Текст книги "Повести"
Автор книги: Янка Брыль
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 31 страниц)
5
Солнце, мороз и ветер. Эх, закружил, разгулялся! Так и царапает хрупкую снежную корку, так и сечет белыми жгутами поземки. Гонит ее по полю, через большак, снова по полю, по кустарнику и – под самый лес. А солнце такое, что на снег и не взглянешь!..
Но не от солнца Данику тепло – тепло от солдатского отцова башлыка, от большого, с чужого плеча, полушубка, от ходьбы по глубокому снегу. Он бредет вслед за мамой и глядит на пятки ее лаптей. Мама широко шагает, спешит за дядькой Кастусем и из-под большого посконного платка глядит на дядины сапоги.
Они идут совсем как те мужики, что ходят в окружной суд, – из-под Несвижа в Новогрудок, за сто километров. Впереди – главный, какой-нибудь дядька Сымон, которого вызывают как истца или ответчика. За дядькой – свидетели. Глядят каждый на пятки идущего впереди, и кажется, что гадают, будет ли в Кореличах только ситный с селедкой к чарке, как в Мире было, или, может, Сымон еще и колбасы возьмет, как вчера в Городее?.. А дядька Сымон повесил голову и раздумывает про пустобреха адвоката: как-то он завтра отбрешется? И о том еще, каково им теперь будет без коровы. Адвокат говорит: «Выиграем!» – да это еще вилами по воде писано, а Буренку пришлось продать…
Даник не раз уже видел, как ходят вот так по большаку, мимо их голынковского выгона. Ходят дядьки и из Голынки.
Вроде того идут теперь они. Впереди – дядька Кастусь, опустив голову, а следом – Даник с мамой. И тоже молчат.
Но идут они не в суд, а что головы склонили, так это от ветра.
Дядька Кастусь, мамин старший брат, пришел к ним сегодня из Микулич. И думает он сейчас о том, как это вдруг, ни с того ни с сего, повезло его сестре. Деверь ее, брат Даникова отца Петрусь Малец, прислал им денег. Из Минска – аж из-за границы! Он где-то там живет, и, видать, живет как человек, потому что – подумать только! – сразу такую кучу денег подарил. Если перевести на золото эти советские червонцы, так их будет целых тридцать золотых николаевских рублей. Ну, а на панские злотые – еще в четыре раза больше. Как с неба свалились. И пишет Петрусь Малец, что это – племяннику его Даниле на учение. «Сыну брата моего Ивана, отдавшего жизнь за советскую власть» – так и пишет в заказном письме. Как-то теперь заживет сестра при деньгах? По совести сказать, так надо бы хоть полоску земли прикупить или завести наконец какую-нибудь лошаденку. Да что ж поделаешь, когда деверь приказывает хлопца учить?.. Когда он, дядька Кастусь, собирался сегодня с утра сюда, в Голынку, его баба вкрадчиво усмехнулась. «На поросенка хотя, – говорит, – займи». Оно бы не мешало. Помогает же он Зосе, сестре, и часто. Однако не бухнешь так сразу: «Дай!» Пускай уж хоть сама, бедная, на человека похожа станет. Этакая уйма денег!..
Сама Мальчиха так просто обалдела от счастья. Вчера принесли с почты письмо и повестку, зашумела вся деревня, и с того самого «мента», как говорит Зося, мысли у нее в голове путаются между собой и то и дело приходит радость. Денег вдруг свалилось столько, что и умом не обнять. До этих пор Зося копила весь свой капитал в платочке, туго завязав в узелок и медяки и бумажки. Если какая-нибудь пятерка несчастная и была за душой, так и то с копейкой, думалось, смелее себя чувствуешь. А теперь… Страшно было бы одной и идти за ними. Кастусь, спасибо ему, пошел. Согласился. Он-то небось везде разберется. Да и сынок вот тоже. Ишь, уперся – «пойду». Надо ж ему из одежки чего-нибудь купить… «Сыну брата моего…» – вспоминает Зося письмо. Лучше бы он, боже милый, сам был жив, ее Иван, чем все эти деньги. Да что поделаешь? Сегодня уж не придется, а в следующее воскресенье она закажет по нем панихиду. Как все добрые люди.
И Зося уж видит, будто наяву, как ей улыбается всегда пьяненький псаломщик Харкевич, получая от нее денежки. После обедни – панихида. Зося представляет, как она стоит на коленях посреди церкви вместе с сыном и в руках у них горят, оплывая душистым воском, большие свечки. Даник и рад, что все глядят на них, и скучно ему, шельме, – наслушался уж и он разговоров в деревне, что будто бы бога нет… Он садится на пятки и разглядывает, что делается вокруг. А сама она прислушивается к непонятным святым словам батюшки, улавливает среди них имя своего Ивана и крестится вдогонку, старательно прижимая три пальца к изрезанному преждевременными морщинами лбу. Сквозь синеватый пахучий дым кадила блестит позолота иконостаса. Бородатые боги глядят почему-то хмуро. Только матерь божья улыбается. А певчие как хорошо поют! Один псаломщик чего стоит: он как рявкнет своим басом, так даже сердце зайдется… И верится Зосе, что теперь-то Ивановой душеньке полегче станет – этакая, людоньки мои, панихида!..
Надо будет только пришить боковой карман к бурнусу, думает Зося, снова вспоминая о деньгах. А потом откуда-то всплывает мысль, что бога, может, и в самом деле нет… И Иван же так говорил когда-то, и брат его, деверь Петрусь, тоже, наверно, безбожник. А люди-то они какие умные! Все снова начинает путаться в голове. И вот опять приходят на ум письмо и деньги – подумать только, из самого Минска! – и ее охватывает огромная, небывалая радость. И все вдруг становится ясным, как этот вот белый, солнечный божий денек. Только ветер же какой! Остановившись, Зося оглядывается и с улыбкой спрашивает своего хозяина:
– Идешь, Данила?
– Иду, иду, – отвечает Сивый, и глаза его поблескивают из-под башлыка.
Даник задумался тоже.
Ему уже одиннадцать. Он второй год сидит в третьем классе. Что, разве он плохо учится? Да нет! Не только школа, вся Голынка знает, что он, Зосин Даник, учится лучше всех. Больше всех читает – и белорусских, и польских книг, и русских, только бы раздобыть. А вот остался в третьем на второй год. Кто его ведает, может, и еще год сидеть придется. Такой уж заведен у панов порядок: кто не посылает в школу ребят до четырнадцати лет – плати штраф, а не то отсиживай в каталажке. За все отсиживают люди: и за подати, и за штрафы, если нечем заплатить. Деду Роману пришло от сына из армии доплатное письмо, так он и за доплату эту просился отсидеть. Маме ни штраф платить, ни отсиживать, известно, не хочется, вот Даник и ходит вторую зиму в третий класс. Идти в четвертый в местечковую школу не на что. Да и маме надо помогать. Шесть чужих коров и свою Рогулю пасет он летом.
А в школу, в четвертый класс, до чего же хочется!..
Весной, когда он окончил третий, побывал у них сам «пан керовник» – директор местечковой семилетней школы.
«Пан, разумеется, – обратился он к ихнему Цабе, – лучших учеников направит ко мне, в четвертый класс, а этого, Мальца, – непременно в первую очередь».
«Пан керовник, – прогундосил Цаба, – он, Данель Малец, очень бедный, сирота. Не о чем и говорить».
«Жаль, но что ж – нет так нет».
А тут вчера дядька Петрусь прислал письмо и деньги. Вот тебе и «жаль», вот тебе и «нет так нет»! Только бы до весны дотянуть, а там, осенью, я тебе, пан Цаба, не «здрасте», и ты мне не засти!
От тяжелого кожуха у Даника болят плечи и намокла спина. Край башлыка, которым мальчик обвязан по самый нос, запотел и подмерзает от ветра, потом от дыхания оттаивает и снова подмерзает. Мальчик перебирает заиндевелое сукно горячими губами и все думает.
Дядька Петрусь, незнакомый Даниле брат его отца, – очень добрый, должно быть, и очень умный человек. Он тоже, как Микола когда-то, говорит, что батька у Даника – герой. Если б паны не убили его на войне, если б он был живой, он был бы тоже умный и добрый. А что, если б панов не было и здесь? Что ж, тогда не заправлял бы школой пан Цаба и не сидел бы в тюрьме такой хороший, смелый Микола Кужелевич. Да и один ли Микола!.. Даник вспоминает, как плачут бабы и дети, когда полицианты гонят в постерунок[9]9
Постерунок – полицейский участок.
[Закрыть] кого-нибудь из хлопцев или мужчин. А все-таки распевают и у них песни против панов, все-таки ждут прихода «товарищей»…
Тут вдруг приходит мальчику на ум, что школа в местечке тоже не своя, как и в Голынке. «А хорошо ли, что я пойду туда? Что я хочу учиться хотя бы и по-польски? Что же я, паном Цабой собираюсь сделаться? Но ведь дядя пишет, чтоб я учился!.. – с облегчением вспоминает он. – В школе буду учиться по-польски, а дома – по-нашему. И буду много-много читать, стану таким умным, как отец, как дядька Петрусь, как Микола!..»
Ветер по-прежнему кружит и бушует. Мама опять стала, оглянулась и спрашивает:
– Идешь, Данила?
– Да что ты все «идешь, идешь»! Ну, иду…
И глаза Сивого, кажется, еще ярче блестят из-под заиндевелого башлыка.
6
Когда-то, при царе, школа в местечке была церковноприходская, трехклассная. Небольшой деревянный домик стоит на склоне холма, на котором, окруженная деревьями, возвышается красивая церковь. Сияющие кресты ее над светло-зелеными куполами видны даже в Даниковой Голынке. Местечко небольшое: от широкой немощеной площади отходит шесть улиц. Хаты – такие же, как в Голынке, но обитатели их называют тех, кто не живет в местечке, деревенщиной. Вокруг базарной площади стоят деревянные и даже каменные дома, в которых живут приезжие паны-чиновники и торговцы-евреи. Восемь лавок, одна пекарня и две корчмы. В одном из домов разместилась гмина – волостное правление, куда солтысы сносят собранные с народа подати, в другом – постерунок, где полицейские в синих мундирах расправляются с теми, кто не хочет, чтоб здесь была панская власть. А еще в двух снятых у евреев домах занимаются четыре старших класса школы, не уместившиеся в старом здании на склоне церковного холма.
Четвертый и пятый классы учатся в новом деревянном доме, против которого, через площадь, расположился постерунок.
Учительница четвертого класса – пани Марья, или «керовничиха», как называют ее ученики, – вошла в класс после перемены с кульком краснобоких яблок.
– Листьев кленовых принесли? – спросила она.
– Принесли! Вот! Во какие! – зашумели ребята.
– Ой-ой, зачем так много? Я же сказала – по два-три, больше не надо.
Пани Марья говорит по-польски чисто, красиво, не коверкает так, как Цаба.
– Ну ничего, дети, – говорит она. – Сделаем так: каждая парта получит по яблоку, положит несколько листьев, а яблоко сверху. Правда, на кленовые листья яблоки не падают, они ведь на кленах не растут, но это тоже неважно: все вместе напоминает нам об осени, о ее красоте. Итак, дети, начинаем. Не спешите. И пусть каждый помнит: кто лучше нарисует – съест яблоко, а кто поленится – должен будет есть листья.
Сказала и засмеялась, а класс – за ней. Какая она хорошая, веселая! Совсем не такая, как ее муж, пан керовник, – какой-то молчаливый и даже немножко страшный. Девочки называют учительницу «наша пани Марья», как будто они любят ее больше, чем мальчики. И всё ластятся, всё пищат: «проше пани» да «проше пани»!..
Когда в классе установилась тишина, пани Марья села за стол и достала из ящика классный журнал. И вот перелистывает его и что-то записывает.
А Даник, который сидит на первой парте, против стола, рисует, а сам все глядит на учительницу – то украдкой, исподлобья, а то, когда она не видит, – открыто.
Сегодня двадцатое сентября. А Данику кажется, что только вчера поп отслужил в церкви молебен по случаю начала учебного года. Учиться весело, время идет быстро. Почему же, однако, сегодня ему не рисуется? Так бы, кажется, все и глядел на пани Марью… Почему? Верно, больше всего из-за той книжки, что она прочитала им позавчера.
Позавчера она принесла на урок польского языка маленькую книжечку и сказала: «Сегодня мы прочитаем рассказ знаменитого польского писателя Генриха Сенкевича под названием «Янка-музыкант».
За четыре года Даник отчасти у Цабы, а больше сам, из книг, хорошо научился понимать по-польски. Да и пани Марья, читая, объясняла им отдельные трудные слова. И все было им понятно, хотя в школе почти одни белорусские дети из местечка и окрестных деревень. Дети еврейских лавочников, портных, тряпичников и кузнецов тоже лучше говорят по-белорусски, чем по-польски. Учеников-поляков раз-два и обчелся: сынки и дочери чиновников и полицейских, семь человек на весь большой класс.
Данику все понятно еще и потому, что в рассказе, который читала им учительница, речь шла о таких же, как он, детях деревенской бедноты. Янка-музыкант – польский мальчик-пастушок, тоже сирота, а мать у него – батрачка, которых там, в Польше, называют «коморницами». «Музыкант» – это кличка Янки. Для него все вокруг пело – и лес с его шумом и звоном птичьих голосов, и луг, где вечерней порой квакают лягушки и кричат коростели, и деревня, когда она весенней ночью играет-гомонит сперва девичьими песнями, а потом – перекличкой петухов… И эхо для него пело. Пели под ветром даже зубья больших вил, которыми мальчик Янка разбрасывал навоз по панскому полю…
– Малец, встань!
Даник очнулся от задумчивости, встал.
– Ты почему не рисуешь?
– Я рисую.
– Ну, так садись и работай.
Да, рисовать все-таки надо лучше. «Сначала легонько карандашом, а потом красками», – вспоминает Сивый слова учительницы. Мальчик смотрит на яблоко, на кленовые листья.
Как красиво желтеют они на клене у их хаты! И не заметишь, как оторвется хвостик от веточки и лист опустится в бесшумном полете, ляжет на песок, на траву. Приятно собирать их в руки – маме, хлебы печь, – приятно разглядывать их тонкие жилки или ворошить листву босыми ногами. А яблоки!.. Летом Даник часто спал в садике у хаты, под их единственной яблоней «белый налив». С вечера он, бывало, долго не засыпал, все прислушивался, как падают яблоки в мягкую высокую траву, как они задевают на лету листья и веточки. Часто, выбравшись из-под одеяла, он, стоя на коленях, шарил вокруг в холодной росе руками. Найдешь-нащупаешь яблоко и вопьешься зубами в кисловато-сладкую мякоть…
Звезды – высоко над хатой и яблоней, с болота доносится лягушечий хор, в саду звенят комары. Ночка и правда поет – так тихо и так многоголосо…
Тому польскому хлопчику, Янке-музыканту, и самому захотелось играть. Смастерил он себе скрипку из дощечки, натянул проволочные струны. Да не хотела она играть так, как та, что он слышал в корчме или в панском имении. И Янка решил украсть настоящую скрипку – у панского лакея. Его поймали. Хворого сироту гминный суд присудил к наказанию розгами. Бил «музыканта» гминный сторож, придурковатый Стах, такой же, видно, как тот Василь, что держал когда-то Даника, а Полуянов Павел ударил его палкой по голове…
Пани Марья все что-то пишет в журнале. Длинные черные ресницы совсем прикрыли глаза. Она не видит Даника, и вот он опять глядит на учительницу.
Янка-музыкант кричал: «Ма-ту-ля!..» И пани Марья, читая, как-то странно произнесла это слово. Три раза. В первый раз она сказала его, остановилась и, закрыв глаза, тряхнула головой. А после третьего раза на глазах у нее выступили слезы. Да, он видел это, потому что он сидит как раз против стола.
Длинные черные ресницы учительницы неожиданно поднимаются. Большие карие глаза ее смотрят в серые, перепуганные глаза Даника.
– Малец!
Сивый встает и заливается краской.
Уже не только она – весь класс, он это чувствует, смотрит на него.
– Что у тебя сделано, покажи!
Даник протягивает учительнице тетрадь.
– Ну конечно! Все уже за краски взялись, а Малец… Это я в шутку сказала, что лентяи будут есть листья, – их мы, возможно, и на колени поставим. Как тебе это понравится? Надо работать, а ты витаешь где-то в облаках.
Под смех всего класса Даник садится и начинает рисовать. Он кладет сначала, как и полагается, светло-желтую краску, добавив к ней чуточку зеленой. Да вот не клеится отчего-то, не так выходит, как хочется. Сосед Даника по парте – Санька Сурнович, мальчик из местечка. Они уже немного сдружились. У Саньки получается совсем иначе. Ишь как увлекся – и голову наклонил, и щеку подпер языком…
– Добжэ, Сурнович, добжэ, – говорит пани Марья. Она уже стоит возле Саньки, склонилась над ним, оперлась рукой о парту. – Ты только, Сурнович, легче, не так резко. И не спеши. Дай мне кисточку. Подвинься немножко.
Она подсела к Саньке и вот уже сама рисует.
– Вот так, вот так, – приговаривает она. – Что ж, придет время, и наш Александр Сурнович станет, может быть, – кто знает? – Яном Матейко…
Все смеются, а Санька шмыгает носом и, застыдившись, опускает голову.
– Ян Матейко, дети, – говорит учительница, – это был такой польский художник. Знаменитый художник, на весь мир прославился. Ну, а ты что тут делаешь, мечтатель? Покажи.
Даник подвигает свою тетрадь на Санькино место.
– О, что это – блин с хвостиком?
Все смеются, а пани Марья берет у Даника кисточку, набирает красной краски и принимается за его несчастное яблоко.
Ах, почему она сидит не рядом с ним, а с Санькой?! Даник смотрит на маленькую белую руку учительницы, потом украдкой бросает взгляд на милое, пригожее лицо ее, обрамленное черными кудрявыми прядями коротко, «под польку» остриженных волос. И в душе у него почему-то звучит слово «матуля», звучит так, как она произнесла его позавчера…
– Ну вот, ну вот, – приговаривает пани Марья, рисуя. – И надо, Малец, не смотреть, не мечтать, а делать свое дело.
Нет, никогда она, видно, не полюбит его так, как Янку-музыканта! И никогда не сядет рядом с ним, Даником, и не похвалит его, как хвалила Саньку!..
7
За окнами – поздняя, мокрая осень.
Четвертый и пятый классы соединены вместе – на «белорусский час». Ученики-поляки ушли домой, но и без них в большой комнате двум классам тесно.
Таких уроков бывает только два в неделю, и в обоих классах их ведет пани Марья. И она и муж ее, пан керовник, преподают здесь от самого начала панской власти. Дети давно уже знают, что она полька. А вот где она научилась по-белорусски, об этом не дознались даже еврейские девчонки, которым известны все подробности жизни местечковых чиновников.
Пани Марья выписывает из книги на доску: «На дворе дождь, а в сенях большая лужа. Пусты летом наши села. Вентерь новый, есть время – почини», – выводит она своим красивым прямым почерком. Исписав всю доску, она задает четвертому классу переписать упражнение и подчеркнуть существительные одной чертой, а прилагательные – двумя.
В пятом классе будет устный урок. Учительница берет белорусскую хрестоматию «Родной край» и говорит, как всегда, по-польски:
– Известная белорусская поэтесса Тетка писала и стихи и прозу. Сейчас мы познакомимся с ее рассказом «Михаська». Внимание.
И начала читать:
– «Михась очень уж неохотно на этот свет приходил. Три дня не мог родиться. Люди и рукой махнули: не жди добра ни для матери, ни для младенца…»
И, как всегда, когда пани Марья читает по-белорусски, голос ее становится еще милее. Девочки и мальчики из пятого класса, сидевшие по четверо, по пятеро на одной парте, притихли и впились глазами в учительницу. Трудно было писать и четвертому классу. А труднее всех, кажется, Данику. Да и зачем ему все эти существительные, прилагательные, пустые села и непочиненные вентеря, когда пани Марья читает?..
Перед глазами Сивого, как наяву, проходит такая близкая ему жизнь и первый труд – пастьба. Только не всегда же было так темно и горько, как там, в книге. Даник, хоть он тоже сирота, слезы вспоминает все же меньше, чем радости. Сиротский хлеб, известно, нелегкий, но о нем покуда думала больше мама.
Даник вспоминает, как они, голынковские пастухи, собирали желтую калужницу на залитых весенней водой лугах, бегали после дождя по теплым, прозрачным лужам, застоявшимся в траве, играли на выгоне в «чижика» и лапту, ходили летом на Неман. Там они с веселым гомоном купались на отмели, ловили пескарей, устраивая «баламуты». Вода в Немане даже на мелких местах не течет спокойно, а бежит, и муть быстро уходит: как ты ни ковыряй дно пальцами ноги – через минуту снова виден светлый твердый песочек. Осенью цветет на опушке за рекой вереск, залитый ласковым солнцем. Под босыми ногами шелестит золотой лист, сухо потрескивают сучки на мягкой овчине мха, капельками крови алеют в брусничнике кислые ягодки. До чего же хорошо тогда раскачиваться на молодых гибких березах и перекликаться, ловя звонкое эхо! Как славно резать ветки и связывать лозой веники – кто больше! А в поле пастухи жгли картофельную ботву и пырей и, когда оседало высокое шипящее пламя, пекли в золе сладкую душистую картошку. Ну до слез ли было тогда!..
А Михаська – тот, что в книге, – знал, видать, одни только слезы. И осень у него такая, и вся жизнь. Вот уж правда – «на дворе дождь, а в сенях большая лужа». Михась был рябой, хилый, и никто его почему-то не любил. Нет, Даника в Голынке не любили только Полуяновы сынки. И брали над ним верх они недолго, покуда он «силушки не набрался», как тот парнишка, о котором Данику прочитал когда-то друг его Микола Кужелевич. Задень только Сивого – он даст правой, а коли мало, так и манькой добавит! А тот Михась вечно в сторонке сидел, на отшибе, и хлопцы часто обижали его.
Пани Марья читает про осень и дождь. Кто-то подстрелил журавля, и, обессиленный, он опустился на выгон. Пастухи с криком кинулись его ловить, а он не давался. Принял Михаську за кочку и налетел на него грудью. Михась укрыл его сермяжкой. А товарищи, отбирая журавля, так затолкали хлопца, что он сомлел. Ребята перепугались, спрыснули его водицей, отвели домой и журавля ему отдали. Так и жили они в запечке у мачехи – голодали, хворали и утешали друг друга…
– Малец, почему ты не пишешь?
– Я пишу, – встрепенулся Даник.
Он склонился над тетрадью, а пани Марья покачала головой, помолчала немного и снова стала читать.
К весне журавль поправился и расхаживал по хате царем среди кур. Михась таял, как снег за окном. Как-то в начале весны мачеха сидела за кроснами, а он окликнул с печки: «Мама!..» Впервые услышала баба это слово от пасынка. Со страхом поняла: смерть!.. А он: «Мама, мамочка, журавля дай!..»
Почему на этих словах пани Марья останавливается? Даже, кажется, слезы у нее в голосе, как в тот день, когда она читала им про Янку-музыканта…
Почему и у Сивого слезы тоже затуманили глаза?
Журавль шел за гробом Михася, а потом, когда стали засыпать могилу, поднялся и полетел. А на земле остался только грустный крик его, и дождь, и слезы…
– Ну, а теперь покажи мне, Малец, что ты там написал.
Даник опомнился и, покраснев, подал учительнице развернутую тетрадь.
– Ну конечно, и половина даже не сделана, – сказала пани Марья. – Нет, хлопче, с тобой никакого сладу! Ты сегодня останешься после занятий. На коленях немножко постоишь. Потому что писать надо, а не раздумывать и вечно глядеть куда-то.
И вот четвертый класс ушел домой, а Даник стоит на коленях. За стеной, в соседней комнате, пани Марья ведет в пятом классе арифметику, заменяя учителя Дулембу. Ученики, верно, решают задачу, и голоса «керовничихи» не слыхать. Должно быть, сидит над классным журналом и уже забыла, конечно, как плакала над Янкой-музыкантом, над Михаськой…
Сивый присел на корточки, выковыривает мох из паза сосновой стены и со злобой, злобой до слез, думает об учительнице.
Еще вчера она казалась ему не такой, как все другие учителя, не такой, каким был Цаба. «Милая пани Марья», – передразнивает сам себя Даник. Эх, дурак! Не раз повторял он эти слова, когда шел домой или тайком поглядывал на нее из-за парты. Думал даже, почему она, такая добрая, умная, красивая, почему она не его мама, почему он не может прижаться к ней, подставить свою белую стриженую голову под ее теплую маленькую руку… У пани Марьи двое детей: девочка, Вандзя, учится во втором классе, а мальчик, Адась, еще совсем маленький. Даник видел однажды, как она вела их за руку по дорожке вокруг церкви. А он, дурак, подглядывал из-за дерева, слушая их смех и разговор, и… завидовал. Думал, какая она хорошая. Счастливые они, что у них такая мама, – эти Вандзя и Адась! Ах, дурак, дурак! Какие нехорошие мысли приходили ему тогда в голову! Его мама, мол, и в школу его ни разу не отвела, и не погуляла с ним вот так, и не спросит никогда, не трудно ли ему и о чем он читает. Все возится вечно, все молчит… Ну, так вот тебе, Сивый, и «милая пани Марья»…
Что это – кто-то голосит?
Да, голосит!
Даник встал с колен и подошел к окну. Протер запотевшее стекло и увидел по ту сторону грязной площади кирпичный дом постерунка. На крыльце стоит полициант. И никого вокруг, только серое грустное небо и грязь.
– А сы-нок мой, а род-нень-кий!.. – снова послышались причитания.
Кто же это? Даник до самого низа протер запотевшее стекло и увидел: на тротуаре, чуть правее окна, стояла какая-то тетка.
– Тише, Ганна, ничем ты не поможешь, – донесся голос мужчины; его не видно: должно быть, за крыльцом стоит.
А тетка не утихает:
– А где же тот бог, а где же вы, до-бры-е лю-ди?.. А за что ж вы его мор-ду-е-те-е?!
– Тише, глупая!.. Ну вот, дождалася!..
С крыльца постерунка спустился полициант и уже направляется сюда, обходя лужи.
Даник не выдержал: забрался коленями на окно, отворил форточку и задрожал – не то от холода, не то от голоса женщины.
– Пускай берут! – уже не плакала, а кричала она. – Пускай мучают и меня! Пускай!..
Из-за крыльца показался мужчина, он прошмыгнул перед окном по мокрым, грязным доскам тротуара.
– Стой! Чекай, хаме![10]10
Стой! Подожди, хам!
[Закрыть] – кричит полициант и уже спешит сюда по грязи.
А тетка не убегает. В каком-то сером бурнусе, в лаптях, в старом платке. И – не убегает!
Даник привстал и высунулся в форточку.
– Иди, иди! – говорит тетка. – Иди, пей, ворон, и мою кровь! Бог даст – захлебнешься! Ах, боже мой!..
Даник увидел только, как он, полициант, замахнулся… Мальчик закрыл глаза от ужаса и закричал. Одно-единственное, самое первое слово:
– Ма-ма!..
И тут его подхватили чьи-то сильные руки, сняли, стащили с подоконника на пол.
Даник пришел в себя, увидел, что это она, пани Марья. Она захлопнула форточку, стала спиной к окну, заслонила его собой. А он рванулся вперед, хотел крикнуть ей какие-то такие слова, после которых она навсегда бы перестала быть его учительницей, а он – ее учеником… Но пани Марья закрыла лицо руками, и плечи ее задрожали! Даник отступил. Крика за окнами уже не слышно. И тишина пустого класса, и эти маленькие белые руки, закрывшие милое когда-то лицо учительницы, и ее вздрагивающие плечи – все это словно вернуло его снова сюда, в заставленный партами класс…
Даник растерялся, обмяк, отошел на свое место и стал на колени.
– Что ты делаешь, дитя мое! Что ты кричишь!..
Она уже у него за спиной. А он не хочет даже оглянуться. «Иди ты к черту! Вместе со всеми вами – к черту!» – безмолвно рвутся слова из его потрясенной, уже недетской, кажется, души. Но слезы, горячие слезы ненависти и горя, сами катятся из глаз.
– Встань!
Даник опустил голову еще ниже.
– Встань, Малец, говорю тебе!
В голосе ее уже не слышно слез.
И он уже не плачет. Слезы еще ползут по щекам Сивого, а он уже ковыряет сухой жесткий мох в пазу, а потом отрывает руку от стены, и пальцы сами сжимаются в кулак.
– Встань, Даник! – Она в первый раз так его назвала. – Ну я прошу тебя, встань…
Даник встал. Он не смотрит на нее, не может поднять глаз.
И вот лица его касается теплая ладонь.
Пальцы спускаются по щеке до подбородка и хотят снизу поднять голову мальчика.
– Не надо, Даник, злиться на меня…
Но он не хочет слушать ее, не хочет и этой руки. Мотнув головой, он освобождает подбородок из ее теплых пальцев.
– Ну что ж, иди домой. Только тихо. Дай-ка я провожу тебя через эту комнату.
Пятый класс – слышно Данику – уже шумит за стеной. Проходить через него и в самом деле не стоит. Даник берет с парты сумку и шапку, идет следом за пани Марьей. Через учительскую она выпускает его на крыльцо. Мальчик не говорит даже того «до видзэня», которое обязан сказать.
Не может вымолвить.
Да и не хочет.