Текст книги "Собрание сочинений. Том первый"
Автор книги: Ярослав Гашек
Жанр:
Юмористическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 39 страниц)
Пример из жизни
(Американская юмореска)
– Нет, нет, ни в коем случае, мой юный друг, – произнес банкир Вильямс, обращаясь к молодому человеку, который сидел напротив, задрав ноги на спинку стула. – Никогда, господин Чейвин! Выслушайте меня внимательно и попытайтесь чему-нибудь научиться.
Вы просите руки моей дочери Лотты. Вам, очевидно, хотелось бы стать моим зятем. Вы надеетесь в конечном счете получить наследство. Минутой раньше на мой вопрос, есть ли у вас состояние, вы ответили, что вы бедны и получаете только двести долларов дохода.
Мистер Вильямс положил ноги на стол, за которым сидел, и продолжал:
– Вы можете сказать, что у меня когда-то не было и двухсот. Не отрицаю, но смею вас уверить, что в ваши годы я имел уже кругленькое состояньице. И это только потому, что у меня была голова на плечах, а у вас ее нет. Ага, вы ерзаете в кресле?! Советую вам не горячиться: слуга у нас – здоровенный негр. Выслушайте меня внимательно и намотайте себе на ус!
Шестнадцати лет я явился к своему дяде в Небраску. Деньги мне нужны были дозарезу, и я уговорил родственничка, чтобы негра, которого так или иначе должны были линчевать, казнили на его земле.
С чернокожим расправились на участке дядюшки. Все желающие поглазеть должны были заплатить за вход, потому что место казни мы обнесли забором. Выручку собирал я, и, как только негр был повешен, благополучно смылся, захватив все деньги.
Повешенный принес мне счастье. Я купил земельный участок на Севере и распространил слух, что, перекапывая его, нашел золото. Позже участок был очень выгодно продан, а деньги положены в банк.
Едва ли стоит вспоминать, что потом один из одураченных стрелял в меня, но его пуля, раздробившая мне кисть правой руки, принесла мне почти две тысячи долларов – как возмещение за увечье.
Поправившись, я на все свои сбережения купил акции благотворительного общества по возведению храмов на территории, населенной индейцами. Мы выдавали почетные дипломы стоимостью в сто долларов, но не выстроили ни одной церквушки. Вскоре общество вынуждено было объявить себя банкротом. Это произошло ровно через неделю после того, как я обменял обесцененные акции на партию шкур, цены на которые тогда быстро росли. Основанный мною кожевенный завод принес мне целое состояние. И это все оттого, что продавал я за наличные, а покупал в кредит.
Разместив свой капитал в нескольких канадских банках, я объявил себя несостоятельным должником. Был арестован, но на следствии плел такую чушь, что эксперты признали меня душевнобольным. Присяжные не только вынесли мне оправдательный приговор, но и организовали в зале суда сбор денег в мою пользу. Их вполне хватило, чтобы добраться до Канады, где хранились мои сбережения.
У бруклинского миллионера Гамельста я похитил дочь и увез ее в Сан-Франциско. Он вынужден был согласиться на наш брак, так как я пригрозил, что не отпущу ее до тех пор, пока не смогу дать в газеты сенсационное сообщение, вроде: «Дочь мистера Гамельста – мать незаконнорожденного ребенка».
Видите, господин Чейвин, каким я был в ваши годы, а вы все еще не совершили ничего, что позволило бы мне сказать: вот вполне разумный молодой человек!
Вы говорите, что спасли жизнь моей дочери, когда она, катаясь в лодке, упала в море? Прекрасно, но я не вижу, чтобы для вас это имело практический смысл, ведь, кажется, вы совершенно безнадежно испортили свои новые штиблеты?
Что же касается ваших чувств к моей дочери, то я не понимаю, почему я должен платить за них из своего кармана, тем более «зятю», у которого соображения нет ни на грош.
Ну вот, вы опять вертитесь в кресле. Пожалуйста, успокойтесь и ответьте мне, положа руку на сердце: совершили вы хоть раз в жизни что-нибудь путное?
– Ни разу.
– Вы богаты?
– Увы!
– И вы просите руки моей дочери?
– Да.
– Она любит вас?
– Да.
– Наконец последний вопрос: сколько у вас с собой денег?
– Сорок шесть долларов.
– Хорошо, я беседую с вами больше тридцати минут. Вы хотели узнать, как делают деньги. Так вот, с вас тридцать долларов: по доллару за минуту.
– Ну уж позвольте, мистер Вильямс… – запротестовал молодой человек.
– Никаких «позвольте», – с усмешкой проговорил банкир, глядя на циферблат. – С вас причитается уже тридцать один доллар: прошла еще одна минута.
Когда изумленный Чейвин уплатил требуемое, мистер Вильямс любезно попросил:
– А теперь извольте оставить мой дом, или я прикажу вас вывести.
– А ваша дочь? – уже в дверях спросил молодой человек.
– Дураку она не достанется, – спокойно ответил мистер Вильямс. – Убирайтесь, или я доставлю вам удовольствие проглотить свои собственные зубы.
– Хорош был бы у меня зятек! – сказал господин Вильямс дочери, когда Чейвин ушел. – Этот твой возлюбленный глуп на редкость. И никогда не поумнеет.
– Значит, – осторожно спросила Лотта, – у него нет никаких надежд стать моим мужем?
– При теперешних обстоятельствах – это совершенно исключено, – категорически заявил мистер Вильямс. – Пока он каким-нибудь ловким манером не докажет обратное, у него нет никаких надежд!
И мистер Вильямс поведал теперь уже дочери историю линчевания негра на земле его дядюшки, рассказал также о своей крупной ссоре с миллионером Гамельстом и добавил:
– Я сообщил твоему знакомому немало поучительного.
На следующий день Вильямс уехал по делам. Неделю спустя он возвратился и нашел на своем письменном столе записку следующего содержания:
« Многоуважаемый мистер Вильямс!
Сердечно благодарю за совет, который вы дали мне на прошлой неделе.
Ваш пример так воодушевил меня, что я вместе с вашей дочерью уехал в Канаду, захватив из вашего сейфа все наличные деньги и ценные бумаги.
С уважениемВаш Чейвин».
А ниже стояло:
« Дорогой папочка!
Просим твоего благословения и заодно сообщаем, что мы не смогли найти ключ от сейфа и взорвали его нитроглицерином.
ЦелуюЛотта».
1905–1907
Ромашковая настойка
Много аптек в Праге снабжала бабушка Пешкова сушеными травками, например, ромашкой и зверобоем, но больше всего ромашки и зверобоя продала она аптекарю Колошке.
Летом и осенью она появлялась в лавке с огромным тюком на спине, не торгуясь, сколько крейцеров за килограмм, отдавала травки взвесить и принимала деньги безо всяких пояснений.
Потом садилась прямо на опустевший тюк, выпивала рюмочку тминовой, которую ей подносили «за труды», и заводила разговор с паном Колошкой: «Знаете ли, милостисдарь, ни у одной бабки нет такой вкусной ромашки, как у меня. Я, знаете ли, – женщина честная, я ромашку собираю всегда утречком, а это, знаете ли, совсем не та ромашка, что у бабки Каутской. Бабка Каутская, она ведь как – ромашку хоть и к вечеру ближе собирает, а перед этим, с позволения сказать, со скотиной в хлеву возится. А глянули бы, милостисдарь, на ее руки! Глянули бы и заплакали, да и в горло недели две ничего не полезло бы. Зато уж моя ромашечка чистыми руками собрана, да еще пока роса не обсохла, а это, знаете ли, очень даже много значит. Выпьешь такого отварчика – сразу полегчает. В Штеховицах люди так и говорят – ничегошеньки от сглаза не поможет, разве что ромашка бабки Пешковой. Так вот и знайте, женщина я честная, а бабку Каутскую со мной и равнять нечего. И во всем остальном тоже. Знали бы вы, милостисдарь, как она ромашку сушит, руками бы развели, и все дела. У Каутских на чердаке такая простынка… а ведь с позволения сказать, чердак чердаку тоже рознь. У Каутских на чердаке кошек тьма – едино день, едино ночь. Каутская говорит, будто она уж ежели везет что в Прагу, так сначала переберет и выкинет, что нехорошее, а я не верю ей, и все тут. Дак ведь поверь бабе, которая и не разберет как следовает – хорошая ромашка или дрянь: в одной лавке ей раз так и сказали, да и выгнали, потому как только половина была хорошая, а остальное – возьми да брось, а когда люди ее покупали, так им плохо делалось. А бабка Каутская им врала, будто у нее с глазами плохо, а это вовсе ведь и неправда. Бабка Каутская куда как лучше меня видит, а вот гляньте-ка: в моей ромашке есть хоть одна негодящая? Она пароход на Влтаве углядит – ему плыть да плыть, я ведь его и вовсе еще не вижу. У нее с глазами плохо, видали? Да если б я захотела, я бы знаете сколько про нее наговорила, какая уж она есть, такая и есть. Глянули бы вы, как они живут, эти Каутские, только б руками развели. У бабки Каутской в доме на поселении сноха живет. А вовсе она и не сноха. Ее сын, Йозеф Каутских, как привел ее к себе, так до сих пор, с позволения сказать, наш патер не скинул их с амвона, потому как у нее, видите ли, приписки нет. Так и живут – одно слово, позорище, – он ей пятерых детей сделал, а она говорит, что и не все дети ее. А пришли бы вы к ним, – господи! – детишки бегают грязные, в одних рубашонках, с позволения сказать, а рубашонки-то тоже не больно чисты, а ребятки за все хватаются, глянешь на их руки – сразу видно, что у Каутских было на обед. Вот и судите сами – сушеная ромашка в этом логове на полу лежит, а детишки кругом резвятся, а уж разыграются, так и давай в ромашке прятаться, так вот и прячутся, и прячутся в ней, а как с улицы прибегут, так прямо на ней и валяются. Зато уж у меня чистота – ангелы небесные летают. Ну вы сами посудите, придет Йозеф Каутских домой, так, значит, как все, которые в Давле на кирпичах работают, закурит трубку, сядет и, с позволения сказать, да простит меня боженька наш, что приходится так выражаться, плюет куда ни попадя. А ведь знает, что в углу на той самой простынке ромашка сушится. А потом сам же и смеется, когда кто-ту ромашку пьет.
Так и ведет свои рассказы бабушка Пешкова про то, что знает о бабе Каутской. И всякий раз, появляясь со своими травками, живописала она, какая у них в Штеховицах Каутская – грязнуха женщина.
– Можете пойти пообедать, – сказал однажды после очередной беседы с Пешковой пан аптекарь Колошка своему помощнику, который как всегда при том присутствовал, – уже двенадцать.
– Простите, хозяин, – отвечал помощник, – мне что-то нехорошо, я сегодня обедать не буду.
– А что с вами? – спросил аптекарь Колошка.
– С желудком плохо, – эту Пешкову как послушаешь…
– Ну-ну, – засмеялся пан аптекарь Колошка, – Пешкова – женщина честная. А если у вас болит желудок, возьмите немного ромашки и прокипятите ее в спирте. Мне это всегда помогает. Или выпейте ромашковой настойки.
– Нет, спасибо, не могу, – сказал помощник и вышел за дверь.
Аптекарь Колошка покачал головой вслед уходящему помощнику и сказал сам себе: «Странный какой-то человек, даже мою ромашковую настойку не пользует».
Ромашковая настойка, которую пан аптекарь Колошка производил из той ромашки, что поставляла старая Пешкова, была плодом его многолетних изысканий.
Пан аптекарь пришел к выводу, что вовсе не безразлично, сколько ромашки в спирт сыпать. Самое благоприятное соотношение – это двести граммов на полтора литра чистого спирта. Полежит ромашка в спирте недели две, тогда можно добавить пол-литра воды и четверть литра сиропу.
Это была его собственного изобретения ромашковая настойка, которая под названием «Пражский желудочный бальзам» стояла в бутылках за витриной аптеки пана Колошки.
– Самую лучшую ромашку мне приносит старая Пешкова, – объяснял он всем покупателям. – Честнейшая женщина. Собирает только отборную.
«А Каутская-то до чего же, должно быть, мерзкая баба, – рассуждал он сам с собой. – Ни за что бы не стал покупать у нее ромашку. Пусть только попробует сунуться ко мне со своей ромашкой! Не-ет уж, лучше пусть и не появляется». А Каутская и вправду ни разу не появилась.
Будучи в хорошем настроении, пан аптекарь Колошка хлопал помощника по плечу и начинал:
– Вот ведь Каутская, бывают ведь грязнухи! Вы же слышали. И эти кошки у нее на чердаке. Налить вам рюмочку ромашковой настойки?
– Спасибо, не хочу, – отнекивался помощник.
– Ну, тогда я сам приму, – говорил на это Колошка и шел к нише, заставленной бутылками с настоящей ромашковой настойкой (то есть с «Пражским желудочным бальзамом»), наливал себе рюмочку и выпивал с большим удовольствием.
– Без своей настойки я долго бы не протянул, – объяснял он знакомым в своем любимом подвальчике.
– Хорошо еще, что вы старый холостяк, – потешались знакомые. – А то ваша жена просто растворилась бы в вашей настойке. Вы бы ее с утра до вечера только ей и потчевали. И к каждому празднику дарили бы только «Пражский желудочный бальзам».
– Тем не менее, моя настойка – истинный бальзам, – отвечал с достоинством пан аптекарь. – Такой ромашки, как у меня, ни у кого нет.
И к вящему увеселению присутствующих изображал беседы с Пешковой, с этой удивительно честной женщиной. Пересказывал все, что ему было известно о том, как Каутская собирает и сушит ромашку. И так без конца.
– Фу ты, прямо тошно делается, – в очередной раз говорили знакомые.
– То же самое твердит и мой помощник, – торжествовал аптекарь Колошка.
* * *
– Деваться некуда, пан Таухен, – сказал в субботу пан аптекарь своему помощнику. – Вам завтра, в воскресенье, все равно за город ехать дышать воздухом, – туда ли или куда еще, какая разница. Поезжайте-ка в Штеховице и раскопайте там нашу старушку Пешкову. Знай я адрес, давно бы уже написал. Ромашка кончилась, а когда она явится, никому не известно. Так что поезжайте и скажите, чтоб везла ромашку, да поскорее. Дорога за мой счет.
– Хорошо, поеду, – согласился помощник Таухен.
В понедельник утром между ним и господином шефом состоялся следующий разговор:
– Господин шеф! Ездил я туда. Искал-искал, еле нашел. Пешкова живет в самом конце Штеховиц. Прихожу, стучу. Открывает какой-то мальчик. Спрашиваю:
– Можно видеть пани Пешкову?
– Бабушка, – отвечает, – у Каутских.
– А что она делает у Каутских? – спрашиваю.
– А она ромашку у них берет – по два пятачка за кило, – отвечает.
– Ну, я – к Каутским.
– А там что? – спросил перепуганный пан аптекарь.
– Там, – отвечал помощник, – там все тютелька в тютельку так, как говорила старая Пешкова. Дети в ней валяются. Что с вами, господин шеф?! – вежливо спросил помощник. – Не сбегать ли за ромашковой настойкой?..
Милосердные самаритяне
По лесной тропинке спускались с горы старый и молодой Вейводы.
– Да, да, – сказал старый, – уж больно трогательно говорил пан священник об этом милосердном самаритянине.
– Не свались, отец, – предостерег сын, заметив, что старик вдруг пошатнулся.
– Сам не свались, Францек, – ответил старик. – А водочка-то сегодня была отменная.
– Уж куда лучше, – поддакнул Францек.
Из этого разговора каждый может понять, что представители семьи Вейводов шествовали из трактира, куда заглянули по пути из костела.
– Так вот, я говорю: до чего же здорово пан священник рассказал об этом самаритянине, о его милосердии, – продолжал благочестиво настроенный старик.
– А о разбойниках? – подхватил Францек. – Они так избили странника, что тот подняться не мог.
– Очень хорошо растолковал он и про разбойников, – добавил старик. – Они беднягу обобрали да так поколотили, что тот не мог сообразить, как и домой добраться.
– А как прекрасно, что самаритянин взял странника с собой и обмыл его раны, – сказал Францек. – Он был милосердный и не счел за труд возиться с ним.
– А сколько людей прошло мимо! – продолжал старый.
– Не свались, отец, – воскликнул Францек.
– Я смотрю под ноги, – ответил старый Вейвода. – И никто-то на него даже не взглянул, кроме самаритянина, а самаритянами тогда все гнушались.
– Люди тогда самаритян не любили, – отозвался Францек. – После только признали их.
– Глянь-ка, Францек, – сказал старик, – вон лесник сидит.
– А, этот живодер! – подхватил Францек. – Он готов нас живьем сожрать.
– Наш пострел везде поспел, – продолжал старик, останавливаясь на вершине холма. – Ему всегда ведомо, где человек в последний раз ставил силки.
– Не успеет иной собрать охапку хвороста, – добавил Францек, – а он уже тут как тут.
– Францек, погляди-ка на лесника, – произнес его почтенный отец, – он вроде как-то странно ухмыляется.
– И вроде с места никак не сдвинется, – пояснил Францек. Похоже, пытается встать, да не может, опять садится.
– Пошли, – сказал старик, – живодер он.
– Голову даю на отсечение, – сказал Францек, – если я с ним поздороваюсь, он не ответит: с ворами, мол, не здороваюсь.
– Не по душе ему браконьеры, – обронил старый. – Он много о себе воображает, ходит что твой барон, а сам всего-навсего лесник.
– А в лесу тоже крадет, – подхватил Францек. – Одно слово: лесник.
Так за разговором они приблизились к сидящему леснику.
– Мое почтение, добрый день, пан Фойтик, – приветствовал лесника старик, а вслед за ним и Францек.
– Здравствуйте, – к их удивлению, ответил лесник. – Ради бога, люди добрые, помогите мне, встать не могу.
– Что-то вы больно морщитесь, – заметил Францек.
– С обрыва упал, – запричитал лесник, – и вывихнул лодыжку.
– Ногу нужно вправить, – деловито заметил Францек, – взять ее и покрутить, и, когда она хрустнет, значит, все в порядке. – Францек схватил лесника за ногу.
– Моя жена вправила бы вам ногу, – сказал старый, – она уже многим людям помогла, возьмется за ногу – и готово.
– Знаю, – сказал лесник, скрипнув зубами от боли, когда Францек потянул его за ногу, – ваша жена вправляет людям кости, но Войта Длоугий не захотел меня к ней отвести. Шел он тут мимо, а я ему говорю: «Пан Длоугий, со мной приключилось то-то и то-то, будьте добры, доведите меня к Вейводихе». А он в ответ: «Ты, дед, в тот раз засадил меня за зайца, вот и сиди тут, пусть тебя хоть лихоманка схватит».
– Мы самаритяне, – сказал старый Вейвода. – Подхвати-ка, Францек, пана Фойтика под левую руку, а я возьму под правую.
– Хоть вы нас и обижали, – сказал Францек, когда они вели лесника к своей лачуге, – с нашей стороны было бы нехорошо не оказать вам милосердия.
– Авось в другой раз будете поумнее, – разглагольствовал старый Вейвода, – ведь порой можно и закрыть глаза кое на что…
Разговаривая, они подошли к лачуге, где старая Вейводиха вправила леснику вывихнутую ногу.
Через несколько дней после этого происшествия старый Вейвода с сыном ставили силки на зайцев на холме за просекой.
– Знать, лесник будет нам благодарен, – сказал Францек, – ведь мы поступили с ним как самаритяне.
Не успел он рта закрыть, как кто-то схватил его за шиворот.
– Господи, да это лесник Фойтик! – воскликнул старый Вейвода.
– Именем закона, – спокойно произнес лесник, держа Францека за воротник. – Собирайте свои силки и пойдемте со мной в контору.
– Изволите шутить! – добродушно сказал старый Вейвода. – Разве вы уже забыли про вывихнутую ногу?
– Молчать, и марш в контору! – заорал лесник. – Силки в руки – и айда!
– Но позвольте, пан Фойтик, – испуганно пролепетал старый Вейвода. – Неужто вы не помните о самаритянах?
– В контору, и баста! – строго сказал лесник, и все трое молча зашагали к деревне.
За правонарушение старый и молодой Вейвода представ ли перед окружным судом.
– Вы обвиняетесь, – сообщил им судья, – в том, что ставили силки на зайцев. Что можете сказать в свое оправдание?
Старый и молодой Вейвода переглянулись, вздохнули, и седовласый старик Вейвода сокрушенно произнес:
– Ваша милость, скажу только одно: мы поступили как милосердные самаритяне.
Как черти ограбили монастырь святого Томаша
Третьего дня октября месяца лета господня 1564 настоятель монастыря святого Томаша Никазиус беспокойно шагал в своих сандалиях по монастырской галерее, утирая пот рукавом рясы.
Временами он останавливался и снова устремлялся вперед, не смущаясь тем, что монахи глазели на него из своих келий, удивляясь, отчего это настоятель не кланяется даже образу своего патрона, святого Никазиуса, каковой образ необычайно волновал воображение, ибо на нем были запечатлены последние минуты угодника, посаженного магометанскими язычниками на кол.
В конце концов настоятель все-таки остановился перед этим образом и вздохнул: – О мой святой покровитель, хотел бы я быть на твоем месте! Аминь. – И продолжал свое хождение.
В конце галереи он опять остановился, вынул из сумки на боку письмо, писанное на пергаменте, и, в который раз пробежав глазами строчки при свете неугасимой лампады, печально поник головой и прошептал:
– Ох, недоброе дело, miseria maxima [31]31
Величайшее бедствие ( лат.).
[Закрыть].
В письме, которое уже, наверное, десять раз перечитывал настоятель Никазиус, сообщалось, что король Максимилиан II повелел хоронить своего умершего отца Фердинанда I шестого октября в соборе святого Вита, на Градчанах, но перед тем как упокоиться в царственном склепе, тело усопшего должно было по дороге в Прагу два дня лежать в стенах монастыря святого Томаша.
– Miseria maxima, – еще раз прошептал бедный настоятель. – Это ведь сколько коп грошей придется выкинуть! Кормить весь двор. – От этой мысли аббат чуть не заплакал.
Настоятелю Никазиусу приходилось быть очень бережливым., Монастырь был беден, доходы неважные, и всякий раз, как случалась необходимость, аббат с болью в сердце отпирал кованый ларец, в котором поблескивали монетки старой чеканки. А тут такое известие! В Праге давно уже толковали о погребении Фердинанда I, но настоятель никак не предполагал, что это затронет его монастырь.
– Tributa, расходы, – бормотал он, спускаясь по скрипучей деревянной лестнице в кухню, где брат Пробус резал тонкими ломтиками каравай хлеба не слишком заманчивого цвета – монахам к ужину.
– Слыхал ли ты, брат Пробус, – обратился настоятель к кухарю, – покойный Фердинанд I два дня будет лежать у нас в храме, чтобы похоронная процессия отдохнула по пути к собору святого Вита!
Усевшись на табуретку возле окованной двери, он продолжал:
– Придется двор кормить, miseria maxima. Тяжкое бремя, брат Пробус, onus [32]32
Бремя ( лат.).
[Закрыть]для бедных монахов…
Брат Пробус, не менее бережливый, чем настоятель, так испугался, что, вопреки обычаю, отвалил от каравая несколько толстых ломтей.
Некоторое время в темной сводчатой кухне царило молчание, нарушаемое лишь вздохами аббата Никазиуса.
– Надо что-то придумать, – молвил Пробус. – Большая для нас честь – принимать двор.
– Двор-то мы примем, – глухо отозвался настоятель. – Но как? Подешевле бы…
– Экономия и еще раз экономия, – вставил кухарь.
– Я сам произнесу речь о том, что времена нынче худые, скудные, – соображал настоятель. – Монастырские доходы убоги, а расходы велики, и, мол, чем богаты, тем и рады…
– На весь двор одной рыбы фунтов сто уйдет, – молвил брат Пробус.
– Брат Пробус! – с укоризной воскликнул настоятель. – Хватит и пятидесяти фунтов, а ежели будет недовольство, я опять скажу, что времена худые, а с 1556 года, с тех самых пор, как монастырь был вверен мне, за восемь лет мы многое сделали для его процветания, и это потребовало больших денег…
Тут разбухшие от сырости ножки табурета подломились, однако настоятель поднялся как ни в чем не бывало и даже не прервал речи.
– Брат Пробус, – говорил он, – думаю, рыбы хватит и двадцати пяти фунтов. Да, да, купи двадцать пять.
– А пиво? – сказал кухарь.
– Пустое, – возразил настоятель, – пиво у нас свое есть, ты его только в кувшинах подавай. Все да пребудут в трезвости.
– А жаркое? – осведомился Пробус.
– Три телячьих окорока хватит, да не приправляй их слишком пряностями, – посоветовал Никазиус. – Во всем блюди умеренность!
– А гуси жареные? – не унимался Пробус. – Этих сколько?
– Изжарь пять гусей, – разрешил настоятель. – О, miseria maxima, tributa… В общем, делай как знаешь. О, fidem habeo [33]33
Я доверяю ( лат.).
[Закрыть].
Настоятель поднялся по лестнице, огляделся, не подсматривает ли кто, и тихонько отпер ключом решетку небольшой ниши в галерее, где стоял обитый железными полосами ларец с монетами. Аббат вынул ларец, опять осторожно огляделся и открыл его. Бережно отсчитав монеты, он сунул их в свою мошну и снова тщательно запер, попробовал на диво выкованный замок, заперт ли, и вернулся в кухню. На стол, источенный червями, он выложил перед братом кухарем серебряные гроши и удалился.
По уходе настоятеля брат Пробус постоял, глядя на монеты, и задвинул дверную щеколду.
– Моя кухня пряностями не бедна, – пробормотал он, осторожно отвернув полу подрясника, серого, латаного, который он из экономии носил на кухне. Под подрясником у него был привязан расшитый кошелек; в него-то и ссыпал брат Пробус несколько грошей со стола.
– Худые времена, – бормотал он. – Надо про черный день копить, может, еще хуже станет…
Сухонькое личико брата Пробуса прояснилось. Он подумал: «Зачем целых двадцать пять фунтов рыбы да три телячьих окорока – куплю два, да поплоше…»
И брат Пробус сгреб в свой кошелек еще несколько монеток.
– А гусей-то к чему пять штук? – прошептал он. – И четырех довольно! Нарежу малыми кусками, вроде пять и жарил.
И брат Пробус спрятал в свой кошелек новую стопку грошиков.
Потом он подошел к нише возле плиты, вынул рясу, надел, подпоясался потертым шнурком и ссыпал со стола остаток денег в мошну, которая болталась у него на боку и при каждом шаге хлопала по старенькой рясе, похожей на те, какие носят нищенствующие монахи.
Затем брат Пробус разыскал брата Мансвета, носившего титул cellarius, сиречь келаря.
Брат Мансвет сидел на низеньком табурете в монастырском погребе, барабаня пальцами по бочке. Время от времени он делал глоток из кружки, на которой пестрыми красками мастерски была изображена седьмая остановка Иисуса на крестном пути. Брат Мансвет постукивал оловянной крышкой кружки, мурлыкая в такт богомольную песенку. Он встретил Пробуса словами:
– Доброе пиво, доброе весьма.
– In nomine Domini [34]34
Во имя господа ( лат.).
[Закрыть], – ответил Пробус, отхлебывая из поднесенной кружки. – Я к тебе с новостью, брат Мансвет.
Пробус рассказал о покойном короле Фердинанде, о предстоящем прибытии двора и закончил такими словами:
– Бог не любит нас больше…
– Итак, все это будет отдано двору на потоп и разграбление, – мрачно проговорил брат келарь, указывая на пивные бочки, освещенные чадящим пламенем восковой свечи.
Брат Пробус сделал еще несколько глотков из кружки и покинул монастырские пределы, отправившись покупать и заказывать все необходимое для угощения.
В Малом Месте пражском, под Карловым мостом, сидел у развалившейся лачуги Мартин Сквернавец и глядел на Влтаву; ее волны нагоняли одна другую и бились о три камня перед лачугой, служившие прачкам мостками.
Мартин Сквернавец был дурной человек, достойный своего имени. Рыбу он продавал дешево, так как добывал ее нечестным путем.
Безлунными ночами он обворовывал садки и верши честных рыбаков по обоим берегам реки. Брал он и мелкую рыбу и крупную – какая попадется, и по утрам честные рыбаки находили свои верши перевернутыми, садки пустыми, ограбленными.
К этому-то человеку, потерявшему правое ухо во время одной такой экспедиции, и направил свои стопы брат Пробус. Они хорошо знали друг друга, так как часто встречались по торговым делам.
Несколько оборванных ребятишек с улюлюканьем бежали за монахом, швыряя в него комьями земли, камнями и поленьями. (В те времена юношество было невоспитанное.)
Преподобный брат Пробус пошел рысью, чтоб оторваться от шалунов. Так он достиг берега, где и нашел Мартина Сквернавца в настроении не совсем розовом.
При виде монаха Мартин пробормотал что-то такое, что могло означать и приветствие и ругательство.
– Куплю двадцать пять фунтов рыбы, – без всякого предисловия объявил Пробус.
– Нету у меня столько, – сказал Мартин. – И дешево не продам, – добавил он. – Нынче рыбы мало стало. Которая сверху идет, ту у Збраслави ловят, а которая снизу – у Трои.
– Надо. У тебя нет – у честных куплю, – возразил брат Пробус. – Нам, монахам, всякий с радостью продаст.
Мартин Сквернавец пробурчал что-то непочтительное про монахов и красных чертей, затем сказал:
– Пошли!
Они вошли в развалившуюся лачугу. У каменной стены в двух чанах, покрытых зеленоватой слизью, плескались рыбы, большие и маленькие. На глаз и то тут было более трех сотен фунтов. Отсюда можно было заключить, что Мартин Сквернавец не прочь и прилгнуть.
– Каких тебе? Карпов или помельче? – спросил он.
– Мне смешанных, – ответил Пробус. – Взвесь и принеси вечером в монастырь.
Они пожали руки в знак состоявшейся сделки и скрепили ее чарочкой зеленого вина. Осушив чарку, брат Пробус стал выкладывать монеты, причем не преминул спросить:
– Мартин Сквернавец, а что, у хромого Шимона не будет для меня двух телячьих окороков да четырех гусей? Надобно мне их к вечеру.
– Спрошу, – ответил Мартин.
Они поднялись, вышли из ветхой лачуги и зашагали вдоль берега. Неподалеку, там, где во Влтаву впадал ручей, протекавший но замковому рву мимо Черной башни, в домике, слепленном из глины и досок, жил хромой Шимон, который крал все, что попадалось или что ему заказывали клиенты.
Теплая погода выманила Шимона из его берлоги, и он вышел посидеть на бревне у реки. Невеселы были его мысли: подручный, с которым Шимон обычно совершал свои деловые поездки, вчера был схвачен у Тейнки в тот самый момент, когда уводил подсвинка из крестьянского хлева, и тут же отправлен в пыточную.
Услыхав от монаха о цели посещения, хромой Шимон помрачнел еще более и начал плакаться, что-де не знает, как-то еще дело обернется, а вдруг подручный выдаст его, Шимона, заплечным мастерам.
– Да мне только всего и надо, что четыре гуся да два телячьих окорока, – наседал брат Пробус. – Тебе ведь ничего не стоит раздобыть все это к вечеру. Нынче в Прагу множество иногородних понаехало – в два счета затеряешься в толпе.
Шимон, сдаваясь, махнул рукой:
– Окорока – это что, – сказал он. – Гусей вот достать труднее.
И он, повесив голову, погрузился в раздумье.
– В монастырском саду у бенедиктинцев ограда не так чтоб высока… – намекнул брат Пробус.
– Был я там вчера, – грустно проговорил Шимон. – Схожу-ка я за Голодную стену, в деревню куда-нибудь, – решил он наконец. – Вечером постучусь. Голову прозакладываю, что принесу все нужное.
Преподобный брат Пробус подал руку хромому Шимону и тотчас уплатил денежки.
Умел Пробус дешево покупать.
Вечером того же дня монастырская братия была занята приготовлением блюд из рыбы, гусятины и телятины. Настоятель Никазиус освободил монахов от вечерней службы.
Четвертого дня октября месяца в монастыре приятно пахло рыбой, жареным гусем и телячьим жарким; монахи без устали пекли и жарили угощение для придворных.
Настоятель Никазиус пробовал и то и это, не переставая вздыхать, что вот, мол, какие расходы. При всем том он бдительно следил, чтобы кухонная братия не подъедала приготовленные яства. В тот день он на всех наложил пост, рассчитывая сэкономить хоть пару грошей.
Брат келарь Мансвет распевал псалмы в монастырском погребе, приготовляя по распоряжению настоятеля пиво; монахи под присмотром брата Пробуса носили готовые блюда в помещение, соседнее с комнатой для бедных.