Текст книги "Повести"
Автор книги: Янка Брыль
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц)
2
Последние двадцать километров пришлось форсировать пешком.
Шел хорошо знакомым большаком и думал о многом, – и о моих походах, и о матери: сколько раз она провожала меня из дому, сколько раз встречала. О Вале думал – как ей живется в новой семье? Как там справляется Микола? Что-то делается в нашем Заболотье?
Кое-что мне было известно. Да что письма!..
Неплохо, если б загудела сзади машина или застучали по камням колеса, если бы остановился кто-нибудь да крикнул: «Садись, солдат, подвезу!»
Но никого, к сожалению, не было. Вокруг стоял туман. По обе стороны дороги видны были только старые березы да тонкие деревца молодых посадок.
Поднимаясь на Высокую гору, я догнал человека на подводе. Первая живая душа на пути от райцентра до дома, и душа очень хорошо знакомая…
Старый Бобрук сидел на телеге, спрятав нос в воротник, и я решил пройти мимо. Колеса грохотали по булыжнику, и вот сквозь этот грохот послышался голос:
– Сумрак! Василь Петрович!.. Да стой ты, тпрру!.. А-а, вот это радость так радость!..
Хотя радость была и не так уж велика, пришлось поздороваться, а потом, когда дорога пошла под гору, и присесть на телегу.
– Из Германии? – спросил Бобрук. – Мать, бедная, все глаза проглядела, вас дожидаючись.
– А вы, дядька, откуда? Поставки, должно быть, возили? – спросил я наугад, чтоб только не слушать его фальшивых речей, но попал в самую точку.
– Да вот никак не сдам. Поставки…
– Да что же вы один из всего села? Запоздали, что ли?
– Какое, Василь Петрович, запоздал! Вожу, никак не перевожу. Опять решили в кулаки меня записать, как в тридцать девятом. Тридцать, говорят, гектаров земли. А что я, чужое забрал? Батраков, говорят, да батрачек держал. Такое было время, не я один держал. Да и не мог же я сам со всем управиться. А сейчас что? Сами хорошо видите, какие на мне шелка-бархаты. Да что тут говорить!..
«…Хилый он у вас, какая от него помощь!» – всплыл у меня в памяти сладкий голос старой Бобручихи.
– Моя хозяйка ездила на той неделе в Минск, – бормотал старик, – в министерство. Сказали, что разберутся, еще раз наше дело будут пересматривать. Конечно, это всё свои подкусывают, здешние. А наверху начальство видит, что к чему…
«Интересно, это тоже из требника или уже доморощенная мудрость? – подумал я. – И какое тут нужно особо умное начальство, чтобы распознать тебя, такую птицу? И о сынках твоих я тоже кое-что знаю…»
Неприметно надвигалась ночь. С потемневшего низкого неба посыпал мокрый, ленивый, докучный снег.
– Только грязи прибавится, – ворчал сквозь мокрые усы Бобрук. – И на небе порядка нет. О-хо-хо!..
Лошадь тащилась еле-еле, будто назло.
– Колхоза у нас еще нет?
– Пока что, слава богу, тихо. Только вот в Кленове затеяли с весны. А в Понемони, так там сразу после войны.
– Ну, и как там живут, в колхозе?
– Живут… В Понемони, говорят, по два килограмма дали на этот самый трудный день. А правда ли, нет ли…
– А как по-вашему: правда?
– Я не говорю, что неправда…
– Так что же: мало это или много?
– Я не говорю, что мало…
– А что?
– Один бог свят ведает, что будет и как будет… Ну, ты, ползешь, дохлятина!..
Я достал папиросу и решил помолчать. Но тут на Бобрука нашел, как говорится, стих – разворчался:
– Один бог свят ведает, я ж говорю. Вы человек бывалый, сами знаете, что на свете делается. Кипит, как в котле. Еще, сказывают, не все кончено…
– А кто сказывает?
– Да никто… так говорится…
– Ну, а почему же так говорится?
– А кто его знает!..
– Вот вы же так говорите.
– А что я говорю? Что мне говорить? Ну, ты, дохлятина, пошла!..
Сзади загремели колеса. Кто-то догонял нас на добром, видать, коне. С разгона этот добрый конь уперся грудью в задок нашей телеги. Он горячо дышал мне в затылок и щеку, а потом, балуя, схватил клок Бобруковой соломы и тряхнул ею над нашими головами.
– Эй, кто там молоко везет? Погоняй! – послышался сзади голос.
– Ячный! Дядька Степан! – вскрикнул я и, перекинув через грядку ноги, соскочил с телеги.
– Ласточка, тпрру! – скомандовал Ячный. А потом, наклонившись к самому моему лицу, узнал, толкнул рукой в грудь. – А, браток ты мой, Василь! Ермак Тимофеевич, покоритель Берлина! Ласточка, стой! Мы сейчас почеломкаемся с гостем…
Лошадь стояла и так, а я не позволил Ячному тревожить свою старость – вставать, обхватил его плечи…
– Бор-родою оброс, старина, щекочет, как мокрое помело…
– А я, брат, гляжу… Подсаживайся, подвезем… Мешок? Ну, и мешок бери.
Лошадь с места тронула рысью.
– А я гляжу, – кричал старик сквозь грохот колес, – что там за Пшеничный такой объявился, что Ячного даже ночью узнал. Не Бобрук ли тебе подсказал?
Сказал с насмешкой, и, рысью объезжая Бобрука, старик молодцевато крикнул:
– Эй, на десятый день девятая верста, что передать вашим?!
Позже, когда Ласточка пошла тише и колеса перестали так грохотать, Ячный сказал:
– И все зудит, все точит, как шашель… А ты, Ермак, тоже чудило: Берлин у Гитлера взял, а сел к такому подкопаю!.. Да что вам! Ха-ха-ха! Вы же – родному батраку родной кулак – свояки!
– А сам ты, дядя, где был?
– Я? Ивана отвозил на станцию. В Минск поехал, в институт. Профессором будет Ячный – знай наших!..
– А Кастусь как живет?
– Мой Костя? В райсовете он, уже четвертый год пошел.
– А секретарем райкома кто – Павел Иванович?
Спросил, хотя знал и сам, по письмам, и о сыновьях его, и о том, что Павлюк Концевой – при панах политзаключенный – до войны был председателем нашего Понемонского сельсовета, в войну командовал партизанской бригадой, а сейчас…
– Павел Иванович, а то кто же еще! – удивился Ячный. – Павлюк в райкоме, а мой Костя в райсовете. Он у Шевченки левая рука. Романов правая, а он левая – заведующий отделом сельского и колхозного строительства. Тоже, можно сказать, заместитель председателя!..
«Профессором будет», «заведующий отделом» – какие тут слова в ход пошли! Хотел угостить старика папиросой, но он отмахнулся и насыпал мне на газетный листок добрую щепоть самосада.
– Курить так курить! Сразу почувствуешь, что дома.
3
Над Заболотьем нависла ночь.
Ячный хотел подвезти меня к самому дому, но я отговорил его и пошел пешком. Сквозь запотевшие окна хат там и сям светились огоньки. Все еще шел снег, слепил глаза мокрыми хлопьями. Земля и крыши побелели. От снега стало светлее. Впрочем, усадьбу нашу – даром что я не был здесь столько лет – я узнал бы, кажется, и с закрытыми глазами. Клен еще стоит, тот самый клен, на который мы когда-то взбирались, чтобы показать, кто громче свистит в два пальца. Хаты, из которой я ушел «в люди», теперь нет. На ее месте – землянка. Рядом с землянкой новая хата, о которой мне писали Микола и Валя. Выходящие на улицу окна забиты горбылями: не успел Микола справиться до зимы. Однако уже не в землянке, а в кухонном окне горит спокойный, уютный огонек.
Когда я стукнул щеколдой новой калитки, под ноги подкатился с сердитым лаем щенок.
«Обрастает, черт, – подумал я про Миколу. – И забор, и ворота завел, и собаку…»
Но вот от кухни, должно быть с порога, послышался голос:
– Кто там?
Я шагнул в полосу света, падавшего из окна на снег, и произнес то первое слово, которое так долго не приходилось говорить вслух.
Входя в хату, старушка ухватилась сперва за косяк наружной двери, а потом, в сенцах, долго шарила щеколду. В кухне, при свете, взглянула на меня, всхлипнула и, словно еще не здоровалась, вытерла руки о фартук.
– Сыночек… хлопчик мой!.. Пришел!..
…Миколе двадцать четвертый год. Парень возмужал, уже и меня перерос. Когда он, заглянув, должно быть, в окно, вбежал со двора и мы поздоровались, мать снова всплакнула. А я увидел скрюченные пальцы Миколиной левой руки и три орденские колодки.
– Трудно покуда с такой рукой?
– Один разок клюнула в плечо, а сколько мороки. Ношусь как дурень с писаной торбой. На Черной, помнишь, за поворотом, где жил Кулеш…
Он тут же, у порога, начал рассказывать о том их партизанском бое, про самолет, перебросивший его после ранения через фронт, про госпиталь в далеком Сталинабаде – одним словом, о том самом, о чем писал еще в сорок четвертом.
– Ну что ж, – промолвил он, спохватившись, – ставь, мать, закуску на стол. А мне придется пойти Тарадру разбудить.
Микола прислушался:
– Погоди, Копейка идет! Этот достанет.
За дверьми разок, как видно под привычной рукой, брякнула щеколда, дверь приоткрылась, и в нее как-то боком или даже просто задом протиснулся незнакомый детина. Здоровенные плечи его сутулились, и голова на толстой шее выдавалась как-то вперед и вбок. Кепка была надвинута на самые глаза, но под ней никак не могла укрыться гладкая, красная рожа.
– Василь Петрович? – начал он. – С приездом!
Он даже улыбнулся из-под кепки, с вахлаковатой деликатностью пожимая мне руку.
– Сходи ты, Сергей, к своей Тарадре и тащи сюда «гусака», – сказал Микола. – Гляди только, чтоб не последки.
– Кто это? – спросил я, когда незнакомец вышел.
– Столяр, – отвечал Микола. – Шатается тут скоро год. А кто, откуда, так и не доберешься… Окна мастерит у нас. Копейка. Такая фамилия.
– Только зыркает тут исподлобья, что твой волк, – сказала мать. – А работает ну как неживой. Ты, Микола, за Валей сходил бы… А то уж лучше завтра. Тащиться ей с хутора по такой темноте, да и с дитем на руках. Завтра чуть свет примчится.
Вскоре Копейка снова по-своему – задом – протиснулся в дверь и поставил на стол «гусака» – заткнутый газетной бумагой литр самогона.
– Белорусская подстольная, – сказал Микола. – С Тарадриного завода. Как там, Сергей?
Она дешевле, – пробубнил Копейка. – И пьется лучше, особливо если два раза перегнать.
Он начал раздеваться, по-домашнему.
Пили из одного стакана, и начинала, понятно, мать.
– Ну что ж, – сказала она, – дай бог, сыночки, чтоб больше не пришлось никуда уходить. Будьте здоровы, дети!
Она выпила свою каплю и, по старому обычаю, плеснула вверх остатки.
Все плачет, – покачал головой наш партизан. – Теперь уже плакать нечего.
Выпил я, а за мной налил себе Микола.
– Изыди, нечистая сила, останься, чистый спирт, – крестил он стакан поставленной ребром ладонью. – Не прими, боже, за пьянство, прими за лекарство.
– Сдал, голубок, экзамент, в точности, – укоризненно улыбнулась мать. – А еще и этот, наставничек, – гляди, как хлещет!
И правда: Копейка пил не как все люди. Подхватил как-то посудину нижней губой и опрокинул стакан, словно в голенище. Выпив, поглядел на Миколу, как будто все еще из-под кепки, и довольно блеснул глазами.
«Что за компания такая, хлопче», – подумал я, взглянув на своего. А он, еще больше повеселев от чарки, заговорил:
– Что ж, рассказать тебе о нас? Расскажу. Первое дело – это клуб. Писал я тебе, да всего не опишешь. Сам знаешь, что значит раскачать. «Что оно да к чему оно…» Но наш комсомол приналег – и готово. Стоит домик как стеклышко, – он засмеялся. – Можешь поздравить, если хочешь. Заведующий клубом.
– Ну что ж, брат, хвастай, – этим можно.
Микола понял намек.
– А этим я и не хвастаю, – показал он больной рукой на бутылку. – Это, брат, так – пережиток в сознании масс. А мы как раз «Павлинку» готовим. Шляхтич Криницкий[26]26
«Павлинка» – комедия Янки Купалы. Шляхтич Криницкий – одно из действующих лиц этой комедии.
[Закрыть] у нас слабоват: Иван Авдотьич никак в оглобли не влезет. Так что ты еще успеешь.
– Ну я пока погляжу.
– Ой, Василек, – сказала мать, – и правда, есть на что поглядеть! Леночка, дай ей бог здоровья, наша учительница, так устроит, так все сделает…
– Почему Леночка? – перебил мать Микола. – Не одна она все делает… Давай еще по наперстку возьмем, Василь.
Мы выпили по тому наперстку, одни мужчины, и я сказал:
– А ты, брат, я вижу, ревнивым стал. Боишься, что я подумаю, будто Лена ваша и в самом деле лучше всех работает.
– Что там ревнивый? – смахнул Микола крошку со стола. – Ты нашей Лены не знаешь.
– Ну, а с колхозом как – все еще ни гугу?
– Ты что? Смеешься?
– Да нет, – обхватил я широкие плечи Миколы. – Я ведь с Ячным ехал. Забыл, что ли? Слышал, брат, обо всем. Молодец!
Микола засмеялся, покраснел.
– Эх, Василь! – стукнул он по столу кулаком. – Если б ты знал, как хорошо, что ты вернулся. Войско, брат, налицо. Взвод не взвод, а отделение доброе наберется. Актив настоящий. Команду только настоящую – и пошли.
Мне как-то стало неловко.
– Подумаешь, Анику-воина ждали! Будет тебе!..
Я встал, снова сел и едва сдержался, чтобы не показать Миколе на Копейку: ишь как посматривает исподлобья.
– Как считаете, – обратился я к нему, – получится колхоз в нашем Заболотье?
Копейка перестал жевать.
– Вам, конечно, видней. А мне что говорить! Я человек не здешний.
– Я знаю, что вы не здешний…
Он вскоре поднялся, стал одеваться.
– Я пойду, Микола. У вас сегодня и самим тесно будет. Бывайте здоровы!
Как только за ним закрылась дверь, я сказал:
– Вот этот, по-моему, не актив.
– Ну вот, видишь, – сказал, подождав немного, Микола. – А, ты о том, что я с ним пью?..
Он посмотрел на темное окно, помолчал и подсел ко мне ближе.
– Да, брат, пью, – заговорил он чуть не шепотом. – И, может быть, еще мало пью. Потому что ничего пока не говорит. Недаром он тут у нас шатается, как ты себе хочешь. Еще на Шпека подозрение есть, да тот хитер, как лиса. Ну, Бобруку уже правую лапу отсекли – Митрофан его сел. А левая лапа – Гришка – чуть ли не в Англию попал. А впрочем, черт его знает, может, тоже бродит тут где-нибудь, как и Носик. Рымшу какого-то, говорят, сбросили сюда на парашюте. Третий месяц ловят его…
– А ты потише, – тоже зашептала мать. – Черт их разберет: стоит который-нибудь да слушает. Может, огонь потушите? Ну их!..
– Не «ну их», а мы их!
– Вот ты какой! – не выдержал я. – Молодец, партизан! Не нам их бояться. Ты ж у меня вон какой вырос!
Я взял его за руку выше локтя.
– Ты у меня, брат, здоровяк!..
И тут мне стало неловко, точно сейчас только я увидел, что у хлопца такая рука. Микола заметил это и засмеялся:
– Ничего, мы и так постоим за себя, товарищ гвардии старшина!
Он сгреб меня одной рукой за гимнастерку, и, надо сказать, основательно.
– Перекреститесь вы! – засмеялась мама.
А сама между тем, поняв, что тут у нас, как говорится, дело, а не шуточки, подалась по стенке и – на печь.
Отпустив меня, запыхавшийся Микола постоял, поглядел в окно, и глаза его перестали смеяться.
– Вот черт, – вздохнул он. – И что это мне, скажи ты, все мерещится? Возьму фонарик… Пошли!
Все еще шел снег. И следы от крыльца были уже занесены. Только здесь, под окном, и от окна за ворота – следы были свежие…
– А что, не говорила мать? – сказал Микола. – Вот видишь, постоял, послушал.
4
Встала мать до зари. И так их, наших матерей, никто никогда не будит, а тут ведь праздник, такой гость…
«Блины печь собирается», – подумалось с давно забытой детской улыбкой. Ведь у нас всегда отмечают праздник блинами.
И правда, старушка покашляла, недовольно бормоча что-то насчет этого кашля, слезла с печи, умылась по-бабьи, не снимая платка, и стала молиться. Как и в былые времена, чтобы не тратить лишнего времени, она совмещала это с работой: начала растапливать печь. Когда звякнула первая сковородка и мамино лицо осветилось горячим дыханием пламени, я не выдержал:
– А помнишь ли…
– Ай! – вздрогнула она. – Разбудила. Ты поспал бы с дороги, а я…
– Ничего, выспался. Помнишь, ты когда-то будила меня ехать в лес или цепом махать на току? И часто повторяла песню. Как это там свекровь невестке говорит?
Вставай, голубка,
вставай, родная, —
вокруг соседи
толкут да мелют,
а мы с тобою
не начинаем…
– Ты чего это вдруг вспомнил? – улыбнулась мать. – А вставать ты поначалу не больно хотел. Да что ж, ведь совсем еще дите был. Сызмалу бедовать пришлось…
Она достала из печи сковородку, перевернула блин на другую сторону и, опершись на ухват, задумалась.
– А при немцах, сынок, сколько горя натерпелись, – помолчав, продолжала она. – Ведет меня Микола в лес, позади деревня горит, пули свищут. К весне дело было, так лед на Немане вздулся и даже под ногами прогибается, сынок. Встала я посреди реки, перекрестилась и думаю: «Пошли, боже, нечаянную смерть. Провалиться бы сразу – и все. Зачем, думаю, буду вам, детки мои, в тягость?..» Так нет же! – пережила панов и на гитлеров погибели дождалась. На теплой печи лежу и сына встречаю. А рассержусь, так и до внуков доживу!.. Ну, иди сюда.
На угол стола, застланного чистой скатертью, лег первый блин.
– Вставать, бывало, не хочется, – продолжал я вспоминать, – на дворе холодно, а как подумаешь об этом, еще кажется холодней. А встанешь, умоешься, и ничего…
– Ты отдохни, сынок, день-другой, а там и за работу. Миколе-то одному ой-ой как трудно!
– Эх! – крякнул Микола, вставая. – И Миколе не очень трудно, и Василь вспоминает все это неспроста.
– А что, – сказал я, – тебя и подгонять уже не нужно?
– Да с этим, брат, как раз наоборот получается. Мы стариков подшевеливаем. И в сорок втором, когда в партизаны шли, и сейчас.
Он начал одеваться.
– Иди, сынок, иди, – догадалась мать, – Валя там не знает еще ничего, иди.
Микола ушел.
В печи зря горели дрова, а мать, забыв про блины, поливала мне на руки студеную воду – забота, которую грешно не принять. От воды по телу разливалась утренняя свежесть.
– Ничего, мама, хлопец – Микола наш, а?
Я растираю лицо суровым полотенцем, а она все глядит на меня.
– Хороший хлопец, Василек. Везде поспевает. Горяч только очень. Им ведь тоже нелегко было, партизанам. Уйдут, бывало, а мы… Всю ночь глаз не сомкнешь… Да все это прошло. Теперь смотрите сами: вам видней. Только не слишком командуй, сынок. Я и Миколе всегда говорю: иди ты с людьми, люди у нас хорошие. Не все, а много хороших, много!..
Шесть лет назад, когда меня провожали на фронт, наша Валя была худым, тонконогим подростком, и, чтобы поцеловать ее на прощание, мне пришлось наклониться.
А тут стоит передо мной этакая складная молодичка, с черными косами под косынкой, с ребенком на руках, и вот-вот заплачет от радости, как плачут при встрече старые женщины, немало горя повидавшие на веку.
– Взгляни же на девку мою…
Я взял на руки маленькую Верочку, уже похожую на свою маму, и, на радость сестре, прижался щекой к пухлой, розовой щечке ребенка.
– А где же Михась? – спросила мама.
– Идут там где-то с Миколой. Еще и закурить остановились. Да вот они, пришли!..
Михась вошел на костылях.
В партизанах, за несколько месяцев до прихода Красной Армии, Валя и Михась поженились. Ему было двадцать два, ей – восемнадцать. А осенью того же года в Восточной Пруссии пулеметная очередь перерезала парню ногу.
Я шагнул к двери навстречу Михасю, и мы в первый раз в жизни поздоровались с ним по-родственному.
– Ну, сигареток легоньких привез? – сразу, «без пересадки», спросил мой уважаемый зятек.
…Народу собралось порядком. Пришел, разумеется, Ячный – раньше всех. Пришли мои дружки – Шарейка, Иван Авдотьич, Чугунок… Пришли старые мамины подруги, чтобы вместе с ней порадоваться моему возвращению, чтобы вместе поплакать еще разок о тех, кто уже по придет. Пришли хлопцы помоложе – товарищи Миколы. Набилась полная кухня детей…
И началась веселая беседа, в особенности когда уселись за стол.
– Шолохова ты, Василь, там где-нибудь не встречал? – спрашивал Ячный, хитро прищурясь. – «Тихий Дон» прочитал, «Поднятую целину» прочитал. Ну, брат ты мой, и пишет! Гришка Мелехов, а? А за Аксиньей я и сам бы приударил, убей меня бог!
– Поглядите на него, ишь старый хрен! – засмеялись бабы. – Может, жениться надумал? Да тебя уже, Степанка, мать сыра земля оженит!..
– Меня? – поправил Ячный седой ус. – Я только жить начал, а вы… А в «Поднятой целине», Василь? Давыдов, Нагульнов? Огонь, а не хлопцы!.. – И вдруг, что-то вспомнив, старик, как кот, зажмурился и, покрутив головой, засмеялся: – А дед Щукарь каков? Чтоб ему там легонько икнулось, коли жив!.. Я это, брат, читал недавно и думал: неужто и у нас, когда колхоз будем устраивать, такая же катавасия начнется, как там?..
– О-го-го, – баском захохотал чубатый черный Алесь Чугунок, – как зарежешь, старик, телушку да умнешь ее один, как тот Щукарь, катавасия, конечно, будет!
Мы засмеялись, зная об испытаниях Щукаря.
– Я о том, – стараясь перекрыть хохот, говорил Ячный, – будут ли у нас так же отвиливать и кряхтеть? У нас вроде бы должно пройти полегче. Там же только начало было, и вправду, как говорится, целина. А у нас эту целину еще перед войной малость разворошили. И в войну люди тоже увидели, что к чему. С колхозами мы уже – следом за дедом.
– Ишь разошелся старик, что твой уполномоченный, – усмехнулся Шарейка.
– Уполномоченный, – передразнил его Ячный. – Кабы тебе пришлось хлебнуть в жизни того, что я или, скажем, батька твой. А я и в партизанах с вами вместе был. Ты вот… Отвоевался – и на печь. Вояка!..
– Святые слова, да немножко запоздали, – засмеялся Шарейка. – Я, брат, не только сам заявление вчера написал, но еще и Комлюку помог.
Старик смотрел на Шарейку, а тот подмигнул ему через стол – очень похоже на Ячного – и, протянув стакан, прищелкнул языком.
– Ну, будь здоров, кум солнцу!..
Мы налили и чокнулись еще раз. На всю компанию у нас было только шесть стаканов, а так хотелось чокнуться с каждым, каждому сказать, как говорила мама: «А люди у нас хорошие! Не все, но много хороших, много!» И я сказал:
– Кому же, хлопцы, и начинать, как не нам? Или нас, может, испугают те, кто станет нашептывать из-за угла да ждать спасенья из-за моря-океана?
– А ведь будут, черт их побрал, шептать! – покачал головой Ячный. – Да… не только шептать!.. Святая Ганночка снова по хатам забегает: «Господу нашему слава, война будет, война!..» А у Бобручихи, того и гляди, иконы начнут обновляться. И все это, брат, у них по одной этой библии. Недаром же они при немцах спелись – и носики и бобруки – все святые!..
– Маловато нас для начала, – сказал Микола. – Пока еще раскачаются.
– Конечно, – усмехнулся Ячный. – Попробуй ты вот такого, как он, раскачать!.. – Старик показал на Михася. – Он ведь тоже будет ворчать сначала. Земли панской, шельма, себе распахал, богатеем заделался.
– А что, – загремел мой зять, – земля теперь наша – пашем. Все народное: леса, и воды, и недра… За что воевали? Я распахал, ты распахал, а если я чуть побольше, так у тебя уже живот болит…
– «Леса и недра», – смеясь повторил Ячный. – А гляди, как бы не пришлось нам и тебя вместе с Бобруком раскулачивать! Вот когда вой подымешь: «Да я ж бедняк был при панах!! Да я ж!..»
– Дядька Степан! – старалась перекричать Ячного Валя. – Дядька Степан!
– Ну что? Ну что – Степан?
– Какой еще, дядька Степан, будет работник из моего Михася, вот увидите! А я, по-вашему, что? Рук у меня, что ли, нет?
– Ай-ай, куда ему, бедному, без ноги!.. – начала мать, но Михась перебил ее:
– Ничего, теща, мы и на одной ноге от других не отстанем. Ты, старик, не мели. А хлеба от хлеба искать я тоже не собираюсь. Дай, шурин, еще сигаретку.
Мы закурили. Мне впервые стало как-то не по себе.
Вчера, когда мать рассказывала, как хорошо живет Валя со своим Михасем, я принимал ее слова за обычную материнскую радость: «Даром, что калека, инвалид, а все у него в хозяйстве исправно: и хату новую поставил, и хлеб есть, и к хлебу!» Даже когда он сам, Михась, хвалился мне, что «одного кабана на двенадцать пудов повалил, а другого откармливаю», – я видел просто бывшего хлопца-бедняка, который дорвался наконец до вольной земли и достатка. Теперь же слова его вызвали у меня какое-то неприятное чувство.
– Давайте, может, споем, как встарь? – улыбнулась Валя. – Ведь ты, Василь, так любил!
От взгляда ее и от этой просьбы мне стало весело.
– Как встарь? – повторил я. – Ну да ведь и ты уже у нас старушка. Ну что ж, коли так, начинай!..
И Валя начала.
Пели дружно. Дирижировал повеселевший после чарки Ячный. Басил Чугунок. Старательно, но фальшиво подпевал Иван Авдотьич. Девичьими еще голосами заливались молодицы. Сильным приятным тенором выводил верхи Микола.
Наша дружба навек нерушима,
Наша молодость вечно жива, —
запевал он, и казалось хлопцу, должно быть, что едет он на верном коне партизанской лесной дорогой.
И вот, когда мы должны были снова подхватить хором, мой уважаемый зять, который до тех пор подтягивал как-то глухо, как будто обиженно, расправил свою богатырскую грудь и запел в полный голос.
С такими, как Михась, легко поется.
Не прерывая песни, я лукаво подмигнул Михасевой подруге: погляди, мол, что за хват! И Валя поняла меня, кивнула головой, не сбиваясь с голоса, и благодарно улыбнулась: «Вот видишь, недаром я его полюбила. И посмотришь: все будет хорошо!»
Так понял я эту улыбку.