Текст книги "Горицвет (СИ)"
Автор книги: Яна Долевская
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 62 страниц) [доступный отрывок для чтения: 23 страниц]
III
Потом с наступлением темноты к ней стали подкрадываться «кружения» – «сны», как называла их Жекки, хотя их подлинный ужас состоял как раз в том, что снами в обычном смысле они не были. Чем они были, Жекки не знала, и никто другой не мог бы ей этого объяснить. Сначала ей казалось, будто их порождает ночная тьма. Будто слой за слоем густой мрак опутывает ее, вползая из-за опущенной занавески, и от этой беспросветной пелены ей становится так же страшно, как было в лесу, когда она заблудилась. Только к прежнему страху примешивалось еще что-то особенное, необъяснимое, ввергавшее в такой непереносимый ужас, что Жекки не могла откликнуться на него даже обычным плачем. Она просто сжималась в комок, молча охватывала голову руками, до боли стискивала глаза и так, слово бы пытаясь заслониться от чего-то безжалостного и неотступного, нависшего над ней, лежала до тех пор, пока ее не находил кто-нибудь из домашних. На все расспросы и беспокойные замечания Жекки отвечала одно и то же: «мне страшно» и «я – это не я». Ничего более вразумительного от нее нельзя было добиться. Днем «кружения» не повторялись, зато сильно болела голова. Жекки ходила из угла в угол, не находя себе места. Она не могла ни сидеть, ни лежать, ни вообще что-либо делать. И, впадая в забытье, и выходя из него, хотела только одного – пить. Пить много, жадно, бесконечно, сколько угодно, лишь бы избавиться от обуревавшей ее нестерпимой, нечеловеческой жажды.
Темнота стала ей ненавистна. В ее детской теперь с вечера до утра горела лампа, но это не спасало от наваждений. И постепенно, как сквозь все время обуревавшую ее дрему, Жекки начала прозревать – страшна не ночь сама по себе, и даже не порожденная ею тьма. Ужас рождала не темнота, а гулкая отзывчивая беспредельность, неразрывная с наступлением ночного покоя, и эта беспредельность дышала не в темной дали, укрытой за черными оконными стеклами, а внутри, в самой Жекки. Просто ночью беспредельность начинала звучать, и Жекки не могла унять ее голос – гулкий напор неизвестности. Стоило немного поддаться ему, как он немедленно подхватывал и уносил в необъятную, непереносимую тьму, вбирая ее в себя, точно крохотную песчинку, захваченную крутящимся черным вихрем – воронкой. Наступало кружение в бескрайности черного безысходного лабиринта, и тогда накатывал ужас, заглушая все вокруг, искажая пространство и время, выворачивая наизнанку крохотное, съежившееся в комок естество.
По ночам Жекки перестала спать, днем ее мучили головные боли, она не знала, куда себя деть от изнеможения. Так продолжалось около двух недель, пока родители, наконец, не решились показать Жекки знаменитому московскому педиатру. В Москву отправились незамедлительно и прожили там около года: и в самом деле хороший детский доктор, осмотрев маленькой пациентку, назначил ей длительный курс лечения.
Для восемнадцатилетней Ляли тот год обернулся тоже весьма знаменательной переменой. Времени оказалось вполне довольно, чтобы как-то вдруг невзначай познакомиться со студентом медицинского факультета Коробейниковым. Стремительно влюбиться в него. Спонтанно и безалаберно увлечься его не совсем безобидными политическими идеями. Незамедлительно вступить в некий сомнительный студенческий кружок, где можно было чуть ли не ежедневно встречать своего избранника. И, в конце концов, возбудив в нем ответное, пожалуй, еще более безрассудное чувство, без промедления выйти замуж, уже постфактум – в духе новейших учений о женской свободе – оповестив о венчании родителей.
Отец с матерью были настолько обескуражены ее замужеством, что даже спустя несколько лет все еще никак не могли с ним примириться. Брак одной из Ельчаниновых с «кухаркиным сыном» стал для них настоящим потрясением. Жекки помнила, как отец, растерянный и серьезный, сказал тогда, утешая маму, а возможно, и самого себя: «Что поделать, по всей видимости, в наши дни такие союзы неизбежны, как повальное увлечение марксизмом. Будем надеяться, что Коля (имелся в виду новоиспеченный муж Ляли), по крайней мере, не из тех шалопаев, за которыми гоняется охранка».
Увы, и эти скромные надежды не оправдались.
Неизвестно, что помогло Жекки: курс знаменитого врача, самоотверженная забота родных, течение времени, или все это вместевзятое, но страшные наваждения как-то незаметно притупились, стали затухать. Ельчаниновы вернулись в губернский Нижеславль, где Жекки училась в гимназии, и туда же меньше чем через год вынужденно переехали молодые супруги Коробейниковы: доктор Николай Степанович был выслан под гласный надзор полиции с запрещением проживания в обеих столицах. Вскоре он получил место в инской городской больнице и богатый, не по-уездному шумно и широко живущий Инск, на долгие годы сделался единственным пристанищем для его полуссыльного, со временем заметно умножившегося семейства.
Между тем, страх Жекки не мог исчезнуть, будто по мановению волшебной палочки. Темные наваждения продолжали существовать где-то в потемках ее души, время от времени возвращаясь оттуда, наваливаясь всей тяжестью пережитых мук. Несколько последующих лет, которые обычно называют самыми счастливыми в человеческой жизни, Жекки жила как приговоренная. Чувства уверенности, спокойствия, прочности и прелести бытия покинули ее безвозвратно. Каждая ночь, пока она жила в городе, могла принести повторение ужаса, и только на каникулах, летом, в имении отца Никольском, она обретала подобие прежнего детского счастья.
Как ни странно, кружащаяся безбрежная тьма никогда не тревожила ее в деревне, не смотря на то, что вся тамошняя обстановка должна была бы живо напоминать об испытанном ужасе. Но именно тогда, в летние беззаботные месяцы Жекки начала любить свою землю, свой лес, свои поля, как будто из них черпая столь желанное душевное равновесие. И именно тогда она вновь повстречала спасшего ее волка – Серого, как она стала его называть.
Теперь они часто находили друг друга, стоило Жекки выбраться в лес на прогулку. Ее родные, заметив, как благотворно для девочки пребывание на лоне природы, не только не противились ее лесным блужданьям, но всячески их поощряли, дав ей в провожатые для вящего спокойствия местного лесника Поликарпа.
Поликарп Матвеич когда-то служил под началом Жеккиного отца в армейской артиллерии, слыл человеком бывалым, знающим Каюшинский лес, что свой огород. С ним Жекки отучилась бояться лесных дебрей, научилась различать голоса птиц, звериные следы, отыскивать лесные тропы и безошибочно находить дорогу домой из любой чащи. И почти тому же она подспудно училась у Серого, о чем Поликарп Матвеич был прекрасно осведомлен. Он тоже давно знал Серого, правда, его знание было каким-то иным, чем у Жекки. Она это чувствовала по томительной настороженности и какому-то непередаваемому напряжению в движениях и словах лесника, когда речь заходила о волке. Тут было что-то непонятное, что-то не имевшее для Жекки решения, и она, в общем-то, не особенно стремилась его найти. Самым важным для нее было чувствовать себя хорошо, быть собой, быть спокойной, не дрожать от наступления сумерек и чувствовать неизменную прочность мироздания, ограничившуюся почему-то лишь небольшим клочком земли в несколько сот квадратных десятин вокруг Никольского. На остальные земные пространства правильные законы мироздания, видимо, не распространялись.
Когда же лето заканчивалось, и нужно было переезжать в Нижеславль, к Жекки возвращалось позабытое было чувство зыбкости, неверности, призрачности окружающего. Память о безысходном крутящемся лабиринте всплывала на поверхность сознания, и вместе с ней приходил страх повторения чего-то ужасного. Она знала, что черная бездна рядом, что она стережет ее где-то у самой кромки души, готовая в любую минуту завладеть ей. И тьма пробуждалась еще не однажды, превращая веселую пылкую, немного взбалмошную Жекки в жалкий, корчащийся от боли кусок безвольной плоти. Правда, новые приступы были очень редки и не так мучительны, как те, что изводили ее в первое время после спасения, и все же они не давали ей ничего забыть, не давали избыть тягучую душевную пытку, ей, столь радостно когда-то мечтавшей о счастье.
И все же счастье пришло как-то вдруг, ненароком. Но было ли оно собственно тем самым, предвкушаемым, предназначенным ей или каким-то другим, Жекки точно не знала. Она знала только, что, едва закончив гимназию, и повстречав на первом же, по-настоящему взрослом своем балу, некоего приезжего, отставного чиновника, влюбилась в него сразу, без памяти. Это был Аболешев.
В Нижеславле, как выяснилось, он оказался по пути из Петербурга и сразу, без приглашения, заявился на губернаторский пышный прием, благо его превосходительство, приходился ему какой-то не слишком дальней родней. Подчеркнутая сдержанность, немногословность, нездешность Аболешева поразили Жекки в самое сердце. Он мгновенно приковывал к себе взгляды. Его чужеродность окружающему была безотчетна и вместе разительна. Незаурядная наружность: стройный брюнет, чуть выше среднего роста с гордой осанкой и непринужденно-мягкими манерами, изобличавшими отменную джентльменскую выучку – и особенно, тонкого бледного лица, лишь изредка оживлявшегося прохладным блеском неподвижно-глубоких глаз, имела в себе нечто болезненное, недосказанное. Словно какая-то безотчетная горечь, тяжелой тенью проступая из-под безупречной маски, затмевала в его облике нечто существенное, не видимое, и вместе с тем, непроизвольно изобличала его.
Жекки хватило беглого взгляда, чтобы по достоинству оценить столь редкое своеобразие и незамедлительно принять в себя, как великолепную, не с чем не сравнимую данность. А вот нижеславское общество, особенно дамы, далеко не сразу пришли в восторг от заезжего гордеца. Аболешев избегал знакомств, держался спокойно и вызывающе. А когда пелена спала, было уже поздно: он танцевал два раза подряд с Жекки, после чего тотчас уехал. В зале шептались и переглядывались. Через неделю всем стало известно, что «господин Аболешев сделал мадмуазель Ельчаниновой предложение руки и сердца».
Отец Жекки, человек старомодный, был доволен выбором дочери хотя бы потому, что фамилия предполагаемого зятя значилась в шестой части гербовника дворянских родов губернии и была столь почтенной и древней, что могла этими качествами компенсировать сразу два существенных изъяна – зыбкую тень от мезальянса старшей дочери и полнейшую материальную несостоятельность жениха. Жекки, разумеется, была далека от таких умонастроений. Павел Всеволодович занял ее сердце полнее, чем кто-либо до сих пор. Его склонность проявила себя, как и положено, прежде ее собственного признания. И все это, само собой, к всеобщему удовольствию, не могло иметь других последствий, кроме свадьбы. Они обвенчались, и после года совместных заграничных путешествий, вернулась в родной край, к своим заповедным местам.
Новая жизнь в милом ее сердцу Никольском, жизнь, наполненная бесконечными заботами и не совсем ровные отношения с красавцем-супругом, наконец, избавили Жекки от давней напасти. Старые кошмары перестали донимать ее. Она почувствовала себя вновь уверенной и здоровой, каковой, впрочем, в глубине души считала себя всегда, вопреки тяжелым проявлениям пережитого ею несчастья. Что же до новых тревог, вызванных переменой в ее семейном и общественном положении, то они касались той стороны жизни, в которой было, по ее мнению, все возможно и все поправимо, в отличие от многого такого, над чем человек совершенно не властен. Во всяком случае, до сих пор, за все годы замужества, сколь бы подчас тяжелы ей ни были почти постоянные недоразумения в отношениях с Павлом Всеволодовичем, Жекки жила с чувством обретения твердой почвы под ногами. Черное наваждение наконец-то само стало призраком.
– Ты не хочешь, – обратилась Жекки к Серому, задорно поглядывая в устремленные на нее, горящие странным светом, глаза. – Не хочешь уходить? Что ж, давай побудем здесь еще немного.
Пожалуй, Поликарп Матвеич извинит ее, если она немного задержится. Серый, как видно, сильно соскучился по ней, да и она соскучилась по нему разве чуточку меньше.
Жекки сгребла, помогая себе ногами, пеструю густую охапку опавшей листвы и повалилась в нее, успев, как бы играя, бросить в сторону волка быстро рассыпавшийся лиственный ворох. Серый тотчас подбежал к ней, показывая, что тоже не прочь поиграть. И Жекки, смеясь, начала засыпать его шуршащими сухими листьями, а Серый то подставлял под них свою морду, то отпрыгивал в сторону, притворяясь напуганным. Красные, желтые, багровые листья в голубом воздухе, как будто в медленном танце плыли над ними, покачиваясь и опадая. Жекки следила за ними глазами, точно воображала, будто кружится в неведомом вальсе, самом лучшем из всех, что ей когда-либо приходилось танцевать. Серый, работая лапами, вздымал еще целые листопады. Жекки, распластавшись на разноцветной перине, выхватывала из нее смятые клочья и щедро разбрасывала их над собой. И как так получалось, что у нее вырвались потом эти слова? Странно, в самом деле. Когда она устала сыпать вокруг себя листьями, Серый улегся рядом, а она положила руку ему на косматый загривок, то, как будто по контрасту с нахлынувшей безмятежностью, глядя прямо в раскрытую над ней безбрежную осеннюю лазурь, она выдохнула, сама того не желая: «Знаешь, Серенький, а ведь счастливее чем сейчас, я уже никогда не буду».
Ее рука, прижатая к загривку, почувствовала резкий отталкивающий рывок. Серый мгновенно приподнялся так, чтобы увидеть лицо двуногой, словно он не только понял, что она сказала, но и приготовился немедленно возразить ей. Жекки этому не удивилась. Серый понимал ее как никто на свете. Теперь она это точно знала, как и то, что его понимание, его молчаливое присутствие будет необходимо ей, пока она жива. Жекки провела рукой по его большой голове, почесав немного за ухом. Пригладила шерсть, сбившуюся по бокам, и, обняв еще раз за шею, поцеловала его влажный нос. Затем нашла брошенный неподалеку хлыстик, отряхнулась и, забывшись на долю секунды, чересчур непреклонно позвала Серого за собой. Все же нужно было поторопиться к Матвеичу. Старый лесник не очень-то любил засиживаться дома, и Жекки боялась его не застать.
Однако, волк медлил. Жекки мысленно одернула себя. Какая же она дурочка. Прямые просьбы и, уж тем более приказы, на Серого никогда не действовали. За все десять с лишним лет, что Жекки его знала, он так и не стал дрессированным цирковым актером, не стал ручным. Бесполезно было понуждать его или намеренно обучать каким-нибудь трюкам. Серый был слишком умен, чтобы в угоду человеческим прихотям совершать какие-то бессмысленные комбинации движений, не представлявшие по большому счету для него ни интереса, ни, тем более – мыслительной сложности. Он всегда сам совершал выбор, всегда сам решал, как ему поступать. И Жекки понимала – любить этого волка она может только потому, что он такой – своевольный, чужой, свободный.
Взглянув на него, Жекки без слов выразила сожаление за невольную резкость. Конечно, если Серый захочет, он сам пойдет вслед за ней к Матвеичу. Ну, а нет, что ж, они все равно скоро увидятся. Жекки в этом не сомневалась.
IV
– А, отступница, явилась, – с напускной ворчливостью поприветствовал ее Поликарп Матвеич, увидев, как Жекки на великолепном золотисто-гнедом жеребце въезжает во двор его лесной усадьбы. Дом, выстроенный много лет назад из огромных сосновых бревен, с высоким коньком тесовой крыши и широким двухступенчатым крыльцом под таким же навесом, обнесенный с четырех сторон забором из связанных крепких жердей, выглядел как добротное жилище какого-нибудь богатого крестьянина, живущего большой семьей на отдаленном отрубе.
Опытным глазом приметив Серого, оставшегося за воротами, Матвеич добавил, сразу посерьезнев:
– И зверя своего привела. Добро же. Ну, здравствуй.
Жекки тоже еще по дороге заметила волка, все-таки решившего проводить ее и, довольная этим, добралась до Поликарпа в самом приятном расположении духа.
– Здравствуйте, Поликарп Матвеич, – приветствовала она его. – И сколько вам повторять, что никакая я не отступница, никогда ею не была и не буду.
– Отступница, отступница. Ну, проходи в дом.
Всегда он насмешничает, а сам, пожалуй, все глаза проглядел, дожидаясь пока она соизволит явиться. Отступница… Смешно об этом вспоминать, но когда-то давным-давно, переполненная благодарной нежностью к своему наставнику, Жекки призналась ему с детской простотой, что хочет, как и Матвеич, жить в лесу и выйдет замуж непременно за такого же, как он лесовика. Матвеич, конечно, смеялся. Но реальное замужество воспитанницы принял с прохладцей, выбора ее не одобрил и полушутя-полусерьезно стал упрекать в отступничестве от ею же данного обещания. Кое-какой резон в этих упреках, все же присутствовал, потому как утонченный сноб Аболешев, разумеется, нисколько не походил на «лесовика».
Жекки выпрыгнула из седла, передав поводья Матвеичу. Тот неторопливо, как и все, что он делал, привязал их каким-то замысловатым узлом к одной из жердин забора. Тем временем Жекки уже взбежала, стуча каблучками, по тяжелым ступенькам крыльца и распахнула входную дубовую дверь, отличавшуюся необыкновенно протяжным и гулким скрипом. Поликарп Матвеич вошел за ней следом.
В доме было сумрачно и прохладно. От порога до большой русской печи, выбеленной известкой, тянулось несколько расшитых разноцветьем половиц. Над печкой довольно высоко под самым потолком темнели пучки сухих трав. Матвеич был в своем роде знахарем. Ведал полезные и гибельные свойства растений. Готовил целебные настои. Пользовал и себя – у него с годами стало ломить поясницу и сводить суставы – и всех, кому приходила охота попросить его о помощи. Желающие находились, но обращались к нему все равно с опаской. В сознании мужиков, он, как ни крути, был почти что колдун. Боялись и его таинственного искусства, и осуждения отца Василия из Никольской церкви, да и ученый «дохтур» с «фельшером» из земской больницы всячески порицали горе-смельчаков, что шли со своими недугами не к ним, а в лесную усадьбу.
Сушеные травы распространяли по дому горьковато-пряный аромат, знакомый Жекки еще с детства. Вдохнув снова этот знакомый травяной дух, она услышала, как всплыли в памяти, поднявшись, словно из глубокого колодца, как будто в сказочной дреме звучавшие когда-то, долгие и казавшиеся тоже какими-то сказочными рассказы. Далекие, как сон, голоса: «Ну, расскажи, Матвеич, миленький. Ну что это за травка? – Это-то? Душица. Вишь, кое-где розовые цветики остались. Хороша от мигреней и при простуде. – А эта? – Это, сударушка ты моя, полынь-трава. Горше ее не придумать. Лечит желудок, а ежели, например, компресс из нее, так – раны или ушибы. Вот, как у тебя на коленке. – Ну а эта, эта, что за трава такая Матвеич? Неужели и она горькая? – Эта? И еще какая горькая. Рьяная. Не дай тебе Бог, ласточка моя, когда-нибудь попросить ее для себя. Называется она горицвет, а излечивает сердце…»
В красном углу, как положено, перед образом Спаса, потемневшем от неправдоподобной древности, светилась крохотная лампадка. Взглянув на нее, Жекки из приличия перекрестилась. Знала, что из всех ее недостатков, известных Матвеичу, отсутствие необходимой почтительности к божеству, он извинял менее чем охотно. Напротив двух небольших окон с ситцевыми занавесками, почти посреди комнаты, вздымался крепкий, как дом, как вообще все, что было в этом доме, дубовый стол с нехитрым, но сытным угощением.
На краю лавки, расположенной у окна, Жекки заметила смиренно пристроившегося там кота, чрезвычайно толстого, похожего на енота. Кот был донельзя ленив, флегматичен и любим Матвеичем. Жекки с трудом удержалась, чтоб тотчас не растормошить его. Но вовремя удержалась. Вспомнила, что, во-первых, кот, которому Матвеич, кажется, не удосужился дать никакого имени (для него кот был просто Котом, и Жекки воспринимала это, как высшее признание животного, воплотившего в себе все типичные достоинства кошачьих), не любит, когда его не с того, не с сего начинают теребить и тискать. Он редко кому позволял с собой такие вольности. А во-вторых, Жекки вспомнила про предстоящий обстоятельный разговор и решила пока не отвлекаться на сентиментальные позывы. Опять-таки, Матвеич, как ни любил он своего Кота, в душе бы их не одобрил.
– Ну, что же, Евгения Павловна, вы застеснялись, – сказал он, переходя на мнимо церемонный тон, – прошу вас к столу. Откушайте моей стряпни, не побрезгуйте.
Жекки и не подумала бы брезговать стряпней Матвеича, тем более, что он умел изумительно вкусно готовить зеленые щи, окрошку, каши. Умел мариновать по-особенному огурцы, солить грибы, коптить рыбу и зажаривать дичь. Дичь, впрочем, Жекки вообще не ела и не могла составить мнение об ее качествах. Но стоило вспомнить, на худой конец, знаменитую на весь околоток поликарповку, чтобы понять, как намеренно принижал старый хитрец свои кулинарные способности.
– Спасибо, Матвеич. Чувствую, что, как всегда, объемся вашими блинами.
Матвеич, явно польщенный, усмехнулся в бороду, усаживаясь напротив гостьи. На сей раз угощение состояло из свежей ухи, всевозможной закусок и гречишных блинов, жаренных с грибами и луком. Бутыль с поликарповкой старик выставил позднее. Выпить за здоровье хозяина было просто необходимо, и Жекки в промежутках между кушаньями не преминула опорожнить маленький стальной стаканчик, заботливо подставленный ей под правую руку.
– Что же вы не заехали к нам на прошлой неделе, Поликарп Матвеич? – спросила Жекки, цепляя вилкой ломтик малосольного огурца. – Я ждала вас. Думала, что-то случилось. Хотела даже Федыкина прислать, разведать все ли у вас благополучно, а потом не долго думая, решила, что лучше уж самой приехать.
– Вот и ладно, давно бы так. С вами-то, сударыня я всегда рад лишним словом перемолвиться. А Федыкин ваш, прости господи, на что мне? И впредь прошу, приезжай сударушка, непременно сама, а никаких твоих гонцов мне не надобно.
– Что же у вас Поликарп Матвеич, какие-то дела были в лесничестве?
– Как не быть. Были и дела. Потом вот на ярмарку третьего дня пришлось съездить. Ведь нынче ярмарка большая под городом.
– Как же, я и сама собиралась, да без денег на ярмарке делать нечего. Разве что прицениться.
– И то, можно и прицениться. Хлебушек-то, к примеру, нынче – что твое золото, а может и подороже.
– Дороже или нет, а у меня уже почти не осталось, ни того, ни другого. Вот в чем беда, Матвеич.
Жекки знала, что не сообщает ничего нового. Матвеич не хуже нее представлял состояние дел Аболешевых. Знал, что летом выгорели все весенние посевы, а озимые рожь и ячмень дали урожай от силы в тридцать пудов с десятины. Такого в Никольском не было лет пятнадцать. У соседей дела обстояли не лучше. Обиднее всего, что засуха обрушилась на них, когда, казалось бы, положение в сельских хозяйствах по всей губернии начало налаживаться. После двух голодных лет, которые пришлись на конец прошлого века, неурожаи в их краях стали редки. Хозяйства исправных крестьян и заботливых помещиков начали подниматься. Хлебная торговля сделалась чрезвычайно выгодна, и если не приносила большого дохода, то и не оставляла с убытком. А были еще лен и масло, которые Жекки сбывала местным закупщикам, и которые приносили дополнительные рубли в ее тщательно просчитанный бюджет. Но в этом году лен, предназначавшийся для продажи на волокно, из-за засухи не вытянулся, поник и пошел боковыми ветками, так что его можно было использовать лишь на семена, а это сотни рублей неполученного дохода. Удои молока из-за плохого корма коров – покосы и выгоны горели наравне со всей прочей растительностью – так же уменьшились одновременно с надеждами получить какую-либо прибыль от молочной торговли. Больше того, из-за ничтожных по сравнению с прошлыми годами запасов сена и соломы, приходилось задумываться о забое какой-то части коровьего стада. Жекки пока, как могла, тянула с роковым решением на счет жизни и смерти своих буренок, а вот соседи и, особенно мужики, почти во всех окрестных деревнях уже вовсю принялись истреблять крупную скотину.
Засуха и ее последствия стали повсеместно главной темой для разговоров. На городском базаре, в заседаниях земства, в клубе, на улице, в лавках и даже гостиных инских патрициеев – везде говорили о печальном положении дел в уезде. Причем говорили так, как будто, ожидали еще чего-то худшего.
О последствиях засухи изо дня в день сообщала и самая популярная местная газета «Инский листок», издававшаяся за счет частных пожертвований двух либерально мыслящих купцов и малой толики средств, выделяемых городской управой.
«ИНСКИЙ ЛИСТОК»
Засуха
12/ IX. В Новоспасской волости крестьяне деревни Боровки на сходе постановили обратиться за кормовым вспомоществованием к земским властям. Положение крестьян в действительности отчаянное: зимних кормов для скотины заготовлено едва ли треть от необходимого. Большая часть поголовья крупного скота уже пущена под нож. Зимой ожидается падеж из-за недокорма. Что до положения с хлебом, то оно, как и всюду по уезду, близко к критическому.
14/ IX. Между крестьянами деревень Варюшино и Дятлово (Дмитровская волость) произошла массовая драка из-за спора о принадлежности так называемого Дальнего луга. Местоположение в речной низменности способствовало тому, что трава на лугу пострадала от засухи гораздо меньше против других сенокосных угодий. Это и стало поводом для возобновления старого спора. Урожай нынешнего года достался дятловцам. Крестьяне Варюшина потребовали вернуть им все сено, скошенное на Дальнем лугу или заплатить за него выкуп. Получив отказ, они вынудили дятловских крестьян на драку. Уряднику Матвееву, прибывшему на место драки, остановить побоище не удалось. С множественными ушибами головы и переломами двух ребер он был доставлен в Дмитровскую волостную больницу. Среди крестьян один был убит, десятки ранены. Судебный следователь и полицейская команда во главе с приставом уже выясняют обстоятельства происшествия.
Трое зачинщиков арестованы.
17/ IX. Статистическое отделение уездной управы подготовило сведения о вздорожании цен на съестные припасы, вызванное последствиями неурожая этого и предыдущего года. Из указанных данных видно, что удорожание в уезде коснулось практически всех видов продовольствия. Ниже приводим некоторые наиболее заметные результаты. В первой колонке указаны цены 1911 г, предшествовавшего засухе. Во второй цены нынешнего года.
Пуд ржаной муки 1 руб. 90 коп. 2 руб.35 коп.
Пуд пшеничной муки 2 руб. 90 коп. 4 руб.
Телятина (за фунт) 26 коп. 41 коп.
Молоко за ведро 1 руб. 23 коп. 2 руб. 04 коп.
Масло сливочное 49 коп. 73 коп.
Картофель мера 28 коп. 40 коп.
Овес 74 коп. 86 коп.
Сено 34 коп. 54 коп.
– Я свой хлеб уже почти весь продала, – сказала Жекки. – Теперь жалею, конечно, потому что он должен будет час от часу дорожать. Да, мне деньги нужны прямо теперь.
– Что ж, коли так, – поддержал Поликарп, – делать нечего. Стало быть, крепко вас, сударыня моя, прихватило. У вас же одних векселей непогашенных тыщ на пять, а то и поболе.
Жекки нахмурилась. Непогашенные векселя висели на ее плечах тяжкой обузой. Всего два года назад ценой невероятных ухищрений, стараний, каждодневного кропотливого труда в имении ей удалось собрать деньги для выкупа у банка закладной на Никольское. Однако спустя год, неурожай и случившийся тогда же крупный падеж скота, сокративший наполовину ее молочное стадо, заставили ее вновь заложить всю пахотную землю с прилегающими лесными участками. Так что теперь, крупные долги по векселям и необходимость расплачиваться по банковскому займу представляли для нее не меньшую, чем когда-то, а напротив – еще более грозную опасность.
– Пять с половиной, – сказала Жекки, называя правильную сумму своего вексельного долга. – И, похоже, в этом году лучшее, что я смогу – это выплатить по ним проценты. – Она вздохнула. Вот именно, что в лучшем случае. Потому что кроме платежей по долгам необходимо было заплатить полторы тысячи в страховую контору, отремонтировать окончательно сгнившую крышу амбара, заменить конную молотилку, купить хотя бы пару новых плугов и одну сеялку, чтобы было с чем выйти в поле следующей весной. Наконец, нужно было рассчитаться сполна с работниками, надо было чем-то питаться, содержать себя с мужем и… о, как же хотелось… но сейчас это желание показалось ей почти несбыточным. Как же хотелось сшить себе новое вечернее платье, в котором она смогла бы показаться на именинном балу у предводителя уездного дворянства Беклемишева. То самое, высмотренное недавно в «Дамском журнале», то, о котором она мечтала, за которое она, пожалуй, отказалась бы и от плугов, и от чертовой молотилки, но… Похоже, в этом году ей вряд ли посчастливится выбросить на ветер даже одну сотню рублей. Огромный долг Земельному банку маячил перед ней, как удушливое знойное марево, висевшее над полями все минувшее лето. Жекки ловила себя на ощущении, что не может забыть об этом долге даже во сне.
– И еще пять нужно внести в банк, – прибавила она, стараясь не выдать волнения.
– Фью-ю, – присвистнул Матвеич. – Вместе выходит – поболее десяти. По нынешним временам деньжищи несметные.
– Ну, как тут быть, Поликарп Матвеич? – будто бы соглашаясь с ним и одновременно точно пытаясь воспротивиться чему-то, сказала Жекки, – Я кажется, на долги не напрашивалась. Что могла – отдавала сразу, и все равно… ничего не выходит. Вырученное за хлеб уже почти все разошлось. Да, и что там было-то. По сравнению с прошлыми годами – копейки. А самые большие долги остались непогашенными. Весь лен уйдет в счет аванса и процентов Ханыкову. За масло кое-что получу, но так мало, что и считать не стоит. В общем, нет у меня больше денег, Матвеич. Кончились, и что делать – не знаю.
– Беда, сударушка ты моя, беда. Давно вижу – не по тебе эта ноша, не для твоих плечей. Да и не для женского разумения. А Пал-то Вселодыч ваш, как погляжу, и в ус не дует. Ему все, как с гуся вода. То в разъездах, то на фортепьянах бренчит.
«Ну, вот начинается», – с тоской подумала Жекки.
Ей совершенно не хотелось ни с кем, даже с добряком Матвеичем, обсуждать поведение Павла Всеволодовича. Ей и без того надоели соседские сплетни на счет полной хозяйственной несостоятельности Аболешева. Еще не хватало выслушивать что-то похожее от самого близкого друга. Какими бы справедливыми ни были упреки Поликарпа Матвеича, Жекки не могла поддерживать беседу на эту тему, и отважно проглотив содержимое стального стаканчика, сказала со всем возможным спокойствием: