин попросил у него лодку…

«Никак, умом тронулся, бедняга», – подумал Дьёрдь и перевел разговор на другое. – Миклош, – сказал он, – а знаешь, что гонведы из Шопрони здесь устраивают маневры?

– Одолжи мне лодку, бачи, – настаивал Фехер.

– А знаешь ли ты, Миклош, – Дьёрдь продолжал гнуть свое, – что пятьдесят лет назад деревня Больфш стояла на самом берегу озера?

– Лодку, дядюшка! – взмолился Фехер.

– Не знаешь, Миклош, – Дьёрдь словно не слушал его, – может, кто из наших будет командовать?

– Лодку!

– Свихнулся ты, что ли, Миклош?

– Не в том дело, дядюшка. Ты лодку мне дай.

Рыбак Дьёрдь вздохнул:

– Будь по-твоему, и да хранит тебя всевышний.

– Mindtöröké [35]35
  Во веки веков (искаж. венг.).


[Закрыть]
, – ответил Миклош и по тропинке в камышах молча двинулся следом за рыбаком к воде, где покачивались лодки, привязанные к кольям.

Фехер приглядел самую маленькую, влез в нее и веслом оттолкнулся от берега.

– В добрый путь! – крикнул рыбак ему вслед.

– …Istenei [36]36
  Чтоб тебя… (искаж. венг.).


[Закрыть]
, – буркнул Миклош, что могло означать приветствие, равно как и проклятие. Миновав заросли камышей, он выехал на гладкую поверхность озера и поплыл, гребя все дальше.

Работал он проворно. Почти два часа бороздил темнозеленую поверхность озера, не замечая, что сквозь щели лодки пробиваются тонкие струйки, а на его воскресном костюме – чистых, широких штанах с бахромой внизу, черном кафтане с блестящими, как водная гладь, пуговицами – оставили след зеленые водоросли, и что начищенные до блеска сапоги оказались в воде на дне лодки. Он греб без устали.

Нещадно палило жаркое полуденное солнце, пот струился по его лицу, но кафтана Миклош Фехер так и не снял.

Сильные руки погружали весло у самого борта, отчего лодка шла особенно быстро.

Он оглянулся. Уже пропала из виду лачуга дядюшки Дьёрдя, скрывшись за высоким камышом. Он плыл уже по середине южной части озера.

Кругом необозримая гладь, тревожимая лишь ударами весла, плесканьем крупной рыбы да легким ветерком, доносившим сюда из далекой деревни непрерывное гиканье «юх – юху!» селян и подгулявшей молодежи, дождавшихся, наконец, этого воскресного дня, – а он словно нарочно выдался благодатным и теплым, чтобы сподручнее было пить вино за околицей, в тени деревьев у подножия виноградников.

Миклош Фехер перестал грести и осмотрелся.

Куда ни глянь – кругом вода, сбившиеся в островки водоросли, уходящая вдаль гладь озера, где-то на горизонте сливающаяся с землей.

Он с трудом различал деревья на противоположном берегу, утопающие в зелени хатки, еще дальше – склоны холмов, синеющие виноградниками. Это уже Сюлёхей.

А позади? Там осталась деревня Больфш, откуда он бежал. Миклош в сердцах выругался и стал вспоминать.

…Совсем недавно, часа три, а то и два назад, сидел он за столом во-он в том белом домишке, который хорошо отсюда видать, настолько хорошо, что он мысленно представил себе надпись над входом «Bor es sör es palinka kime rése» («Вино, пиво и водка в разлив»).

Это корчма «У доброго Йозефа». Сидел он там, пил вино и глядел, как деревенские парни отплясывают чардаш. Настоящий чардаш, шумный, неистовый – тот, что каждый танцует со своей милой.

Он снова выругался, сплюнул в воду и опять погрузился в воспоминания. Сам он не танцевал, а только смотрел, как пляшет с его Этелькой Шаваню.

Миклош резко ударил веслом по воде.

С его-то Этелькой! А Этелька? Она хохотала, кружась в танце, смеясь, рассказывала что-то Шаваню и вовсе не замечала его, Миклоша, хмуро сидевшего за столом. Вот чертовка!

После Шаваню с Этелькой танцевал Ийеш. Чертовка этакая! Его сменил Дьёрёк. Чертовка, как есть чертовка!

Тут кто хочешь взбесился бы!

В злобе Миклош Фехер снова ударил веслом по воде.

Нет, зря он так раскипятился. Надо было вот как: вытащить нож, всадить его: раз! – в Шаваню, раз! – в Ийеша, раз! – в Дьёрёка и сказать им: «Jo ej szakat kiuanok» (желаю доброй ночи), да разве Этельку этим проймешь, из-за нее вон сколько драк уже было!

Лучше он накажет ее по-другому: возьмет да утопится.

«Ха-ха!» – рассмеялась летавшая над озером чайка.

– Цыц, дура! – гаркнул Фехер и снова погрузился в свои мысли.

У всех еще на памяти, как утопился Эздёкар, его друг, тоже из-за девчонки. Через полгода рыбаки вытащили его неводом на другом конце озера. Он весь был в водорослях, без глаз, зеленый, полуразложившийся.

Увидела таким его девчонка, грохнулась в обморок, да с тех пор и осталась дурочкой.

Нет, лучше всего утопиться. Очень просто. Вот сейчас он прыгнет, хлебнет воды, нырнет поглубже – и все. Никто ничего и не узнает.

Рыбак Дьёрдь удивится: дескать, долго Миклоша нет. Возьмет лодку, кликнет рыбаков, и они отправятся на поиски. Найдут пустую лодку и перекрестятся.

– Да где же Миклош-то?

– Черт его, что ли, забрал?

– С таким черт, глядишь, не сладит, – примутся рассуждать рыбаки.

– Утонул он, – скажет Дьёрдь. Самый старый из них, он первым снимет шляпу и начнет причитать: «Отче наш, иже еси на небесех…»

Помолившись за его душу, рыбаки станут припоминать:

– Девчонка у него вроде была.

– Как же, была, – подтвердит старый Дьёрдь. – Этелька из Больфша.

Повернут они к берегу, и кто-нибудь помчит в деревню. Миклош Фехер утопился! От двора ко двору будут передавать эту весть по всей деревне, пока не дойдет она до Этельки. Может, она все еще будет плясать в корчме.

А потом?

Миклош Фехер глубоко вздохнул и представил себе, что произойдет дальше. Вдруг Этелька тоже наложит на себя руки или сойдет с ума?

Он отложил весло и уставился на воду, сверкающую под солнечными лучами.

А, может, и дальше будет отплясывать… Но совесть ей покоя не даст…

Фехер стащил правый сапог. Жалко, сапоги новые совсем. Он снял другой, скинул кафтан.

Запрокинув голову, засмотрелся на небо, на белые облачка, разбросанные в синеве. Глаза его начали слипаться.

Обессилев от вина, впечатлений, тяжких дум и быстрой гребли, он растянулся в лодке и не заметил, как уснул.

Прошло больше часа, и тут вдруг его разбудил удар, словно в его лодку врезалась другая.

Он протер глаза и, удивленный, вскочил так, что лодка сильно покачнулась. И впрямь, в борт врезался нос другой лодки. А там стояла Этелька, разгоряченная, вся мокрая от воды…

– Миклош, – твердила она, прерывисто дыша, – а я тебя везде ищу. Ты вдруг пропал, вот я и побежала к дядюшке Дьёрдю, взяла у него лодку. Как я рада, что ты… – она осеклась.

– Чего ты меня ищешь? – спросил довольный Миклош, натягивая сапоги.

Этелька все еще растерянно молчала, думая, как бы лучше ответить, и, наконец, сказала со спокойной улыбкой:

– В корчме осталась твоя кружка, а в ней – больше литра вина. Иди, допей…

Потом две лодки, плывущие бок о бок, бороздили гладь озера, направляясь к лачужке дядюшки Дьёрдя. Завидев приставших к берегу, старик вышел из дому и, попыхивая трубкой, покачал головой. Не находя, что ответить на их благодарность, он сказал:

– Верите ли, пятьдесят лет назад деревня Больфш стояла на самом берегу, а теперь от нее до озера полчаса ходу…

Полчаса пролетели для Миклоша и Этельки незаметно; наверное, только в тот момент, когда оба входили в корчму «У доброго Йозефа», старый Дьёрдь опомнился от удивления и медленно сказал сам себе:

– Эти двое – хорошая парочка. Один бешеный, а вторая – и того хлеще…

И он уставился на гладь озера Нейзидлер-зе: начинаясь за камышами, она уходила в бесконечность и под закатными лучами солнца на глазах меняла темно-зеленый цвет на огненно-красный, словно расплавляемый металл…

Ткач Бартак

Через открытую дверь из маленького домика у леса доносилось стрекотание ткацкого станка, которое людям из города, отдыхавшим здесь летом, казалось очень поэтичным; к счастью, никто не портил себе впечатления и не входил в этот маленький домик, где вонь ткацкого клея смешивалась с табачным дымом деревянной трубки, которую курил старый ткач Бартак.

До самого Опатова встречается много таких домишек, у которых даже двери с покривившимися косяками вопиют миру о нищете, но домик Бартака был самым бедным.

Семейства, проводившие летнее время в Опатове, задерживались на прогулках перед домиком Бартака, что стоял на самой опушке елового леса рядом с прудом, окруженным высоким камышом, и прислушивались, особенно под вечер, когда солнце догорало на верхушках деревьев, к становящемуся все глуше и ниже трр-тррр, которое издавал ткацкий станок.

Все радовались красоте природы, запаху леса и травы, а из домика все время доносилось трр-тррр, которое прерывалось только в те минуты, когда Бартак набивал и раскуривал трубку, и наконец прекращалось, когда солнце садилось и Бартак отходил от ткацкого станка, ложился на скамью рядом с ним и засыпал, чтобы утром, с восходом солнца, снова сев на табурет перед станком, ткать, курить и думать.

Старый Бартак зарабатывал в день тридцать крейцеров, которых ему хватало на пропитание и табак.

Он ткал всю неделю, и гуляющие перед его домиком шептали друг другу: «Какая счастливая жизнь у этого ткача».

– Представьте себе, – говорили они, – собственный домик рядышком с прудом и лесом, и зимой, наверное, здесь тоже чудесно.

В субботу после обеда Бартак упаковывал сотканную материю и шел продавать ее в Чешскую Тршебову.

Уже много лет он делал то же самое, что и его отец и дед, которые зарабатывали многим больше и могли жениться. Из-за того, что условия жизни ухудшились, Бартак не женился; на тридцать крейцеров в день он мог прокормить себя, но на двоих этого бы не хватило.

Привыкнув к одиночеству и к своим тридцати крейцерам в день, он жил почти счастливо, ткал, курил и думал.

Сидя за станком, Бартак размышлял о том, что произойдет, если он заболеет.

«Ну, заболею, что ж тут такого, – думал он, глядя в окно, заклеенное промасленной бумагой, – а потом умру, как мой отец, дед и отец деда».

Старый ткач вспомнил, как умер его отец; наверно, в том же возрасте, как он сейчас. Отец не болел; однажды он сидел у станка и вдруг говорит: «Лойзик, положи мое пальто на скамью».

Потом лег на скамью и к вечеру умер.

«А если я умру, – подумал старый Бартак, – кто меня похоронит?»

– Ну, кто-нибудь найдется, – сказал себе ткач, – но лучше бы мне умереть по дороге в Тршебову, когда я пойду отдавать ткань, тогда меня скорее найдут.

Поглощенный этими мыслями, Бартак перестал курить, а станок на мгновение остановился и стрекотание прекратилось.

Некоторое время он размышлял, потом махнул рукой и сказал себе: «Что толку мучить себя такими мыслями?»

И снова летал челнок, слышалось трр-тррр и пыхтение трубки, которую Бартак унаследовал от отца.

В Тршебову он ходил обычно с ткачом Паличкой. Каждую субботу, когда Бартак шел сдавать полотно, он заходил за ним.

Ткач Паличка жил за лесом в часе ходьбы от Бартака. У него был маленький полуразвалившийся домик, но его окружало картофельное поле, которое кормило хозяина и его жену.

«Смотри-ка, – думал Бартак, когда в субботу отправился к Паличке, – смотри-ка, а ведь этому Паличке хорошо живется. Картошку не нужно покупать. А мне приходится, у меня нет поля, чтобы посадить картофель. Что поделаешь, не всякому счастье улыбается».

Когда Бартак с Паличкой шли по лесу к Тршебове, оба почти не разговаривали; только иногда, останавливаясь передохнуть (домотканое полотно – тяжелая ноша), они обменивались одной фразой: «Как ты думаешь, не сбавят нам нынче за метр?»

И Паличка отвечал: «Боюсь, как бы не сбавили». И оба старика смолкали в задумчивости и, отдохнув, шли дальше по лесу, где пахло хвоей и дорога карабкалась с холма на холм, словно хотела подняться как можно выше, до самых Орлицких гор. Взобравшись на самый высокий холм, откуда, как утверждали ходившие сюда любители прогулок, открывался чудесный вид на город, старики передохнули, и Бартак снова сказал: «Только бы нам не сбавили за метр».

И Паличка ответил: «Боюсь, как бы нам не сбавили».

Время, когда они возвращались из города обратно в благоухающие леса, за которыми стояли их домики, с табаком и продуктами, было для Бартака лучшим за всю неделю, вернее, чудеснейшими двумя часами.

На протяжении двух часов Бартак ни о чем не думал, ни о том, что произойдет, если он заболеет, ни о том, что он бедняк.

Однако, прощаясь с Паличкой возле его картофельного поля, Бартак подумал:

– Этому Паличке живется лучше, чем мне. Тоже бедняк, но у него хоть картофельное поле есть. А мне приходится покупать картошку. Видно, я беднее всех.

Когда Бартак подошел к своему домику, он сказал себе: «Боюсь, что я беднее всех».

– У Палички есть кровать, – рассуждал он, раскуривая трубку, – а я сплю на лавке. У Палички две пары башмаков, а у меня только одна.

– Что поделаешь, – заключил Бартак, – я самый бедный человек на свете и в окрестностях Тршебовы.

Кругозор Бартака был очень узок, но тем тяжелее давила на него мысль, что он беднее всех.

– На свете живут богатые и бедные люди, – рассуждал он вполголоса. – Из богатых богаче всех Гартманн из Тршебовы, куда я отношу полотно, а из бедных самый бедный – я.

И чем больше он думал об этом, тем больше терял покой, бормоча про себя: «Кто же станет хоронить такого бедняка. За мою развалившуюся хижину не дадут и гроша ломаного, а ткацкий станок принадлежит Гартманну».

Бартак связывал мысль о смерти с размышлениями о своей бедности, и все чаще челнок останавливался, и нескоро вновь раздавалось трр-тррр.

Полуденное солнце освещало деревья в лесу, поверхность пруда перед домиком Бартака сверкала под его лучами, и старый Бартак, перестав ткать, принялся варить себе каждодневный обед: картофельный суп.

– Вот оно как, – думал он, – мне приходится покупать картошку, а у Палички целое картофельное поле, что ж, я самый бедный человек на свете.

Сварив суп, старый ткач вздохнул: «Как тяжело жить бедному человеку, а самому бедному и подавно!»

В эту минуту кто-то постучал в дверь и, приоткрыв дверь, проговорил: «Подайте, Христа ради, хоть что-нибудь, бедному бродяге, может, что осталось от обеда, подайте что-нибудь».

В этот день ткач Бартак не обедал и мало ткал. Он курил и предавался размышлениям: «Ну, кто бы мог подумать? Оказывается, на свете есть люди беднее меня!»

Он выпустил дым и сказал: «Нищий съел мой обед. Вот оно как! И это первый нищий, который попросил у меня подаяние».

По лесу разнеслось стрекотание, но через минуту смолкло, потому что ткач Бартак, прервав работу, покачал головой и в сотый раз сказал: «Вот ведь оно как, есть на свете люди еще беднее, чем ткач Бартак!..»

Из рассказа судейского чиновника

– Вот чертовщина, – сказал я, когда тюремный надзиратель пришел ко мне с сообщением, что Боурж сбежал, – господин советник будет ругаться.

И он ругался. Пять лет стоит уездный суд, и за все эти годы не было ни одной попытки к бегству, не говоря уже о том, чтобы кто-нибудь действительно сбежал.

А тут вдруг сбегает Боурж, который через два дня должен был выйти на волю, отбыв наказание за какие-то украденные штаны.

От нас сбежал Боурж, этот примерный заключенный, который появлялся у нас регулярно и часто, до четырех раз в год, за мелкие кражи, заключенный, которым тюремный надзиратель всегда был доволен, потому что среди людей в тюремной одежде, когда-либо отбывавших у нас наказание, нельзя было найти человека более миролюбивого, более услужливого и благоразумного. Человек, который при судебном разбирательстве никогда не запирался, всегда отвечал вежливо, заключенный, который уважал меня и так любил нашего надзирателя, что, будучи на свободе, не забывал навестить семью надзирателя и справиться о здоровье ее членов.

Над ним смеялись, мол, он нас так любит, что крадет ради нас и только в нашем уезде… Боурж никогда не получал дисциплинарных взысканий, никогда не вел себя дерзко, почитал и уважал нас, ему доверили раздавать обед, он носил уголь, колол дрова, таскал воду, помогал в литографии, мы платили ему добром за его хорошее поведение.

И вот он сбежал от нас за два дня до того, как его должны были отпустить домой.

Как же он сбежал? Совсем просто. Утром он пошел за водой к колонке на дворе и, пока надзиратель разговаривал с посыльным, Боурж взобрался по громоотводу на стену и соскочил вниз.

Пока надзиратель обежал вокруг здания, беглеца и след простыл.

Правила для тюремных надзирателей очень строги, но, к счастью для нашего надзирателя, Боурж убежал не через дверь.

Господин советник влепил надзирателю выговор и, глядя на стену, недоверчиво покачивал головой.

– И как только этот парень смог взобраться туда, – удивлялся он.

– Господин советник туда бы не влез, – шепнул я надзирателю, – он слишком толстый.

Через два дня господин советник перестал браниться, а мы продолжали строить догадки, почему Боурж сбежал. Прикидывали и так и этак, но разгадки найти не могли.

Наконец мы получили известие, что описанного нами беглеца схватили в Кладно.

А два дня спустя жандармы привели к нам Боуржа в наручниках. Он снова попал в наши руки.

Надзиратель привел его к господину советнику.

Мы жаждали узнать, почему Боурж убежал, но тщетны были все расспросы господина советника.

– Я сбежал, – отвечал на все вопросы Боурж.

– Почему вы сбежали?

– Я сбежал, ваша милость.

– Но почему же, зачем?

– Да так, ваша милость, я сбежал.

Ничего больше не добившись от Боуржа, господин советник назначил ему неделю дисциплинарного наказания, три поста и карцер. Неделю за то, что Боуржа схватили в Кладно, когда он попрошайничал.

– Спасибо, ваша милость, – сказал Боурж. Когда надзиратель уводил его, беглец просил у него прощения.

– Мне кажется, этот человек свихнулся, – сказал мне надзиратель, – у него глаза мокры от слез.

На следующий день из карцера доносился плач Боуржа.

Когда его перевели в общую камеру, сидевшие с ним заключенные жаловались, что Боурж мешает им спать своими стонами и вздохами: «Я несчастный человек».

На вопрос, почему он плачет, такой старый человек, Боурж не отвечал, так же, как и на вопросы, почему он сбежал.

Наконец истек срок его наказания, и Боурж мог отправляться домой. Я приказал привести его ко мне, надеясь хотя бы теперь выведать у него причину его необъяснимого побега и поведения.

– Боурж, – спросил я его, – скажите мне теперь откровенно, почему вы сбежали?

Он не отвечал, и я сказал ему:

– Посудите сами, какой вы странный человек. Разве у вас были причины бежать? Ни с того ни с сего человек не сбежит. Надзиратель из-за вас мог лишиться места. Вам же неплохо жилось, вам доверили разносить обед. Никто вас не обижал. И все-таки вы ни с того ни с сего сбежали.

– Ваша милость, – сказал Боурж, – если бы я вам рассказал, почему я сбежал, вы бы все равно не поверили. Я должен был сбежать.

– Рассказывайте, Боурж, не бойтесь.

– Ваша милость, если вы любили когда-нибудь, вы сможете меня понять.

– Ну, не из-за девицы же вы сбежали?

– Ей-богу, как раз из-за этого. Я все вам расскажу, только не смейтесь.

Боурж печально посмотрел на меня и начал: «Я живу у Мары. Боже мой, я любил ее. Но до того, как я переехал к ней, у нее был возлюбленный, некий Петршик. Его посадили на шесть лет за кражу. Совсем пропащий парень. Он сидел на Панкраце, и на днях его должны были выпустить. Я думал: «Старая любовь не ржавеет, что, если он вздумает искать Мару?»

Я долго размышлял об этом. Видите ли, я люблю Мару, и эта мысль не давала мне покоя. «Надо бы сбежать, – думал я, – и посмотреть, не у Мары ли Петршик. И поэтому, когда меня послали за водой, я решился: бросаю ведро, а сам раз и – уже на стене».

Его лицо еще больше погрустнело, и он вздохнул: «Раз мне удалось счастливо убежать, я пошел прямо к Маре. И там я увидел Петршика. Эта мерзавка Мара его не забыла».

На глазах у Боуржа появились слезы.

– Я так любил ее, – сказал Боурж грустно. – Когда у нас не было денег, я воровал, как вы изволите знать, лишь бы ей хватило на глоток спиртного. Прихожу, а у нее сидит Петршик.

Боурж не смог удержать слез, он всхлипывал так, что я поневоле расчувствовался. За всю мою практику такого со мной не случалось.

– Успокойтесь, – утешал я Боуржа, – зато вы увидели, кого вы любили.

Боурж продолжал горевать, я не мог его успокоить. Он хотел еще что-то добавить, но слезы не давали ему говорить.

Наконец собрав все силы, Боурж выдавил из себя: «Ведь на этом негодяе были мои башмаки, мое пальто, он курил мою трубку. Он ведь мне все это не вернет».

Новый поток слез прервал его слова, и он медленно поплелся прочь, всхлипывая: «Он мне ничего не вернет, мерзавец…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю