Текст книги "Собрание сочинений. Том первый"
Автор книги: Ярослав Гашек
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 39 страниц)
Про пана Петранека
(Из воспоминаний неудачливого литератора)
С домовладельцем Петранеком мы расстались очень просто: он пришел ко мне в комнату, разговаривал довольно нервно и наконец сказал:
– Я с вами разделаюсь, хам вы этакий!
На мое «Позвольте, позвольте» он ответил грубо и нелогично:
– Если хотите высказаться, лучше заткнитесь!
Потом распахнул дверь и позвал какого-то детину с засученными рукавами, который стоял в коридоре.
– Помогите мне выставить этого типа!
Детина нахлобучил мне шляпу на лоб, и через секунду я летел вниз по лестнице, крича: «Где же ваши гуманные принципы, господин Петранек?»
Так я расстался с Петранеком после трехмесячной дружбы и через два месяца после того, как переехал к нему. И хотя, как видите, наше расставание было не слишком дружеским, я не могу удержаться от слез, вспоминая этого милого человека.
С Петранеком я познакомился, как и с остальными завсегдатаями ресторана «Черный вол», благодаря своему красноречию. Оно действовало даже на ресторатора Рамбу, который повидал белый свет, служил даже в драгунах, где, как он говаривал, его гнули в бараний рог.
Сначала я сиживал в уголке, прислушиваясь к затасканным анекдотам и глупейшим шуточным загадкам, которые рассказывали за соседним столиком; вся компания ржала от души. Мне запомнилась одна загадка: «Как лучше всего поймать двух львов? Поймайте трех и одного выпустите!»
Я серьезно слушал остроты возчика Пейзара, повторявшего: «Клоп – это еще ничего».
Наконец однажды я вступил в разговор. Тут уж ничего не скажешь, все пришли в восторг. В первый раз это было, помнится, когда говорили о политике и ресторатор Рамба назвал ее «чистым жульничеством».
Кратко, но содержательно я объяснил им, что Фома Кемпийский был ограниченный человек, потому что написал, что крепостное право полезно крестьянам. Дальше я сообщил, что сочинения Фомы Кемпийского перевел на чешский язык Доуха. Возчик Пейзар объявил, что знал одного Доуху: перевозил его с квартиры на квартиру. После этого вся компания прониклась ко мне искренним уважением и симпатией, а больше всех Петранек, который сказал, что никогда еще не слышал таких умных разговоров. Он был в восторге и с тех пор сосредоточенно слушал мои рассуждения, не отвлекаясь даже для того, чтобы похлопать по спине толстую жену ресторатора.
Короче говоря, Петранек испытывал ко мне такое благоговение, что недели через две даже осмелился дать мне прикурить, а когда еще через недельку я отплатил ему такой же услугой, он совсем смутился и забормотал что-то невнятное.
Дня через три после этого, когда я распространялся о том, что египетский король велел замуровать в пирамиде нескольких студентов, Петранек попросил у меня разрешения приписать выпитое мною пиво к его счету.
После довольно долгого размышления, которое произвело должный эффект, я сказал:
– У жителей окрестностей Неаполя есть поговорка: «Chi riceve un beneficio, perde la libertá», что означает: «Принимая благодеяние, теряешь свободу».
Затем ясно и доступно я объяснил, что такое благодеяние: «Добрый поступок без расчета на вознаграждение».
– Надеюсь, однако, – продолжал я, – что ваше предложение вызвано лишь дружеским расположением и вежливостью, и потому даю согласие на то, чтобы мое пиво было записано на ваш счет, милостивый государь.
Ресторатор Рамба при всеобщем ликовании приписал мое пиво к счету Петранека, а я сказал:
– В этой связи мне вспомнилось одно мое стихотворение:
Доиграно, затихли струны,
И тайные судьба уж чертит руны,
Молчит рояль, мечтаю я о том,
Кого еще не знаю в этом мире…
Я подумал, что тут, собственно, нет никакой связи, однако стишок подействовал ошеломительно: возчик Пейзар заплакал, у мальчишки-кельнера волосы встали дыбом, а ресторатор, чтобы скрыть волнение, схватил его за ухо и закричал: «Как у тебя газ горит, остолоп!» Печник Калишек сунул сигару горящим концом в рот, а Петранек сказал, заикаясь:
– Превосходно, отлично, неподражаемо, господин поэт и писатель!
С того дня этот добрый человек буквально боготворил меня, а я преисполнился радужных надежд на будущее, поскольку у Петранека был четырехэтажный дом, два вклада в сберегательных кассах и дочь по имени Зденка, премилая красотка, на приятном личике которой никак не отражалось то, что ее отец прежде был торговцем свиньями и не без гордости называл себя «поросятником».
Я был вполне счастлив, хотя, скажу откровенно, со Зденкой даже ни разу не разговаривал. Подчеркиваю это только потому, что есть читатели, которые говорят: «Без любви ни один рассказ не обойдется, это уж факт!»
Итак, это была моя единственная слабая надежда на будущее, но ведь разве это не крупная моральная победа, когда молодой, начинающий писатель, единственно благодаря своему обаянию и благоразумию имеет шансы стать зятем владельца четырехэтажного дома и двух вкладов? «Вот тогда я издам все свои стихи», – думал я, и это придавало мне сил в борьбе с капиталом.
Петранека я совершенно покорил. Что бы я ни сказал, все было для него святой истиной. Он, никогда ничего не читавший, стал без разбору покупать всяческие книги. Мои мнения стали его мнениями, он образовывался подле меня, изо дня в день платил за меня в ресторане и даже стал употреблять в разговоре иностранные слова: кумир, идиосинкразия, анахорет и прочее.
Какую только чушь я ему не городил! Я уверял его, что здание Рудольфинума вытесано из единого камня, что китайцы знали латинский алфавит раньше, чем мы, и что земной шар – это пузырь, на котором тонким слоем расположены моря, горы и реки. Петранек верил всему.
Что еще я мог желать?
Наконец я стал внушать ему, что надо любить искусство и покупать картины, растолковал основные понятия живописи: перспективу, пропорции, стиль.
Он так вошел во вкус этих разговоров, что в один прекрасный день начал объяснять возчику Пейзару, что Алеш рисует в манере, близкой к японской. (Один художественный критик, хаживавший в ресторан «Черный вол», с тех пор не появлялся там; говорили, что он наложил на себя руки, оставив записку, где говорилось, что, если нынче всякий осел рассуждает об искусстве, ему, критику, нечего делать на этом свете…)
Петранек стал настоящим меценатом, он покупал картины молодых художников, разыскивал в небольших лавчонках какие-то пейзажи и обнаженные натуры. Наконец, он предложил мне поселиться у него. Это было как раз, когда я начал писать свое крупнейшее произведение – драму в девяти действиях, на три полных спектакля с продолжениями, под названием «Я убийца!». Она начиналась монологом «Убийца я! Я изучал законы, я, жалкого трактирщика сынок…»
Когда я переехал к великодушному Петранеку и устроился в предоставленной мне комнате, наши отношения стали еще теснее. Целыми днями Петранек сидел у меня в комнате, с интересом рассматривая ненапечатанные рукописи или беседуя со мной обо всем, что взбредет ему в голову.
С его дочерью я так и не обменялся ни словом, никак мне не удавалось добиться того, чтобы мое общество было ей так же приятно, как ее папаше.
– Вчера она сказала, – признался однажды мне Петранек, – что люди вашего типа вечно должают в ресторанах и всегда норовят ущипнуть кельнершу. Выглядят они препротивно, потому что носят длинные патлы…
Такого мнения была обо мне Зденка!
«Ничего, она еще изменится», – сказал я Петранеку, и мы продолжили разговор об искусстве.
Однажды Петранек принес мне фотопортрет своей дочери и поставил его на письменный стол.
– Пусть ее очи улыбаются вам, – возвышенно сказал он, потому что в последнее время стал выражаться поэтически.
Зденка, в самом деле, очень мило глядела на меня с портрета, а я все так же ел, пил и курил за счет ее папаши, которого теперь начал просвещать в области метрики и стихосложения, что оказалось нелегкой задачей, так как он пытался рифмовать «кувшин» и «угасание».
А я принимал визиты исполненных зависти приятелей, которые говорили, что никак не могут понять, почему этот меценат выбрал такого осла, как я…
Но настал день, когда мой приятель, художник Кубин, погубил меня. Он зашел ко мне в гости, с милым вниманием осмотрел мою комнату, а когда удалился, я заметил, что портрета Зденки нет на столе.
– Я ношу ее на груди, как делали средневековые рыцари, – объяснил я папаше Петранеку, когда он поинтересовался, куда делась фотография.
А Кубин тем временем писал в своем ателье большое полотно «Русалка и леший»…
Новая картина Кубина имела крупный успех: русалка, обнаженная натура, была прелестно написана и красовалась на картине в чем мать родила. Картина попала на выставку, и я посоветовал своему домохозяину побывать там.
А теперь прошу читателей не обижаться, если я повторю:
С домовладельцем Петранеком мы расстались очень просто: он пришел ко мне в комнату, разговаривал довольно нервно и наконец сказал: «Я с вами разделаюсь, хам вы этакий!..» Потом мне нахлобучили шляпу, и я покатился по лестнице, крича: «Где же ваши гуманные принципы, господин Петранек?»
Почему это произошло? Очень просто: в русалке мой почтенный домохозяин узнал свою дочь, это была вылитая Зденка. Дружок Кубин для этого и стащил у меня ее фотографию: теперь вам, надеюсь, все ясно?
Потому-то я и летел с лестницы. На этом кончаются мои воспоминания.
Рождество в «Народной политике»
Удивительное это было рождество! Как прекрасно соотносится оно со временем наибольшей популярности детективных романов и расцвета издательства Гинека. Каждый из последних номеров «Народной политики» был источником вдохновения для сочинителей кровавых романов. И каждый из этих номеров был золотой путеводной нитью в расследовании убийства на Индржишской улице. Жаль, что детектив Шерлок Холмс не знает чешского языка и не выписывает «Народной политики». Наверняка он приехал бы и с успехом завершил дело, начатое этой газетой. И господин Олич с завистью посмотрел бы на горделивое здание «Политики», той самой «Политики», которая именуется «народной», поскольку целью «Народной политики» является «просвещение народа». 28 декабря «Народная политика», просвещая своих читателей, предложила им следующие заметки: « Убийство на Индржишской улице», « Страшное событие в сочельник», « Где грабители купили оружие» [51]51
Обращаем особое внимание господ самоубийц на эту заметку.
[Закрыть], « Вскрытие убитого», « Похороны убитого», « Сенсационное разоблачение», « Тайные квартиросъемщики», « Приход гостей», « В день убийства», « Господа – исчезли», « Догадка подтвердилась», « Почему Адамский отпирался?», « Следствие по делу Адамского».
В тот же день вечером прибежал ко мне наверх сосед. Глаза вытаращены, в руках – три последних номера «Народной политики», с уст вот-вот сорвется признание в убийстве.
И в тот же самый вечер в одном ресторане какой-то господин, читая «Народную политику», вдруг начал кричать, что он – не убийца, хотя и на самом деле говорит по-польски, а также на ломаном немецком (как и убийца с Индржишской улицы); господин уверял, что он пекарь, есть тому свидетели, выпекает он сайки и может доказать свое алиби.
В тот же день ночью с новостройки на Индржишской улице послышался подозрительный шум. Там обнаружили шестнадцатилетнего ученика мясника, в зубах у которого был нож, в одной руке – ремень с пряжкой, а в другой – номер «Народной политики» от 27 декабря, где высказывалось предположение, что убийца, по всей вероятности, скрылся на новостройке. Бедняга на свой страх и риск облазил всю новостройку в поисках убийцы. С соответствующим назиданием относительно того, что ремнем, пусть даже и с пряжкой, убийцу не задержишь, молодого человека отпустили.
В пять часов утра 29 декабря прибежал ко мне незнакомый господин, вытащил меня за ноги из постели и заорал:
– За два дня до сочельника «Народная политика» объявила, что на рождество выйдет номер с богатым и разнообразным содержанием!
– Не душите меня и объясните, что вы хотите этим сказать!
– А вы что, не понимаете? Бежим в полицию, там скорее поймут, что означает заблаговременно пообещать такие сенсации.
Я упал в обморок. Очнувшись, я заметил, что незнакомец исчез, а моя квартирная хозяйка принесла мне кофе, она была вся в слезах и призналась, что в последние дни у нее не выходит из головы, отчего это я в сочельник в половине девятого ушел из дома. Я объяснил, что отправился пить вино.
Тут она побледнела как полотно и удалилась, но вскоре вернулась, держа в руках утренний номер «Народной политики» от 28 декабря, где было напечатано, что схваченный разбойник Адамский, прибегнув к глупо-наивным оправданиям, твердил комиссару Кнотеку: «Ведь мы отправились всего-навсего пить вино…»
Я ужаснулся. Квартирная хозяйка упала в обморок, и я не замедлил скрыться.
Я отправился к другу – посоветоваться. Сообщил, какие подозрения имеются на мой счет у квартирной хозяйки, и высказал предположение, что она, очевидно, пойдет и донесет на меня полиции. Алиби у меня нет, а поскольку, согласно «Народной политике», этот Станислав Адамский – опытный преступник, то он при первой же очной ставке может сказать: «Да, это он. Ага, значит, уже попался, голубчик…» Исходя из этих соображений, я попросил своего друга предоставить мне убежище хотя бы на то время, пока не разыщут убийцу.
Приятель разразился саркастическим смехом. Неужто я хочу и его подвести под монастырь? Неужто он не читает «Народной политики» и не знает, что «грабителей было трое»? Стоит им найти меня у него, как он тут же окажется «третьим». К тому же он точь-в-точь, как разбойник Адамский, в сочельник отправился пить вино.
– Я тебе советую, – сказал мне друг, – иди ты покамест в кафе и спокойно играй себе на бильярде, будто ничего и не случилось и «Народная политика» вообще не выходила.
И я пошел. О господи, как же мне снять с себя подозрения в причастности к убийству и в том, что я знаю о нем больше, чем остальные, больше, чем писала «Народная политика»! О, попадись мне только этот убийца, уж я бы немедленно передал его в руки правосудия! Это, конечно, тяжело ударило бы по акционерам «Народной политики», все сенсации тотчас прекратились бы, но судебное разбирательство, я думаю, возместило бы им все убытки.
Мне повезло. Неподалеку от «Деминки» я заметил мужчину без зимнего пальто. Я тут же вспомнил о «Народной политике», ибо 27 декабря газета сообщала: « когда убийца убегал, он сбросил зимнее пальто, чтоб легче было бежать».
Я указал жандарму на подозрительную личность.
– Где ваше пальто? – спросил у него жандарм.
– Вчера я заложил его в ломбард, – ответил мужчина, – чтобы купить себе «Народную политику».
Я вошел в кафе и, чтоб не возбуждать подозрений, затеял непринужденный разговор со своим соседом.
– Вы уже читали сегодняшнюю «Народную политику»? – спросил он.
Я печально покачал головой.
– Жаль, жаль, – сказал сосед, – там есть любопытнейшие подробности, будто один из грабителей скрылся в здании «Народной политики», где редакция побеседовала с ним.
– Вы не в курсе дела? – спрашивал какой-то молодой человек за соседним столиком, – говорят, первое сообщение об убийстве во вторник набирал сам шеф-редактор «Народной политики», когда весь наборный цех в пятом часу уже разошелся по домам.
– Удачное рождество, слава тебе господи, – радовался толстый господин у окна, – парочка таких убийств – и я покупаю новое здание.
Это был один из акционеров «Народной политики», которая нынче праздновала свое кровавое рождество.
1908
Рассказы о Ражицкой башне
Смотритель Ражицкого пруда Яреш приходился мне дедушкой. Давно уж тлеют на кладбище и его кости, и кости смотрительши Ярешовой. Однажды я собрался посетить место, где они когда-то жили и трудились: Ражицкую башню.
Ражицкая башня находится в живописной долине, по которой протекает речка Бланице, что берег свое начало у Воднян и Противина.
С трех сторон ее окружили подковой Писецкие леса, а в получасе ходьбы от старой башни раскинулись деревни Путим, Гержман и Ражице.
К башне примыкали два огромных пруда: Ражицкий и Прковский. По другую ее сторону тянулись пахотные поля, а за ними – белая дорога, огибавшая черный лес Гай.
В общем это был один из многочисленных живописных уголков Южной Чехии.
И вот теперь башня, повидавшая на своем веку много веселья, превращена в обыкновенную сторожку, ветхое строение распадается; через окно, заклеенное промасленной бумагой, старый сторож глядит на дамбу с зияющими трещинами, а за дамбой он видит пруд, дальняя часть которого стала уже полем: работник, шагающий за плугом, то и дело выпахивает корни водяных трав, которые когда-то шелестели над гладью пруда, укрывая в своих зарослях диких уток…
Я глядел с дамбы на останки бывшей башни и вспоминал покойника деда, его рассказы об осенних вечерах, когда в башне собирались люди и вели неспешные беседы об истории с браконьерами, об управляющем Бегальте, о дуплистом дубе на дамбе, о работнике Матее и о конце башни…
IО чем говорилось однажды вечером
В горнице вокруг стола сидели смотритель Ражицкого пруда Яреш, ржежабинский сторож, штетицкий сторож и помощник старшего дозорного из Кесторжан; они ждали, когда совсем стемнеет.
Опустился осенний вечер. Водяной пар кружил над прудами и клубился в лесных верхушках за белой дорогой.
В окно было видно, как из тумана на лугах выныривали блуждающие огоньки, подпрыгивали и исчезали в кустарнике.
– Эти блуждающие огоньки, – сказал ржежабинский сторож, – очень напоминают покойника Ганжла.
– То есть как это, какого еще покойника Ганжла? – спросил помощник дозорного из Кестржан, сидевший за столом у самого окна и глядевший в осеннюю мглу.
– Ну да, покойника Ганжла, – сказал ржежабинский сторож и принялся рассказывать.
– Ганжл был местный, из Ражиц. Хозяйство у него было богатое, да только заложенное и перезаложенное. Уж больно любил покойник выпить да в картишки побаловаться. В ту пору, когда Ганжл еще жив был, по всей округе шла слава о трех опасных браконьерах, которые таскали из прудов рыбу. Звали их Калоус, Шпачик и Шрамек. Эта троица знала все тропки наизусть, находила дорогу хоть ночью, хоть в самый сильный туман. И никому не удавалось поймать их с поличным.
Так вот, о чем бишь я говорил? Да, собрался как-то Ганжл на ярмарку в Противин, корову продавать.
– Без сотни домой лучше не приходи! – сказала на прощанье жена его, Ганжлова.
Пошел Ганжл, продал корову. Выручил за нее сотню с чем-то. Погода была тогда такая же: осенняя, холодная. «Как тут не пропустить рюмочку?» – подумал Ганжл. Зашел в трактир, и такая уж у него была повадка: выпил – и за карты. И двадцать золотых проиграл. «Что делать? – думает. – Домой нужно сотню принести, иначе жена на порог не пустит». А жена у него была, что называется, бой-баба.
Вот, значит, и остался Ганжл в трактире на ночь и на весь следующий день, все играл да играл и опять до сотни добрал. А к вечеру третьего дня просадил он, братцы, всю выручку, всю свою сотню, и когда платить ему стало нечем, его вышибли из трактира.
Был он в подпитии и по дороге домой свалился где-то в пруд. Немного протрезвел и, придя домой, говорит жене:
– Ну, что смотришь? Это я в пруд упал. В таком тумане, голубушка, недолго и с дороги сбиться. Я сперва переоденусь, а потом уж все расскажу. Вот такие, голубушка, дела!
Тем временем Ганжлова опомнилась и говорит строгим голосом:
– Деньги все принес?
– Ничего не принес, – спокойно отвечает Ганжл, – я их в одно верное дело вложил.
– Ах ты мерзавец, – говорит Ганжлова.
Короче, изругала она его и хотела выгнать из дому вон.
– Жена, не греши, – серьезно так говорит Ганжл, – всю сотню оставил я в залог в Писецком суде. Это целая история. Пришел я в Противин и чего только не наслушался. Сама, небось, знаешь, что Калоус, Шпачик и Шрамек рыбу воруют.
– Боже милосердный, – всплеснула руками Ганжлова, – неужто ты с ними снюхался?
– Трудно мне с тобой говорить, – важно заметил Ганжл. – В общем, канцелярия славного князя Шварценберка назначила награду в триста золотых тому, кто их поймает. Вот я и подумал: смелости мне не занимать, почему, бы и не попытаться? Только вот в чем закавыка: кто за это дело берется, тот должен в Писецкий суд внести сто золотых залогу, тогда, мол, будет ясно, что ты со славной княжеской канцелярией не шутки шутишь. Ладно, внес я сто золотых и отправился домой. А как шел я из Писека, тьма была – хоть глаз выколи. И тут слышу – разговор. Понимаешь, по голосам я сразу узнал Шрамека, Калоуса и Шпачика. Пошел я за ними следом и дошел аж до Суковского пруда, а там в тумане и свалился в воду. Пока из воды выбирался, этих негодяев уже и след простыл.
– Боже мой, боже, – заплакала Ганжлова, – сам посуди, их трое, а ты один. Если они с тобой разделаются, куда мне потом деваться?
– Ну-ну, – говорит Ганжл, – я хоть и один, да зато не лыком шит. Или ты думаешь, мне лучше в это дело не ввязываться? Но тогда залог – поминай как звали.
– Только не это! – всполошилась Ганжлова, – я ведь только о том, как бы тебе не лишиться жизни из-за своей отваги.
Сами понимаете, Ганжл всю ночь не мог глаз сомкнуть от страха, как бы жена не сообразила, что к чему.
Но она, видать, не сообразила, потому что утром сказала ему:
– Мне уже снилось, что Шрамек тебя скинул в пруд.
– Как бы не так, – отвечает Ганжл. – Сегодня же вечером выйду посмотреть, не собрались ли они за рыбой.
Вечером вышел Ганжл из дому. Сами понимаете, каково у него было на душе. Домой раньше ночи возвращаться нельзя: как бы жена чего не заподозрила. А у нас ведь осенними ночами мало радости бродить в тумане – уж мы-то знаем.
Так оно и шло три дня. Ганжл слонялся ночью по околице, уже и насморк схватил, и жена ворчать начала, как это он все еще не поймал никого, того и гляди пропадет их залог. А Ганжл уже четвертую ночь бродил в тумане и чертыхался: вот, мол, сбрехнул жене, да на свою же голову. А выложить все начистоту он боялся.
Ну, как говорится, сколько веревку ни вить, а концу быть. Однажды вечером Ганжл опять ушел бродить в тумане, а жена его тем временем заглянула на огонек к соседям. И повстречалась с их сыном Винцеком, который держал трактир в Противине, где старый Ганжл проиграл злополучную свою сотню. Слово за слово, разговорились, вот как мы сейчас с вами, и зашла речь о ярмарке. И Ганжлова до тех пор допытывалась у Винцека, пока не вызнала, что Ганжл эту сотню проиграл.
Весело прошла та ночь у Ганжлов! Вернулся Ганжл из своих скитаний закоченевший, постучал в окно и ждет.
В ответ ни гугу. В доме тишина. Постучал он во второй раз, опять никого и ничего. А когда постучался в третий раз, услышал из горницы голос жены:
– Ах, негодяй, это за твою поимку нужно бы триста золотых выписать. Раз ты нашу сотню проиграл, иди спать хоть в Писецкий суд, хоть в пруд, а в дом я тебя, негодяя, не пущу.
Ганжлу ничего не оставалось, как убраться прочь и дальше бродить этой туманной холодной ночью. Он шел куда глаза глядят и добрался аж до Кестржанской башни, где я состоял тогда в учениках. Рассказал он о своих мытарствах и заночевал у нас. С той поры прозвали мы его «болотный Ганжл», потому что блуждал он по ночам, совсем как эти огоньки на болоте.
– И я это помню, – сказал штетицкий сторож, – тогда в Кестржанской башне был еще смотритель, а не старший дозорный, как теперь.
– Да, прошло то времечко, – сказал смотритель, – тогда все было иначе.
– И тогда точно так же говорили, – молвил ржежабинский сторож, – как вспомнят про былое, так и вздохнут: «Славное было время, не то что теперь!»
– И то правда, жилось в Кестржанской башне весело, – продолжал он, – к примеру, когда из прудов рыбу отлавливали. Отовсюду съезжались господа; пиво текло рекой, жарили, варили, веселились. Работникам тоже перепадало. Помню, лет в семнадцать пошел я туда в ученики, а уже месяца два спустя участвовал в лове рыбы. Поставили меня рыбу считать.
Сосчитал я до двадцати. Я и понятия не имел, что при счете рыбы «двадцать» называется «мецитма». Вот я и считаю: «двадцать, двадцать один». Как вдруг получаю здоровенную затрещину от смотрителя пруда, и кричит он мне в самое ухо: «Мецитма, мецитма один!»
– За что, – говорю, – хозяин?
А смотритель:
– Мецитма один – и дальше так считай: мецитма два, мецитма три.
А я знай считаю дальше: «Двадцать один, двадцать два». И снова получаю затрещину. Смотритель кричит: «Мецитма один, мецитма два!» Тут уж я не стерпел и говорю: «Хозяин, да ведь я же не знаю этого языка!» Потом они смеялись надо мной целую неделю. Хорошо еще, другие смотрители пришли и взялись считать, а я помогал сети тянуть.
– Весело бывало не только в башнях у смотрителей, – сказал штетицкий сторож, – а и в сторожках тоже. Взять, к примеру, телинскую сторожку, когда в Телинском пруду рыбу ловили. Съехались господа смотрители со всей округи. В другом бы месте обед заказали в деревенском трактире, да только от тамошней сторожки до Телина далековато. Вот и подались они к сторожихе: «Хозяюшка, вот вам карп, приготовьте-ка нам его «по-синему». – «Конечно, как прикажете», – отвечает она. Это еще утром было.
На рыбной ловле аппетит разгуливается не на шутку, и господа смотрители заранее радовались, как вечером засядут за стол.
– А не дать ли нам ей еще одного карпа, чтобы она его «по-синему» приготовила? – говорит один из смотрителей.
Сказано – сделано. И уж разговоров-то было, как они вечером карпом по-синему полакомятся!
Стоило сторожихе показаться, они тут же ее спрашивали: как, мол, поживает их синий карп?
– Да уж полакомитесь, – отвечала она.
– Уж вы постарайтесь, пожалуйста, – говорили господа смотрители, – сами понимаете, мы в долгу не останемся.
И вот кончился вечером лов. Изголодавшиеся господа смотрители пришли в горницу и тут же послали за пивом.
– Ну, хозяюшка, а теперь подавайте нам синего карпа!
– Хозяйка, что вы с этим карпом так долго возитесь?
Приходит наконец сторожиха с большим блюдом и с кульком. Над блюдом пар поднимается.
– Ну, вот вам, господа, ваш карп по-синему, а ежели кому из господ он не очень синим покажется, соблаговолите сами подсинить, я баба глупая и не знаю, как это у господ делается, – говорит сторожиха.
– Горе вы наше горькое, зачем вы туда синьку положили? – охнули смотрители. И поплелись голодные в деревню, чтобы хоть там чего-нибудь перехватить.
А сторожиха потом говорила:
– Не так-то легко большим господам угодить.
– И раньше бывало весело, и сейчас еще бывает, – сказал смотритель Яреш, – особенно, когда рыбу считают. Но однажды мне это веселье боком вышло. Дело было в Кестржанах, под рождество, подсчитали мы рыбу, ну, и выпили, как водится. Я тоже пил, а когда расходились, я был не то чтобы пьян, но, как говорится, навеселе.
И вот отправился я в полночь к ражицкой башне. Шел снег, ветер дул прямо в лицо. Мои высокие рыбацкие сапоги то и дело проваливались. Ветром намело сугробы, и не понять, где дорога, где канава. Вокруг белым-бело, а снег все валит и валит.
Я чуть было не замерз. Вздумалось мне передохнуть, жарко стало в тяжелом тулупе, вот и сел я в снег на каком-то косогорчике. Дома уже волноваться начали, а я тем временем на морозе, в самую метель заснул. Сам не знаю, как это получилось: уснул, будто в яму провалился.
А проснулся уже дома, в постели. Так и замерз бы в поле, если б не мой пес Пинчл.
Пес учуял меня уже перед Ражицами. Выбежал на дамбу и стал лаять. Потом опять воротился – и так до тех пор, пока люди не отправились меня искать, пока не нашли и не принесли домой.
Пинчл привел их ко мне. Спас он меня, а сам, бедняга, плохо кончил. Такой отличный был пес и вдруг взбесился. Однажды бегал за нами весь день, каждому лизал руки, терся о наши ноги, прыгал и вилял хвостом, опять терся, лизал руки и скулил. Под вечер стали мы его искать – нет Пинчла. Звали, а он не отзывался. Только вечером работник нашел его – Пинчл забился в дальний угол, не шевелился и весь окоченел.
Мы решили, что он издох, и работник вынес его на двор, чтобы зарыть утром. Очень нам было жаль этого пса. Утром выхожу во двор, а Пинчла и след простыл. Оклемался на воздухе и удрал. Когда он покусал трех собак, его застрелили писецкие охотники. У него нашли бешенство.
Тогда Тонда Коштел, фельдшер из Скочиц, дал нам хлебную корку, обрызганную чем-то вроде чернил, которую мы варили в несоленой воде, а отвар пили девять дней. И все девять дней нам нельзя было есть ничего соленого. Все мы ели без соли.
– Коштел был мастак, – сказал штетицкий сторож, – как-то при покойной княгине Элеоноре бешеный пес перекусал всю княжескую охотничью свору. Позвали Тонду Коштела, и он всех собак вылечил. Доктора вызвали его в писецкий суд и хотели выпытать у него, как лечить от бешенства, но Коштел им не сказал.
– А следовало бы, – отозвался ржежабинский сторож, – тогда бы всем людям польза была.
– Говорят: его отец ему этот секрет открыл и запретил выдавать, – сказал штетицкий сторож. – Во французскую войну отец его во Франции побывал и там этому научился.
– Ну, пора идти на Ржежабинецкий пруд, браконьеров ловить, – прервал беседу смотритель Яреш. – Уже десятый час.
Все поднялись из-за стола и вышли в туманную осеннюю ночь: смотритель Яреш, сторож Ржежабинецкого пруда, сторож Штетицкого пруда и помощник старшего дозорного из Кестржан.