Текст книги "Горицвет (СИ)"
Автор книги: Яна Долевская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 62 страниц) [доступный отрывок для чтения: 23 страниц]
VI
Матвеич пыхнул трубкой и посмотрел опустевшими глазами на лиловую пелену табачного дыма, повисшую неподвижно где-то на уровне его глаз. Взглянув на него, Жекки вдруг впервые увидела, до чего же стар ее Поликарп. Какие глубокие морщины рассекают его высокий лоб, расходятся от переносицы, ползут по смуглым щекам, путаясь в поредевшей, совсем седой бороде.
– Так вот оно вышло, – продолжил он словно через силу, с трудом подыскивая слова, которые и без того не сразу пробивались сквозь тяжелые сплетения его чувств и, обретая, видимо, не вполне точное соответствие тому, что он пытался, но не мог выразить. – Но увидеться с ним мне все ж таки довелось спустя примерно четыре года. Всякую надежду на его счет я к тому времени уже потерял. Думал, пропал мой Голубок весь как был, с потрохами. Жизнь-то она во какая, не охватишь, а человек в ней один, точно песчинка в океане. И крутит она им, и вертит, как вздумается, и что с той песчинкой бывает, когда она поперек океана возмущается всякий дурак скажет – ровным счетом ничего. И Голубку моему, видно, уж на роду было написано испить эту чашу. А потому что сизмальства не умел он никому подчиняться, и ничьей воли поперек своей не признавал. Вот и думал я, что пропал, то есть не в том смысле, что нет его уже на свете. Другое мне было тяжко – что погубил он навеки и жизнь свою, и душу. Разменял на всякую паскудную дрянь, и все стоящее проиграл и убил в себе. Не надеялся я уже ни на что. И ведь как в воду глядел.
Поликарп Матвеич еще раз пыхнул своей трубочкой, отогнал рукой неподвижно зависшую перед глазами дымную паутину. Жекки заметила его большие натруженные пальцы с пожелтевшими обломанными ногтями, непроизвольно в волнении сжимавшие штанину на левом колене. Глаза старика были обращены все в ту же ушедшую даль.
– Раз как-то осенью, пришлось мне отдать последний долг старому товарищу по службе в Туркестане, Селищеву. Ездил я на его похороны в Саратовскую губернию, в тамошний маленький городишко, а обратно домой поплыл из Саратова пароходом по Волге. Погода стояла холодная, пасмурная, зарядили дожди, и пароходное сообщение скоро должно было прекратиться. Мой пароход был одним из последних. Народу на рейс собралось порядочно. Все спешили воспользоваться последней оказией.
Я ехал во втором классе, и, не смотря на скверную погоду, вечером перед сном выходил на верхнюю палубу прогуляться. В тот вечер я как обычно проделал свой моцион. Посмотрел, как за бортом разбегается от колеса белая пена, как перекатываются серые волны, прислушался к крикам чаек, мельком отметил прогуливающихся тут же других пассажиров. Со всеми из них я уже перезнакомился, чтобы соблюсти положенные приличия общежития. Не более. И на душе у меня, сказать по правде, было не весело. Да и то, какое уж веселье после похорон.
И уже собрался идти к себе в каюту, потому что стал накрапывать дождик, и потянуло довольно свежим ветром, как из люка, ведущего на палубу, один за другим вышли несколько господ приличного вида. Они как-то сгрудились вместе, перемешались, стали шумно что-то говорить и смеяться. Было похоже, что кое-кто из них сильно навеселе. А так как раньше я не видел никого из этой честной компании, то догадался, что они сели недавно во время последней остановки, и, скорее всего, едут первым классом – только там оставались свободные каюты. Они продолжали шуметь, но я не прислушивался, собирался спуститься к себе. Другие пассажиры из старожилов тоже не сильно обрадовались такому неожиданному соседству, и торопились разойтись. Господа из первого класса вдруг тоже что-то там себе решили и стали продвигаться к выходному люку.
Я все никак не мог выбрать момент, чтобы до него добраться. Как вдруг, один из спускавшихся по трапу, высунул голову наверх и позвал своего приятеля, который все еще стоял у борта. От этого возгласа у меня, веришь ли, сударушка, ноги так сами собой и подкосились. Я едва не упал. Ведь он назвал имя моего Голубка. Я уже не мог двинуться с места и смотрел издали во все глаза на того, стоявшего у борта. Он никуда не спешил. Приятели его засмеялись чему-то и стали спускаться вниз, бросив его стоять в одиночестве. Прочие пассажиры тоже ушли.
Мы остались с ним вдвоем на палубе. При таких обстоятельствах, человек поневоле обращает внимание на другого. И он отметил мое присутствие, посмотрел пристально и сразу узнал. Я понял это по взгляду. И сам, не ожидая, что он меня окликнет, как одержимый первым рванулся к нему со всех ног. Но объятья получились принужденные. Он как-то поспешно отстранился от меня. Я смотрел и не верил своим глазам.
Передо мною был мой Голубок, но каким же он стал… Господи, Боже мой, каким он стал… Это был молодой князь Ратмиров, а не беглый каторжник, каким я ожидал его встретить. Он был дорого одет, по моде, хоть я в этом плохо разбираюсь. Темно-серое пальто было расстегнуто, шелковый шарф выбился из-под воротника и развевался ветром. На левом мизинце блестело кольцо с черным камнем. Он докуривал дорогую тонкую сигару, стряхивая пепел в забортную воду. Мысли у меня смешались. Я не знал ни что спросить, ни что ответить. Словом, стушевался, как последний болван, потому как увидел совсем чужого мне человека. Ну, о чем, скажи, было мне с ним толковать? И при этом мне не хотелось с ним так вот, шутя расстаться. С каждой минутой я чувствовал, что не могу отпустить его от себя, не расспросив толком, не узнав, что и как. А он напротив, отвечал коротко, неохотно.
Первым делом я, само собой, спросил, где он пропадал столько времени. «Был в Америке, в Европе, в разных местах», – отвечал он. «Откуда же вы теперь?» И я, и он всегда только на «вы» друг друга величали. Всякую фамильярность он в мои времена принимал в штыки. Так и осталось. «Из Персии», – говорит. «Чем же вы нынче занимаетесь?» – «Прожигаю жизнь, Поликарп Матвеич, вам лучше не знать этого». – «Где же, – говорю, – вы живете постоянно, ведь у вашего отца остался дом? Имение еще, кажется, не распродано». – «Меня это не интересует». – «Может, спустимся в ресторан, разопьем бутылочку. Здесь очень приличная есть мадера». – «Я знаю, – говорит, – меня там уже ждут». – «Спустимся вместе?» – «Как хотите». Было ясно, что ему не хочется продолжать со мной разговор, но я ничего не мог с собою поделать и увязался за ним.
В ресторане первого класса вся его компания была в сборе. Еще несколько солидных господ – кое-кто с дамами – сидели за столиками. Он так же неохотно, сквозь зубы меня представил. Компания меня приняла, но оставила без особого внимания. У них шел между собой свой особый разговор, из которого я, как ни старался, ничего не понял. Они говорили на каком-то своем языке, такими словами, каких я отроду не слышал. Понял только, что речь шла об акциях, банковских процентах, биржевой игре и ценах на американский хлопок в Лондоне. Голубок изредка вставлял замечания, но горячего участия не принимал. Видимо, в этот день он был не в духе. Все много пили. Закуски за их столом были самые дорогие. Я тоже немало выпил, разгорячился и вместе с тем чувствовал, что начиню раздражаться поведением своего… в общем, старого знакомого.
Он старался на меня не смотреть. Часто отворачивался. И тут один его собутыльник, с лицом как у мартышки, прервал их тарабарщину и предложил разыграть партию в макао. Общество его поддержало. Я быстро хмелел, нервы разыгрались, и я тоже, не помню как, сам предложил свое участие в игре. Голубок, глядя на меня, ядовито так ухмыльнулся. Мы попросили убрать для нас столы, принести карты и начали играть. Составились партии за двумя столами. Даже и захмелев, я скоро понял, с кем привел меня Бог связаться, да было поздно. Эта была целая шайка карточных мошенников или что-то такое, не знаю. Я это понял потому, что мне приходилось же играть, но никогда не приходилось иметь дело с игрою, в которой все нечисто, и один мошенник покрывает другого. Эх, сударушка, тут в двух словах не объяснишь, как я это узнал. Почувствовал. И точка.
Сидел я в партии с Голубком. Случайно или нарочно у него это получилось, не знаю. Но так получилось. Он сдавал карты. Я проигрывал раз за разом. Проиграл все до копейки. А главное, ведь понимал, дурак такой, что меня обманывают. Пробовал было одного подловить на мошеннической увертке, да ничего не вышло. Мне же указали на то, что я неверно играю. Раздраженный всем этим дальше некуда, и Голубком, и нашей с ним встречей, своим проигрышем, его приятелями, их непонятными разговорами, его… Да, всем, что увидел. Не вытерпел, встал этак из-за стола, да и сказал прямо, глядя ему в глаза. «Вы, – говорю, – милостивый государь, были когда-то дрянным мальчишкой, а теперь доросли до отъявленного негодяя». Все, кто это слышал, притихли, опустили глаза. Он слегка изменился в лице, тоже встал, не спеша, подошел ко мне, этак почтительно приобнял за плечо, и так же прямо посмотрел мне в глаза. «Поликарп Матвеич, не надобно ли вам денег? – сказал он. – Я готов одолжить». И засмеялся. У меня от этих его слов точно сердце оборвалось, точно он его каленым ножом проткнул. Меня зашатало, я зацепился там за что-то, и кое-как вышел вон.
Рано утром меня растолкал человек. Пароход причаливал к моей станции. Я сошел на пристань, как лунатик. Тело несло меня, а меня самого с ним точно не было. Точно что-то надорвалось… не знаю. Словом, вот так я и расстался со своим Голубком, Грегом, как все его называли…
Жекки взяла тяжелую загрубевшую руку Матвеича и, положив поверх сморщенной коричневой ладони свою прохладную пятерню, прижалась к затвердевшей сухой коже со всей нежностью, на какую была способна в эту минуту. Утешающие слова не шли к ней. Она растерянно смотрела на поникшую седую голову Поликарпа, слышала, как тяжело с прерывистым хрипом доносится из груди его дыхание, и не могла произнести ни слова. Сердцем она сочувствовала ему, но при всей симпатии, не могла понять. У нее никак не укладывалось в голове сама возможность такой безотчетной отцовской любви к чужому мальчишке, чьи гадкие наклонности с самого начала не обещали ничего хорошего.
Ей до сих пор казалась неоспоримой простая истина – добрый честный человек не может в силу своей душевной чистоплотности искренно привязаться к человеку бесчестному и жестокому. Подобная привязанность казалась ей настолько невероятной, что, видя перед собой живой пример обратного, она была совершенно обескуражена и сбита им с толку. Ей требовалось какое-то время, чтобы собраться с мыслями.
Конечно, она еще так мало знает людей. Может быть, она совсем их не знает. Пусть так. Но она слишком любит Поликарпа Матвеича, чтобы спокойно наблюдать, как близкий ей человек страдает от непроизвольного слепого чувства. Но пока она лихорадочно подыскивала какие-нибудь разумные объяснения, в ее голове повторялся один и тот же неизменный вопрос: «Почему это случилось именно с ним, за что?»
К ее облегчению Матвеич сам, не дожидаясь вопросов, прервал затянувшееся молчание.
– Если бы не ты, сударушка, то и не знаю, как бы я тогда… совладал… Кабы не пришлось с тобой нянькаться, да уму-разуму учить, то и не знаю, ей Богу.
– Полно, Поликарп Матвеич, что вы в самом деле. Расстались вы со своим Голубком, и прекрасно. И не о чем тут жалеть. Что было, то прошло. Не вы ли совсем недавно признались, что стали забывать о нем, вот и надо было забыть совсем. Взять и забыть.
– Оно бы и так, – согласился Матвеич, – да дернул меня черт поехать на эту ярмарку…
– Но почему вы решили, что видели именно его? Рассудите, что делать такому человеку в нашем захолустье?
– Не знаю, сударушка. Близорук я стал, вдаль, по правде сказать, вижу туманно, а только сердце говорит, что он это. Он, понимаешь. Может, в родные края его потянуло с годами, может дела какие по отцовскому имению, что ушло в казну по залогу, а может, и еще что, мало ли?
– Ну и довольно о нем, – нахмурилась Жекки. – Голубок это или нет, вы напрасно себя изводите, Поликарп Матвеич, честное слово. Вам нельзя волноваться. Кстати, вот все хотела отдать, и чуть не забыла. Гостинец от шурина моего. – Жекки вытащила из дорожной сумки небольшую стеклянную баночку, наполненную вязкой желтоватой массой. – Ваше лекарство от ревматизма. Николай Степанович сказал – очень хорошая мазь. Втирайте ее в поясницу перед сном на ночь и поверх обматывайте шерстяным платком. Сделайте милость, попробуйте непременно. Николай Степанович, уверил, что через неделю должно полегчать.
Матвеич принял баночку осторожно, как будто прикидывая ее на вес. Недоверие к научной медицине в лице доктора Коробейникова боролось в нем с чувством благодарности. Благодарность естественным образом победила.
– Спасибо, сударушка, – он пощекотал Жекки за щеку своей бородой, заменив этим движением обыкновенное признательное чмоканье. – И шурину поклон от меня передавай, и сестрице. Так и передай, мол, кланяюсь и благодарю. Елена-то – Пална, чай, все в хлопотах с маленькой, не досуг ей.
– Ну, уж не слишком-то она себя утруждает. У нее нянька замечательная, не нянька, а золото. Алефтина. Помнишь, та, что еще Степу у них вынянчила. Или Павлушу. А, может, и Юру… В общем, она давно у них. И вправду замечательная в своем роде. Но самое удивительное, что, кажется, Николай Степанович совершенно счастлив. Наконец-то после трех мальчишек он дождался девочку. Да, он был просто на седьмом небе, когда об этом узнал.
Жекки тоже ощутила себя почти на седьмом небе из-за того, что без заметного принуждения перевела разговор на семейные радости сестры, недавно подарившей доктору Коробейникову очередного ребенка, и тем самым отвлекла Матвеича от проклятого Грега. Матвеич, заметно умиротворенный таким оборотом беседы, принял на руки сонного Кота и, почесывая его за шею пониже морды, добился воркующего благодарного урчания. Лицо старика приняло обыкновенное добродушное выражение. Судя по всему, он постепенно приходил в себя. «Слава Богу, – подумала Жеки, – у него есть этот кот. Есть дела в лесничестве, и… Он как-нибудь справиться со всем этим, и мне не совестно будет оставить его одного. Вроде бы он держится молодцом».
Благодушный вид Матвеича действительно располагал к таким мыслям. Потолковав с ним еще плчасика о всяких мелочах, о погоде, повторив подробную инструкцию относительно применения целительной мази и поблагодарив за вкусное угощение, Жекки простилась с лесником, пообещав заехать к нему снова, как только вернется из города, куда она собиралась по неотложным делам уже послезавтра.
За воротами лесного особняка ее встретил Серый. Волк непринужденно поднялся навстречу, когда Жекки выехала на просеку. Как ни старалась она скрыть свое подпорченное настроение, острый взгляд Серого заметил перемену, произошедшую в ней. Она поняла это по тому, что волк проводил ее чуть ли не до самой усадьбы, к которой редко когда приближался, как и вообще к любому жилью двуногих. И проницательность Серого как всегда была более чем оправдана. Всю обратную дорогу до Никольского, не смотря на рассудочные уверения в том, что ничего особенного не случилось, Жекки не покидало какое-то безотчетное тяжелое чувство.
VII
На следующий день после обеда она отправилась с Андреем Петровичем Федыкиным – своим сезонным компаньоном – на мельницу Егорова. Еще раньше, утром, туда же из Никольского выехали три подводы с зерном под присмотром старосты Филофея. Жекки рассчитывала отдать на помол пока всего лишь восемнадцать пудов ржи, и вместе с тем купить у Егорова для своей надобности пуда три пшеничной муки. Еще нужно было примериться к расценкам Егорова и, возможно, продать-таки ему оставшуюся часть урожая. Живые деньги, как накануне призналась Жекки Матвеичу, были ей нужны до крайности.
Они ехали в Жеккиной легкой двуколке. Недовольный Алкид то и дело встряхивал под хомутом темной гривой, ибо возить Жекки предпочитал исключительно верхом. Но сегодня, решая судьбу оставшейся части урожая, Жекки нуждалась в советах опытного человека. Ради заинтересованного посредничества Федыкина ей пришлось пойти на известные жертвы. Да, и потом, сколь бы раскрепощенно ни вела она себя в собственных владениях, в деловом общении с подрядчиками, закупщиками и заимодавцами, Жекки предпочитала держаться традиционного этикета – так было лучше для дела. Обыденный выезд в экипаже заключал в себе как раз все признаки традиционности. Оделась она тоже с соответствующим случаю скромным достоинством: слегка укороченная, по щиколотку, в меру узкая коричневая юбка, укороченный и плотно по фигуре сидящий клетчатый жакет английской шерсти, на голове – маленькая изящная шляпка, украшенная умеренно-пестрым букетом цветов. Жекки осознавала, что выглядит в этом наряде очень мило и, вместе с тем, вполне консервативно.
Федыкин одним глазом посматривал на ее руки в коричневых лайковых перчатках, крепко сжимавших вожжи, а другим успевал наблюдать дорогу. Это был еще не старый мужчина из мелкопоместных, умудрившийся за казенный счет закончить курс в коммерческом училище. Небольшого роста, слегка сутулящийся, с рыжеватой выцветшей бородой и тоже какими-то выцветшими слезящимися глазами, привыкшими смотреть на собеседника исподлобья или сбоку, прекрасно знающий «свой интерес» и умеющий его отстаивать при любых, самых неблагоприятных обстоятельствах. Он жил на хуторе Грачи, в семи верстах от Никольского. Вел хозяйство, слыл превосходным аграрием и по старой памяти управляющего большим имением согласился, разумеется, за определенную плату, сезонно помогать Жекки советами и надсмотром за полевыми и прочими работами.
Особенно ценна его поддержка была осенью, когда предстояло правильно распорядиться собранным урожаем. С Жекки он держался почтительно, но без заискиванья, и хотя в глубине души не мог одобрять такого порядка вещей, при котором муж-помещик позволяет своей молоденькой жене распоряжаться всеми делами в имении, отдавал должное Жеккиной неутомимой энергии, практической сметке, и всему тому, что он называл умением жить. Наблюдая ее уже не первый год в качестве хозяйки Никольского, он постепенно проникся к ней некоторым уважением. Полного доверия она, впрочем, по-прежнему не вызывала. Но, он научился прислушиваться к ее доводам, принимая их в расчет, даже если считал ошибочными. Вообще, за несколько лет они незаметно притерлись друг к другу, научились ладить, не смотря на почти постоянные разногласия.
Разговор в пути у них неизбежно зашел о превратностях русского климата и видах на будущий урожай.
– Еще один такой год, – сказал Федыкин, равнодушно посматривая на тянущиеся мимо поля, – и быть беде. Мужички уже сейчас ропщут вовсю, а кое-где и поголадывают. Хлебушка-то собрали – кот наплакал, и к весне, пожалуй, что, сеять будет нечего. Проедят все до последнего зернышка, а тогда, что прикажите мужику делать? Голод – это вам, матушка моя, не шутка.
– В губернии есть казенные запасы на такой случай, – возразила Жекки. Разговоры про недовольство мужиков она воспринимала очень болезненно. – Власти должны будут вмешаться.
– Эка, власти. Что от них толку? Ну вмешаются, ну раздадут эти хваленые куцые запасы, так к тому времени сколько уже душ ко Господу отправится? А то, что раздадут, мужички тут же и проедят с голодухи. А коли весной не засеют, то и осенью не пожнут. Стало быть, снова беда.
– Что же вы сделали бы на месте губернатора? Издали бы указ дождям немедленно пролиться над вверенной вам губернией?
– Я-то? – Федыкин деловито откинулся на сиденье, – я бы уже сейчас начал завозить в губернию зерно, потому как его потребуется не мало. За казенный там счет или благотворительно, не важно. Чем больше завезут, тем лучше. Да только нешто, наши губернские на такое способны? Тут надобно самим шевелиться, а не успокаивать Петербург уверениями в совершенном своем почтении.
– Авось, пронесет, – сказала Жекки, выразив одновременно предполагаемую позицию губернских властей и свою собственную надежду.
– Вот то-то, что авось. А когда подступится напасть, поздно будет локти кусать. Наши мужички – народ робкий и покладистый, пока он хоть каплю, да сыт, а когда дойдет до края, тогда не обессудьте – возьмутся за топоры.
Жекки внутренне съежилась. Зрелище народного бунта ее отнюдь не прельщало. На ее памяти прошел 1905 год. Вспоминалось дружное ликование на улицах Нижеславля по случаю манифеста о даровании свобод. Крестьянские волнения тогда обошли их уезд стороной. Лишь в двух-трех местах, как ей приходилось слышать, произошли какие-то серьезные конфликты мужиков с крупными землевладельцами, но и они закончились полюбовно.
Сейчас же, слушая Федыкина, она невольно задумалась о возможных последствиях неурожая. Думать об этом было неприятно, хотя мужицкий ропот звучал уже не где-нибудь, а у нее под самым боком – в Никольском. Ропот был пока еще очень глухой, бессвязный, но отдающий какой-то мрачной решимостью.
– А что это, Андрей Петрович, за странные слухи ходят сейчас в уезде о каком-то проклятье, – спросила она, вспоминая случайно подслушанный обрывок разговора никольских крестьян. – Что-то такое говорят о засухе, как наказании за приятие нечистого и прочую какую-то чертовщину. Я ничего не поняла, если честно.
– Да, говорят, говорят, Евгения Павловна. Известная вещь – народное невежество. Слушают своих проповедников. Старец какой-то Лука у них объявился. Ходит от деревни к деревне, собирает подаяние, да между делом выдает Правду. Народу же важно иметь объяснение свих несчастий. А какое они могут дать объяснение засухе, что случается два года подряд? Само собой, самое нелепое и чудесное, какое только может родиться в самом темном воображении. Старые сказки про Князя-хозяина, переиначенные по случаю на новый лад. Вот и все их объяснение.
Прожив большую часть жизни в Никольском, Жекки, конечно, не раз слышала пересказ народного предания, распространенного в их лесном крае о некоем Князе – волке-оборотне, обитающем в каюшинских дебрях и обладающем истинной властью над всеми его обитателями. По представлениям крестьян Лесной Князь, – а они, надо полагать, признавали его своим настоящим хозяином, вольным распоряжаться их жизнью и смертью, – мог быть и милостивым, и гневным. Мог навести порчу на скот и урожай. Мог, приворожив человека, напустить на него безумие, а мог наслать такой невиданный достаток, что самый никудышный мужичонка сразу же превращался в богатея. Словом, самый обыкновенный сказочный бред, наслоенный на более древнее поверье о людях-оборотнях, будто бы когда-то заселявших здешние леса. Жекки не считала возможным принимать всерьез эти сказки, и даже не особенно вникала в их содержание. Но сейчас с тревогой поглядывая на Федыкина, слушала его внимательно и лишь изредка задавала вопросы.
– И что же проповедует этот Лука?
– А то, что Господу Богу не угоден стал наш местный люд, погрязший во всяческой скверне, отринувший благого Всевышнего и предавшийся во власть темного Князя. Отступились-то они, надо полагать, давно, да вот настал предел и Божьему терпению. И вот Господь обрушил на всех нас проклятье под видом засухи, ну вроде как огонь на неправедные города Содом и Гоморру, и обещал не давать более ни капли дождя, пока инские мужики не очистятся, то есть не отрекутся от дьявольской власти.
– Какая чушь, – сказала Жекки, уверенная, что подобная галиматья не может толкнуть мужиков на выступления против помещиков, а ее волновала именно эта и никакая другая сторона вопроса.
– Ясно, что чушь – согласился Федыкин, искоса посмотрев в озабоченное лицо Жекки, – а только сказки рассказывать мы им запретить никак не можем. На чужой роток не накинешь замок. Разговоры эти остановятся сами собой если, к примеру, пойдут дожди, или зима выдастся снежной. А не так, то будут продолжаться и, уж как водится, начнут обрастать новыми небылицами. Нам, землевладельцам, нужно быть готовыми ко всему. Особенно вам, Евгения Павловна.
Последнее замечание заставило Жекки обернуться к Федыкину с немым вопросом.
– Вы часто ездите в лес одна, катаетесь верхом по полям и проселкам. Вы дружны с лесником Поликарпом, вам нужно быть осторожной, Евгения Павловна, – заключил Федыкин и быстро отвел глаза.
– Не понимаю, – искренно удивилась Жекки, – какое им может быть до всего этого дело?
– Очень большое дело. В их воображении вы можете быть связаны с Князем, иначе, почему вы ездите одна по лесам. Пока Князь был милостив к ним, возможно, это только добавляло вам почтения, а стоит народному мнению переметнуться, настроившись в духе проповедей Луки, и тогда любовь к красивым пейзажам, может вам дорого обойтись.
– Не хотите ли вы сказать, что я должна отказаться от…
– Это как вам будет угодно, – сказал Федыкин.
– Пока слышно всего лишь роптание недовольства. Что будет, если оно разрастется? Я-то грешным делом сужу так, что вам не следует легкомысленно относится ко всем этим слухам. Хотя бы временно, пока мужички ваши на взводе. А там, глядишь, может, все и образуется.
Жекки встретила предложение консультанта молчаливым осуждением. Она и не подумает менять свое поведение в угоду мужицким бредням. Уж если на нее не могли повлиять сплетни, распространяемые в «приличном обществе», то сплетни низов не повлияют и подавно. Федыкин равнодушно принял ее молчание. Он сказал то, что считал необходимым в соответствии с заключенным между ними негласным контрактом, а уж как Жекки воспримет его совет, на то ее полная воля, и она его ничуть не касается.
Алкид без усилий мчал двуколку с седоками по твердой, как булыжная мостовая, проселочной дороге. На ухабах двуколка подпрыгивала, выбрасывая Жекки высоко вверх над сиденьем. Федыкин, избавленный от необходимости править Алкидом, держался одной рукой за низ сиденья, а другой – за боковую ручку повозки в виде скобы. Страдания возницы его занимали не больше, чем слабые порывы встречного ветерка. Но Жекки, устав взлетать и падать, все же выбрала момент, чтобы переложить вожжи в правую руку, а левой ухватиться за толстый кожаный низ сиденья. Стало намного удобней. Можно было даже слегка расслабиться, оглядеться по сторонам. Местность к тому располагала. Слева однообразно тянулись сухие поля, справа – разноцветными изгибами пестрел Каюшинский лес. К горизонту подступала окутанная белесой дымкой глухая осенняя даль.
«И зачем все так, а не иначе? – вдруг накатило на Жекки знакомым безответным стеснением. – Почему не иначе?» Это грустное вопрошание позабытого мудреца от случая к случаю довольно часто в последнее время стало приходить ей в голову, обычно, когда она сталкивалась с каким-то особенно вопиющим противоречием или неразрешимыми в данную минуту сомнениями.
Мысли о голоде, расползающемся по всей губернии, о подпирающих его таинственных преданиях, о таящихся под спудом страшных последствиях мятежа – страшных, прежде всего, своим безудержным произволом, – нагоняли на Жекки тревожные предчувствия. И хотелось бы не давать им воли, и надо было бы, взяв себя в руки, переключится на предполагаемую цену, которую может дать Егоров за ячмень, но обычная готовность мыслей откликаться на текущую практическую потребность почему-то больше не срабатывала, и тревога, словно угрюмая болезнь, однажды проникнув в мозг, продолжала монотонно, исподволь, не переставая, донимать ее.