355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ян Щепанский » Мотылек » Текст книги (страница 8)
Мотылек
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 23:45

Текст книги "Мотылек"


Автор книги: Ян Щепанский


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)

«Человеческое тело – эталон и мерило всех пропорций», – повторял он про себя фразу Желеховского, но назойливые детали мешали ему. Перед ним был не эталон, не мерило, а обнаженная молодая женщина с тоненькой талией и покрытыми гусиной кожей руками. Ее слабость, ее хрупкость были совершенно очевидны, но вместе с тем она существовала – как волнение, как действительность, – несравненно явственнее, чем идеальная форма.

Рисуя старательно и неумело, Михал терялся в хаосе беспокойных вопросов. В эту минуту искусство уже не казалось ему тихой пристанью.

«Может быть, надо вырасти, – думал он. – Может быть, это потому, что я еще щенок».

Пани Канарек склонилась над его плечом. Он почувствовал тошнотворный запах из ее рта.

– Стройная девушка, – шепнула она, фамильярно подмигивая.

И Михал опять покраснел, осознавая в отчаянии всю безграничность своей незрелости.

* * *

Чуть посветлевшее бесцветное небо обещало проясниться, дым и клочья низких облаков плыли над путями. В полной прострации стояли они утром на перроне. Бедно одетые, сгорбившиеся от холода люди, спеша, задевали их, опустив взгляд в землю, с руками, оттянутыми тяжестью чемоданов. Неподалеку, возле пустых багажных тележек, собиралась какая-то экскурсия из провинции. Небритый экскурсовод с зеленой повязкой на рукаве время от времени прикладывал ко рту металлический рупор и провозглашал:

– Учителя из Заглембя! Внимание, учителя из Заглембя, подойдите ко мне! – Ему вторил издалека протяжный зевок паровоза.

В дверях вагона появился Карч. Пальто на нем было расстегнуто – мягкое пальто из верблюжьей шерсти, а мохнатая шапка с козырьком небрежно сдвинута набок. Он был похож на огромного плюшевого медвежонка, небрежно сшитого и плохо держащегося на ногах. Желеховский вспрыгнул на ступеньку, чтобы ему помочь, но Карч отстранил его широким жестом руки. На перроне он споткнулся, налетел на тележки, бормоча что-то себе под нос.

Пани Канарек и ее приятельница презрительно отвернулись. Желеховский улыбался, у него нервно дергалась щека.

– Ну, вот мы и приехали, – объявил он. – В девять встречаемся в вестибюле Народного музея.

– А что с Фрыдеком? – вполголоса спросила старая дева.

Горбун стоял сбоку, засунув руки в карманы вытертого осеннего пальто. Они взяли ему билет в складчину. Он говорил, что не поедет, но все знали, как ему хочется посмотреть Французскую выставку.

– Фрыдек, у тебя есть кто-нибудь в Варшаве?

Он пожал плечами.

– Я посижу в зале ожидания.

Лысый чиновник ласково взял его под руку.

– Пойдем вместе.

Внезапно со стороны багажных тележек зарокотал усиленный металлическим эхом голос Карча:

– Внимание, внимание! Учителя и железнодорожники! Рабочие и купцы! Внимание, старики и дети! Все на выставку французской живописи! За мной!

– Позвольте, позвольте, – умоляюще взывал экскурсовод с зеленой повязкой.

Карч оттолкнул его и размашисто зашагал так, будто за ним шли толпы народа.

Кто-то засмеялся, люди на перроне останавливались.

– Внимание, дантисты, – гремел Карч, – украшайте свои приемные репродукциями Матисса и Брака! Врачи, адвокаты, директора банков, покупайте картины Францишека Карча! Долой Коссаков [17]17
  Коссак – семья польских художников: Юлпуш (1824–1899) И его сын Войцех (1857–1942).


[Закрыть]
, долой «Улана и девушку!»

Молодой офицер в круглой фуражке с синим околышем остановился, резко звякнув шпорами.

– Кому здесь не нравятся уланы?

Он холодно смотрел поверх голов прохожих, положив руку в перчатке на эфес шашки. С румянцем на плоских щеках, с нахмуренными по-мальчишески бровями, он выглядел глупо и мило.

Пани Канарек наградила его чарующей улыбкой.

– Это художник, – поспешно объяснил Желеховский, – он говорит о картинах.

– Заложил, – добавил Фрыдек писклявым голосом.

Карч несся вперед, радостно трубя «Марсельезу». Отчаявшийся экскурсовод семенил рядом, как оруженосец, а за ним ошеломленные, запыхавшиеся учителя из Заглембя. Вокруг сверкали улыбки, и толпа на перроне начала двигаться в ритме веселого хоровода.

Оттиснутый далеко назад, Михал плыл по течению к выходу, стараясь не терять из виду то и дело исчезавшую в давке лохматую шапку. Он согрелся. Скука проведенной в поезде ночи сменилась приятным возбуждением. Он задел плечом красивого офицера и чуть не рассмеялся, хотя ему было немного обидно за молодецкие флажки в петлицах и серебряный звон шпор.

Из этой серости и холода пробился прозрачный весенний день. Когда они собрались в зале музея, свет, падающий сквозь стеклянный фонарь по выложенным желтым мрамором стенам, мерцал весело и спокойно, точно прозрачная вода.

Карч не явился, поэтому они начали осмотр под руководством Желеховского.

В картинах тоже была какая-то весенняя легкость и бодрость. Пейзажи Сислея и Утрилло, подернутые розовой и голубой дымкой, изображали мир удивительно нежный, ароматный и счастливый, как воспоминание о первых детских каникулах. Они не казались такими великолепно завершенными, как на глянцевых репродукциях – краска местами пожухла, прикосновения кисти оставили на краях засохшие утолщения, но именно фактура материала, присутствие человеческой руки глубоко волновали Михала. Почти все картины он уже знал по открыткам и альбомам Желеховского, и тем не менее каждая из них была неожиданностью. Все здесь было менее элегантным и менее буквальным, зато гораздо более индивидуальным, краски же зачастую оказывались совершенно отличными от полиграфической версии. Изумляла плоскостность и матовость полотен Гогена, грубая строгость сопоставления индиго и кадмия, соседствующих без переходов, как на набивном ситце.

Желеховский рекомендовал им подольше остановиться на искусных пятнышках Сера – это изображение воскресной сиесты на Гранд Жатт, сделанное из фиолетово-красно-зеленой каши, которое издали мерцало в сухом жарком воздухе, раскаленном лучами заходящего солнца.

Залы, которые были почти пустыми, когда они начали осмотр, понемногу заполнялись. Шелестели торжественно-тихие шаги, высокие стены отражали эхо приглушенных голосов.

Молитвенно-торжественная атмосфера вызвала в Михале чувство протеста. Он отстал от группки Желеховского, желая смотреть на все собственными беспристрастными глазами. Он ощутил что-то вроде облегчения, когда убедился, что ему не нравится ни коротконогая холодная «Олимпия» Мане, ни небрежный по композиции «Завтрак на траве» Боннара, перед которым Желеховский разыграл длительную пантомиму, изображающую восторг. Он то приближался, то стремительно отходил, причмокивая губами и выразительно потирая сложенные щепотью пальцы.

Глядя на автопортрет Ван Гога – тот, в меховой шапке и с забинтованным ухом, – он поймал себя на том, что его ощущения не имеют никакого отношения к живописи.

Застывшее в скорбной сосредоточенности лицо выражало постижение, неотвратимое и окончательное, воспринимающееся как призыв к нечеловеческим страданиям. Он почувствовал спазм в горле, слабость под ключицами. «Надо ли платить такую цену?» – подумал он трусливо.

Рядом с ним, засунув руки в карманы, стоял Фрыдек. У него было сосредоточенно сморщенное лицо человека, решившегося на все. Не сказав ни слова, они пошли дальше вместе. «О чем он думает?» – спрашивал себя Михал, внезапно придя к уверенности, что невысказанное мнение этого увечного мальчика должно быть правильным. Молча они перешли в следующий зал, молча ходили от картины к картине, как будто бы ища что-то единственное среди этих красот, и все не находили того, что им действительно было нужно.

Вдруг горбун остановился и положил руку Михалу на плечо.

– Здорово, да? – сказал он неожиданно низким голосом.

Это был натюрморт Брака. Темно-коричневая скрипка, насыщенный фиолетовый цвет виноградных кистей, какая-то нежная розоватость фона. Упрощенные, плоские формы, напоминающие настоящие предметы лишь благодаря капризу поэтического чувства, но по существу независимые, не требующие никаких других обоснований, кроме законов композиции.

Первой реакцией Михала было удивление: почему именно эта, а не «Подсолнечники» Ван Гога, не «Игроки» Сезанна? Но, удивляясь, он где-то в глубине понимал великую правоту Фрыдека. Здесь вопрос был поставлен явственней. Здесь была одна живопись: ее суть. И была в этом какая-то большая значимость, большая сила, умиротворенная действительность, целиком замкнутая в себе.

Взрыв скандала, полного ядовито шипящих звуков, вывел их из задумчивости.

– По какому праву вы делаете мне замечание? Какое нахальство!

– Нахальство – высказывать кретинские суждения о вещах, о которых вы не имеете ни малейшего понятия!

Это был голос Карча. Запальчивый, гневный, но вместе с тем бушующий радостью борьбы. Рокотом баса он перекрывал протестующие крики.

– У каждого может быть глаз из телячьего студня, – гудел он, – но этим не надо гордиться. Немного смирения, сударыня! Скажите про себя: «Я этого не понимаю» – и точка, но не надо паясничать: «Штукатурка!»

– Здесь есть кто-нибудь, кто мог бы защитить женщину? – Две тучные пожилые дамы с темными пятнами на толстых щеках стояли у одного из боковых стендов, у них был вид жертв, припертых к стене, но готовых к отчаянному сопротивлению. Над ними висела картина Руо – три квадратные головы, сконструированные из горизонтальных и вертикальных прямоугольников алого, фиолетового и голубого, обведенных толстыми контурами, как стекла витража. «Судьи», – вспомнил Михал по репродукции. Напротив стоял Карч, наклонив голову, как бык. Несколько мужчин медленно приближались, шаркая войлочными туфлями. С противоположной стороны во главе своей группы двигался Желеховский. Он нервно греб руками, и лицо его выражало крайнюю озабоченность.

– Франек, успокойся, Франек!

Он схватил разъяренного приятеля под руку и потянул в сторону.

Спасенные дамы яростным кудахтаньем выражали свое возмущение.

– Глупые балаболки, – ворчал Карч. – В конце концов кто-то должен был им сказать, как они неприличны!

Они быстро перешли в следующий зал, провожаемые возмущенными взглядами.

– Ты должен проспаться. Ты много выпил, – шептал Желеховский.

Карч делал вид, что не слышит этих уговоров. Он мрачно и вызывающе смотрел по сторонам. Вдруг он уперся ногами, вырвал руку.

– Смотри! – крикнул он. – Этот идиот Болтуть!

– Чем он тебе мешает?

– Ты видишь, как этот мерзавец улыбается? – Он без стеснения ткнул пальцем в высокую сутулую фигуру, стоящую перед полными радужных бликов джунглями Руссо [18]18
  Анри Руссо (1844–1910) – французский художник-примитивист.


[Закрыть]
. Длинные седеющие волосы легкими волнами падали на плечи. Выразительное, изборожденное морщинами лицо бонвивана, монокль в глазу, на шее вместо галстука причудливо завязанная бархатная ленточка, так не идущая к твидовому пиджаку с разрезом, какие носят помещики-снобы, подражающие англичанам. Он как раз кончил осматривать картину. Вынул из глаза монокль и тщательно протирал его платком.

– Франек, оставь его в покое, – просил Желеховский.

Карч уже на шаг отошел от него. Пожал плечами.

– Не бойся. Я его только спрошу, что он здесь делает, вместо того чтобы сторожить свой дерьмовый Гевонт [19]19
  Вершина в Западных Татрах.


[Закрыть]
. – И он с неожиданным проворством нырнул в самую гущу какой-то экскурсии. Желеховский беспомощно оглянулся по сторонам. Его взгляд упал на Михала.

– Пойдите, пожалуйста, за ним. Он сейчас хорош и неизвестно что натворит.

Седая голова Болтутя исчезла где-то среди стендов. Михал по пятам следовал за Карчем. Потерял его из виду, но вскоре увидел снова: Карч направлялся в вестибюль и, шатаясь, спускался по лестнице. Внизу, в раздевалке, Михал опять потерял его. Он сдал суконные тапочки и вышел на улицу. Ярко светило солнце, вокруг фонтана в сквере медленно прогуливалась воскресная толпа. Веселый ветер доносил запах воды с Вислы и металлический клекот трамваев с моста Понятовского. Он стоял на ступенях, глядя по сторонам и глубоко вдыхая весенний воздух, когда чья-то тяжелая рука опустилась на его плечо.

– Он послал вас за мной, – сказал Карч с иронией. – Боялся, что я устрою скандал. Самому ему стыдно со мной препираться. – Михал испуганно молчал. Внезапно Карч рассмеялся. – Ну, идем, ангел-хранитель. Стереги меня.

Они пошли по Аллеям до перекрестка, свернули на Новый Свят. Карч впереди, Михал на несколько шагов сзади. В дверях небольшого бара Карч остановился, держась за ручку.

– Ну что, ангел-хранитель, что, трезвенник? Войдешь и будешь смотреть, как предаются пороку?

Михал в нерешительности переминался с ноги на ногу и с облегчением думал о том, что приехал не в школьной форме, но Карч и без этого знал, с кем имеет дело: он, без сомнения, помнил его румянец во время рисования натурщицы и вообще не мог относиться к нему серьезно.

– Ну что, войдешь?

Михал наклонил голову и, задев живот художника, вошел в полное дыма помещение.

Они сели за столик в углу. Карч заказал графин водки и бутерброды с брынзой. Михал сидел сгорбившись, спиной к залу. Ему казалось, что все смотрят на него. Он не смел поднять глаза, когда кельнер наливал им рюмки. Металлический вкус водки сдавил ему горло, глаза наполнились едкими слезами. Но когда в груди растеклось тепло, он почувствовал прилив смелости.

– А кто такой этот Болтуть? – спросил он. Карч язвительно засмеялся.

– Ты должен был видеть его картины. Если ты когда-нибудь был у дантиста, ты должен был их видеть. Они висят во всех приемных. Гевонт в лучах восходящего солнца. Гевонт на закате, заснеженный Гевонт, Гевонт под дождем, Гевонт в масле, Гевонт в томатном соусе. Озеро Морское Око во всех видах. В зеленой гамме, в желтой, всмятку, вкрутую. Сокровища родной природы. Открытки тоже имеются. Это расходится моментально. Послушай моего совета, закуси бутербродом, ангел-хранитель.

У брынзы был вкус мыла, поэтому Михал без возражений выпил вторую рюмку. Ему начинало это нравиться. «Вот жизнь богемы», – думал он.

– Не выношу таких типов, – сказал Карч, встряхиваясь после очередной рюмки. – Видишь ли, – начал он неожиданно серьезным тоном, – когда я сравниваю представление, которое вот такой Болтуть имеет о живописи, с тем, что я знаю и чувствую, тогда получается, что я должен быть Рембрандтом и Босхом одновременно. – Он свесил голову и громко вздохнул. – А между тем это не так, – добавил он страстно. – Не так, черт побери! И поэтому один вид этого типа, с его кретинским бантиком и моноклем, возмущает меня и оскорбляет. Ну что? Налить еще?

Михал отрицательно покачал головой.

– Ну, скажи что-нибудь. Будь вежливым. Скажи, что я гениальный художник.

Он смотрел на Михала внимательно, чуть враждебно. Потом поднес рюмку ко рту и выпил, но как-то рассеянно, как будто это была вода.

– Молчишь? Хорошо. Ценю твою честность. Я все равно бы не поверил. Потому что я знаю, как оно на самом деле. Когда тебе тридцать восемь лет, трудно верить в чудо. Уже все о себе знаешь.

Михала охватило странное чувство. Печаль и спокойный, тихий страх.

– Я всегда буду вам благодарен, – сказал он. – Вам и пану Желеховскому. Вы научили меня видеть.

– Спасибо и на том, – сказал Карч, слегка пожав плечами. Немного помолчав, он добавил тихо, как бы про себя: – Дело в том, что здесь ничем не поможешь. Я стараюсь работать хорошо, насколько это в моих силах…

– Может быть, Болтуть тоже старается работать хорошо, насколько это в его силах? – сказал Михал.

Графин и рюмки звякнули – Карч с размаху ударил кулаком по столу.

– В том-то и дело! – крикнул он так громко, что некоторые из близко сидевших оглянулись на него. – Это и есть плохо. Потому что в таком случае Какая между нами разница? Разве только та, – произнес он после минутной паузы, уже тише, – что Болтуть доволен собой, а я нет.

Привлеченный шумом, явился кельнер в белой куртке. Склонив голову набок, он ждал в услужливом полупоклоне.

– Чего изволите, сударь?..

Карч остановил водянисто-голубой взгляд на черных усиках, на бакенбардах, кокетливо доходящих до середины смуглых щек.

– Скажи-ка, дорогой, в чем, по вашему мнению, заключается суть живописи?

Усики дрогнули, обнажив блеск снисходительной улыбки.

– По всей вероятности, в рисовании картин, если позволите.

– Да ты философ. – Карч надул толстые губы. – Принеси мне, любезный, маленькую светлого.

– Кажется, это так просто, – сказал он, когда кельнер отошел раскачивающейся походкой. – Писать картины! Но зачем? Действительно, для чего все это? Знаешь, это борьба. Борьба за что-то, чего мы никогда не достигаем и чего мы даже не в состоянии по-настоящему понять. Я тебе что-то скажу… – Он привстал со стула, приблизил свое вспотевшее лицо к лицу Михала. – Если ты не уверен в своих силах, брось кисть. Брось, пока не поздно!

* * *

– Браво, Михал. Поздравляю тебя, мальчик. – Отец опустил газету на колени, он смотрел на сына сверкающими глазами, с недоверием, почти с удивлением.

Что все это значило? Почему он так возбужден?

– Ты уже читал, что написано о вашей выставке? – Он сложил газету вдвое и протянул Михалу, продолжая смотреть на него так, будто видел его впервые после многолетней разлуки, с большим интересом и ожиданием новых радостных открытий.

Это была местная газета, не очень солидная, которую отец, подняв брови, обычно бегло просматривал со снисходительной рассеянностью. На предпоследней полосе, заполненной мелкими репортерскими рубриками, название статьи выглядело даже несколько длинным – оно шло жирным шрифтом через три колонки. «Интересная выставка работ учеников художественной школы». Михал сразу заметил свою фамилию в начале одного из абзацев. Он ощутил хорошо знакомый ему жар в щеках. Испуганными глазами бегал он по строчкам, выхватывая отдельные слова и обрывки фраз. «Обещающий талант». «Благородный жемчужный колорит». «Серебристо-серые тона».

Отец встал и нежно похлопал его по плечу.

– Сядь и прочти спокойно.

– Можно взять с собой?

– Ну конечно. Спрячь ее на память. Это первая рецензия о тебе.

Михал побежал к себе на мансарду, хлопнул дверью, сел у открытого окна, залитого предвечерним светом, и принялся жадно читать.

Сначала шли слова благодарности двум предприимчивым художникам, не побоявшимся выступить с такой полезной инициативой в городе, который долгое время музы обходили стороной. А потом впечатления о самой выставке. Да, ему как раз посвящено больше всего строк. Эти «рафинированные» серебристо-серые тона, которые так восхитили рецензента, были – и он знал это – его робостью, следствием перебеления, усердного старания примирить цвета. Ему вдруг показалось, что он понимает бессильный гнев Карча. Его хвалили за то, что он не мог взять препятствия, в качестве добродетели выставлялся его невольный обман. «Обещающий талант». Как соблазнительно, как опасно звучали эти слова. Но ими награждена была также и несчастная старая дева за «смелость палитры».

С нарастающим беспокойством искал он упоминания о Фрыдеке. Его фамилия фигурировала среди дежурных комплиментов, которыми автор одарил в конце всех остальных участников выставки, перечисляя их в алфавитном порядке.

Михал спрятал газету в стол и лег на кровать.

Под закрытыми веками он чувствовал тепло отцовской улыбки, мучающей, как угрызение совести.

«Только самые лучшие принимаются в расчет, – думал он. – Только самые лучшие».

Бомбардир

I

Капитан отдал приказ «Вольно, разойдись!» – и вышел из зала под грохот ломающихся шеренг. Те, кто получил лычки, стремились к своим шкафчикам, чтобы сразу же пришить к погонам серебряную ленточку. Те, кто не получил, мялись в проходе, и им казалось, что товарищи их бросили.

Михал поплелся на свою батарею, последнюю справа, и сел на койку, что, разумеется, было запрещено. Он злился, что у него горят щеки, и чувствовал, что чем больше он злится, тем краснев они становятся. Он прекрасно знал, что лычки не получит, однако перед самым построением позволил завладеть собой этой глупой надежде.

Теперь Михал сидел один, прислушиваясь к радостному гомону. Даже его сосед Мариан словно бы забыл о нем. Он нервно рылся в вещевом мешке, ища иголку с ниткой, и время от времени вмешивался в разговор львовян, болтающих под окном.

– На фуражку лучше приклеить, – кричал он. – От шитья околыш может сморщиться.

Львовяне не обращали на него внимания. Они считали его молокососом. Михалу это доставляло грустное удовлетворение. Он не мог скрыть от самого себя, что если он и хотел, чтобы кто-нибудь не получил лычки, так это Мариан. Они ехали в отпуск в один и тот же город. Если бы они оба приехали канонирами, он бы чувствовал себя гораздо лучше. Напрасно он убеждал себя, что ему безразлично. Он должен будет с глупым видом выслушивать вопросы: «А почему он, а не ты?» «Плевал я на все это, – думал он. – Плевал я на повышение. Плевал я на армию». Но такие мысли только бередили рану, так как он знал, что это неправда. Была суббота, и львовяне под окном договаривались об увольнительной.

– Надо это обмыть, – говорил маленький Матзнер.

Гулевич что-то шепнул, и все разразились смехом. Потом они совещались о чем-то приглушенными голосами.

– Сегодня, братцы, будет чертовски длинная очередь.

– В «Красный Домик»?

– А где же?

– Девочкам придется поработать!

– Ту, черную, видел? Мировая – верно?

Михал встал с кровати, перетряхнул матрас, поправил одеяло, взял выходную фуражку и пошел в столовую. Учебный плац блестел большими лужами, розовыми от заката. Столовая помещалась в кирпичном бараке рядом с баней. В тесных сенях пахло кофе, табачным дымом и мокрым сукном. Из зала доносился гул голосов. В дверях Михал звякнул шпорами, выпрямившись, сделал быстрый поклон.

Дым серыми слоями собирался под крутым дощатым потолком, поддерживаемым двумя рядами столбов. Здесь любое помещение – даже столовая, украшенная бумажными гирляндами и претенциозными фигурками из папье-маше, – ничем не отличалось от конюшни.

Наголо остриженные головы, темные и светлые, смешно торчали вокруг столиков, но в звучании голосов, в улыбках было что-то цивильное, какая-то атмосфера не то студенческого клуба, не то кафе.

Сюда ходили не все. Такие, как Гулевич или Матзнер, забегали только за сигаретами. В сидении и беседах за столиками они не находили никакого удовольствия. Из его батареи редко кто заглядывал сюда, именно поэтому он здесь и оказался. В углу под столбом Михал заметил свободный столик. Он взял в буфете стакан, прикрыл его блюдцем, положил на него ореховое пирожное и сел один, лицом к выходу. За соседним столиком сидели четыре помещичьих сынка из дивизиона конной артиллерии в мундирах с такими тесными воротничками, что жилы набухли на шее. Они с грубоватой вежливостью спорили о том, какая высота препятствий полагается на конных состязаниях. Один из них с наслаждением шепелявил названия знаменитых английских ипподромов. У всех четырех на погонах блестели серебряные лычки. Михал неожиданно почувствовал к ним такую ненависть, что невольно сжал кулаки, лежащие на стеклянной поверхности столика. Ему захотелось плеснуть им в лицо кофе. Он с мрачным наслаждением представлял себе их рожи, их возмущенные крики. «Кретины, – повторял он про себя. – Кретины!» Он жалел, что пришел сюда, но не знал, куда себя девать. Он быстро съел пирожное и совсем уже собрался уходить, но увидел в дверях Стефана, который стоял с книгой под мышкой и осматривал зал, щуря глаза в вежливой и равнодушной улыбке.

Стефан был из седьмой батареи. Они знали друг друга по городской библиотеке, встречаясь там почти каждую неделю. И так получилось, что Стефан стал руководить его чтением. Благодаря ему он узнал «Лавку пряностей» Бруно Шульца, «Фердыдурку» Гомбровича, стихи Чеховича и Либерта. Стефан был старше его. Он уже кончил один курс юридического факультета, но никогда не кичился этим. Своим занятиям он не придавал особенного значения. Он говорил, что в жизни надо делать что-нибудь практическое, если ты не художник. Но только искусство казалось ему делом действительно серьезным. Несмотря на это, он был одним из первых на своей батарее. Просто потому, что все давалось ему легко.

Иногда Михалу казалось, что между ним и Стефаном дружба, но до конца он не был в этом уверен, потому что Стефан ко всем относился по-дружески. Даже к лошадям он относился так, будто каждой хотел оказать особое внимание. В этом было что-то неприятное. В конце концов начинало казаться, что это такая манера, за которой скрывается холодный человек, ни в ком особенно не нуждающийся. Но метод его был великолепным. Все чувствовали себя обязанными Стефану за его учтивость и доброжелательные улыбки, в его присутствии никто не вел себя нагло, и даже рычащие с утра до вечера унтер-офицеры при нем понижали голос, обращаясь к нему с какой-то почтительной робостью.

Вот и сейчас Стефан смотрел в зал, но можно было поклясться, что он никого не ищет. Он только проверял, нет ли кого, с кем можно было бы приятно поговорить, если же он не найдет собеседника, ему будет одинаково приятно почитать книгу или сыграть партию в шахматы.

Повинуясь первому побуждению, Михал едва не поднял руку, чтобы обратить на себя его внимание. Но вовремя сдержался. Собственно говоря, он не хотел встречаться со Стефаном. У него не было желания говорить о живописи или литературе. У него было совсем неподходящее настроение для общения со Стефаном. По сравнению с олимпийским спокойствием Стефана его взвинченность могла произвести впечатление детского каприза.

Но Стефан заметил его. Немного женственным движением он поднял открытую ладонь на высоту плеча и своей мягкой кошачьей походкой стал пробираться к нему среди столиков, раздавая направо и налево сердечные улыбки.

– Как хорошо, что ты здесь, – сказал он, садясь напротив. – Мне как раз хотелось с тобой поговорить.

Он осторожно положил руку ему на ладонь, и Михал, несмотря на сопротивление, идущее от его сегодняшнего настроения, сразу почувствовал себя менее одиноким, почти успокоенным.

Стефан подвинул к нему тонкий томик.

– Знаешь стихотворение Лесьмяна «Луг»?

– Нет, не знаю.

– Возьми и прочти, это прекрасно.

Михал рассматривал его погоны, на которых не было никаких знаков различия.

– Где твои лычки? – спросил он.

Стефан вяло улыбнулся.

– Я ужасно не люблю шить. Пришью завтра перед построением.

– А я не получил, – сказал Михал голосом, которому он не смог придать желаемого равнодушия.

Стефан пожал плечами.

– Ты огорчен?

– Нет, – сказал Михал уныло. – Плевал я на это.

– Какие удивительные вещи есть у Лесьмяна, – переменил тему разговора Стефан. – Это такой замаскированный мистицизм, который скрывает в себе подлинный мистицизм. Как бы это сказать? Современный человек, когда ему нужно что-то сказать, что для него действительно важно, часто надевает на себя маску, являющуюся карикатурой на его откровение. Но здесь у него нечто большее. Здесь высказана уверенность, что к некоторым вещам, слишком уж приглаженным фальшивыми языками различных умников, можно приблизиться только посредством болезненной неуклюжести, просторечного бормотания, наивной лирики, чудачества. Это совсем не поза. Это та гениальная художественная хитрость, безошибочно выбирающая правильную дорогу. К тому же книга мастерски написана. Увидишь. Здесь нет ничего случайного.

Михал рассеянно перелистывал книгу. Внезапно он закрыл ее и отодвинул.

– Знаешь, – сказал он, – меня больше всего бесит, что все совсем не так, как я хотел. Мне бы на это наплевать, а я чувствую себя так, точно мне дали по морде.

Стефан посмотрел на него со снисходительным удивлением. Брови его были приподняты. В продолговатых карих глазах таилась недоверчивая улыбка.

– Ты все об этих лычках? Да? Михал кивнул головой.

– Я знаю, что это глупо…

– Человече, – сказал Стефан. – Человече. – А потом, смешно морща нос, проскандировал: – Бом-бар-дир. Бомбардир с дипломом. Бомбардыр.

Он засмеялся. И действительно, это слово в его устах звучало так комично, так глупо, что в конце концов рассмеялся и Михал.

– Значит, это является целью твоих честолюбивых мечтаний?

– Нет, конечно, нет, Я сам не понимаю, почему…

– Слушай, – сказал Стефан серьезным тоном, – в жизни весь фокус заключается в умении отличать важное от неважного.

– Я знаю, – признался Михал и впервые за этот день почувствовал вкус искренности на губах.

Ему стало приятно. Даже эти коноводы из дивизиона конной артиллерии не казались ему такими омерзительными.

– Мне очень интересно, что ты скажешь о «Луге», – сказал Стефан. – Именно об этом стихотворении. – Он стал искать его.

Они оба склонили головы над книгой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю