Текст книги "В союзе звуков, чувств и дум"
Автор книги: Я. Смоленский
Жанры:
Литературоведение
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
Особенно отчетливо это просматривается в лирических отступлениях, заканчивающих каждую (кроме V) главу. Пушкин остается здесь с читателем один на один. Переход от конкретной ситуации сюжета к обобщению или новому ассоциативному ряду связан с максимальным раскрытием самого себя, своего мироощущения. И тут же, как правило, возникает «дымовая завеса» иронии, за которой видимость становится зыбкой.
Характерно, что в наиболее чистом виде этот прием соблюдается в первых трех главах, пока автор особенно пристально «проверяет» читателя и одновременно сам утверждается в «достойности» своего «самого задушевного произведения». Потом, сохраняясь как форма, он усложнится под грузом нового содержания. Но сейчас важно ощутить самый прием.
Вот последняя строфа I главы:
Я думал уж о форме плана,
И как героя назову,
Покамест моего романа
Я кончил первую главу;
Пересмотрел все это строго:
Противоречий очень много,
Но их исправить не хочу.
Цензуре долг свой заплачу,
И журналистам на съеденье
Плоды трудов моих отдам.
Иди же к невским берегам,
Новорожденное творенье,
И заслужи мне славы дань:
Кривые толки, шум и брань!
Что это? Самые серьезные для писателя проблемы (форма плана, имя героя) излагаются как-то несерьезно: пока «думал» о них, вдруг закончил первую главу. Пересмотрел ее строго, но отнесся к множеству противоречий легкомысленно: не захотел их исправить. Словом, первая глава сочинения, которое станет главным трудом жизни, трактуется здесь скорее как плод «небрежных забав», а не «бессонниц». И только две строки своим широким патетическим звучанием выдают истинное чувство опального поэта:
Иди же к невским берегам,
Новорожденное творенье...
Но, вырвавшись на мгновенье из-под спуда «беззаботности», страстная забота о судьбе романа снова немедленно прикры– вается иронической интонацией, которая, впрочем, не может скрыть до конца горечь:
И заслужи мне славы дань:
Кривые толки, шум и брань!
Двойной смысл перед нами: в зависимости от «качества» читателя строфа может обернуться своей серьезной или «безответственной» стороной. Блистательно остроумная форма самовыявления не скроет от посвященного глубину авторского отношения к своему труду. Для профана дело ограничится шалостями живой, но легкомысленной поэзии.
В конце II главы трактуется судьба не одной какой-нибудь главы, а всего творчества – с позиций отдаленного будущего:
...Без неприметного следа
Мне было б грустно мир оставить.
Живу, пишу не для похвал;
Но я бы, кажется, желал
Печальный жребий свой прославить,
Чтоб обо мне, как верный друг,
Напомнил хоть единый звук.
И чье-нибудь он сердце тронет;
И, сохраненная судьбой,
Быть может, в Лете не потонет
Строфа, слагаемая мной;
Быть может (лестная надежда!),
Укажет будущий невежда
На мой прославленный портрет
И молвит: то-то был поэт!
Прими ж мои благодаренья,
Поклонник мирных аонид,
О ты, чья память сохранит
Мои летучие творенья,
Чья благосклонная рука
Потреплет лавры старика!
В этих строках, к которым мы еще вернемся по другому поводу, двадцатичетырехлетний поэт поднимает (не в первый раз, но, может быть, впервые так серьезно) тему собственного бессмертья, тему, которая, неоднократно появляясь в разных стихах, получит законченное классическое решение в «Памятнике». В конце II главы «Онегина» нет еще ясной и величавой уверенности в бессмертной судьбе слагаемой строфы. Еще звучит здесь тревожное «быть может». Но смешанные с тревогой, набирающие силу «отдаленные надежды» не оставляют сомнения во взволнованном отношении автора к тому, как сложится эта судьба. И опять глубокая серьезность интонации, подчеркнутая уподоблением спасающего от Леты звука – верному другу, снимается ироническим поворотом к фигуре «будущего невежды» – симпатичного, но недалекого, во всяком случае не заставляющего серьезно отнестись к его благосклонному «потрепыванию лавров». Хотя лестная надежда на то, что даже будущий невеждаузнает прославленный портрет, остается! И, таким образом, для нынешнего невежды автор опять выставляет свою «беспечность» по отношению к будущей славе.
(Заметим, что в «Памятнике» тема «будущего невежды» и, соответственно, разделение читателей на «понимающих» и «непонимающих» останется. Она лишь приобретет в своем выражении печать тоже величавого равнодушия:
Веленью божию, о Муза, будь послушна.
Обиды не страшась, не требуя венца.
Хвалу и клевету приемли равнодушно
И не оспоривай глупца.)
«Беззаботность» не исчезает и в конце III главы, когда сюжетные узлы прочно завязаны, а судьбы и характеры главных героев держат читателя в растущем напряжении.
Столкнув Татьяну и Онегина в аллее сада перед решающим объяснением, Пушкин заявляет:
Но следствия нежданной встречи
Сегодня, милые друзья,
Пересказать не в силах я;
Мне должно после долгой речи
И погулять и отдохнуть:
Докончу после как-нибудь.
Здесь и чисто романный прием: остановка «на самом интересном месте», и юмор несоответствия.
Напомню, что этому бесподобному «докончу после какнибудь» предшествуют слезы, которые, не скрываясь, льет автор вместе со своей милой Татьяной, страдания ее любви, наконец, решение героини написать Онегину письмо и, полный душевного соучастия, авторский перевод письма – этого «безумного сердца разговора». Рядом со всем этим беспечное «докончу после как-нибудь» звучит таким разряжающим контрастом, что читатель вздыхает с облегчением и, я бы сказал, с благодарностью: слишком сильно было напряжение преды– дущего, «отдохнуть» должно не только автору, но и читателю. Я могу судить об этом эффекте еще и по тому, как реагируют на финал III главы сидящие в зале слушатели. Легко читаемое на лицах изумление от несоответствия смысла последних строк всему предшествующему сменяется веселым смехом: авторская «беспечность» раскрывается как обманный прием, уже никого не вводящий в заблуждение.
Доведенный до предела прием разоблачает сам себя, игра с читателем приобретает новые условия.
В окончаниях следующих глав внешняя схема остается та же: автор неизменно переходит от конкретной ситуации сюжета к обобщению, к непосредственному контакту с читателем. Но в лирических самовыявлениях ирония звучит все горше и скорее помогает увидеть истинное чувство автора, нежели скрыть его.
В «бодром» поздравлении с победой над «толстым генералом» (конец VII главы) смех звучит уже откровенно сквозь слезы, которых не может заглушить и высокопарный ироническигромогласный тон обращения к эпической музе:
Но здесь с победою поздравим
Татьяну милую мою
И в сторону свой путь направим,
Чтоб не забыть, о ком пою...
Да кстати, здесь о том два слова:
Пою приятеля младого
И множество его причуд.
Благослови мой долгий труд,
О ты, эпическая муза!
И верный посох мне вручив,
Не дай блуждать мне вкось и вкривь.
Довольно. С плеч долой обуза!
Я классицизму отдал честь:
Хоть поздно, а вступленье есть.
Подтекст стиха «и в сторону свой путь направим» почти обнажен: к чему говорить о непоправимом? Раз уж так сложилось, а жизнь продолжается, давайте о другом. Ну, хоть о причудах приятеля, об эпической музе, о запоздалом вступлении – о чем угодно, только не о главном. Подобная шутливая интонация вдруг прорывается сквозь слезы на каких-нибудь поминках...
В последнем обращении к читателю исчезает всякая двусмысленность. Автор откровенно признается и в том значении, какое он придает «строфам небрежным», и в том, как важно ему, чтобы «хотя крупица» огромного труда нашла отклик в сознании каждого, кто одолеет «эту книжку». Так же откровенно говорится и о том, что на протяжении всего романа предполагались среди читателей не только друзья, но и недруги. И это-то обстоятельство во многом определяло игру, которую теперь, перед расставанием, можно бросить:
Кто б ни был ты, о мой читатель,
Друг, недруг, я хочу с тобой
Расстаться нынче, как приятель.
Прости. Чего бы ты за мной
Здесь не искал в строфах небрежных,
Воспоминаний ли мятежных,
Отдохновенья ль от трудов,
Живых картин, иль острых слов,
Иль грамматических ошибок,
Дай бог, чтоб в этой книжке ты
Для развлеченья, для мечты,
Для сердца, для журнальных сшибок
Хотя крупицу мог найти.
Засим расстанемся, прости!
Эти строки с их примиренной, чуточку усталой интонацией как бы уравнивают, наконец, отношение автора ко всем читателям. Но все-таки и здесь Пушкин подчеркивает, что одни будут искать в книжке мятежных воспоминаний, другие – острых слов и грамматических ошибок; одни – для сердца, другие – для развлеченья. Каждому достанется свое.
Можно с течением лет примириться со всеми. Но разделение читателей, сделанное вначале, остается. И как ни примиряйся, раскрыть себя до конца «на миру» – невозможно. Для полного самовыражения Пушкин находит новый способ. Его можно назвать, соединив в одно две строки из двух разных стихотворений поэта: «Для вас, «друзья моей души»5, «Proculeste, profani!»6
Способ этот связан с образом главной героини романа.
ПОРТРЕТ ТАТЬЯНЫ ЛАРИНОЙ
...Простите мне, я так люблю
Татьяну милую мою...
«Евгений Онегин», глава IV
Свою любовь Пушкин сумел передать всем своим читателям.
Действительно, кто из нас не любит Татьяну? Но попробуйте завести разговор о том, какая она, Татьяна, и сначала непременно наступит заминка, затем, как правило, возникнет довольно беспорядочный спор и в результате выяснится, что каждый из присутствующих любит «Татьяну милую»свою, не похожую ни на чью другую, и каждый будет уверен, что его Татьяна и есть пушкинская. Главные разногласия возникнут по поводу внешнего облика героини. В этом легко убедиться, если просто сравнить разные иллюстрации к роману: здесь в безмолвном споре точка зрения каждого художника фиксируется в конкретном изображении. И ни одно не похоже на другое.
Это естественно. Потому что более или менее определенного описательного портрета Татьяны (как, впрочем, и других действующих лиц) Пушкин не дает. Не дает даже ни одной подробности такого рода, которая бы указала конкретный путь для руки художника: неизвестно, какой у Татьяны лоб, какой формы нос, даже о цвете глаз и волос можно только догадываться. При всем том нам кажется, что мы ее видим.
В чем же дело?
В том, прежде всего, что относится к одному из главных принципов изобразительности в словесном искусстве вообще.
Сводится этот принцип, коротко говоря, к тому, что писатель, желая вызвать у читателя яркое представление о событии, о наружности героя, о пейзаже и т. д., может не уподобляться живописцу с его конкретным изображением предмета, а «опираясь на специфическую силу слова... передать впечатления, производимые предметом»7... Это не значит, что перед художником слова закрыт путь живописца. История мировой литературы дает нам множество великих образцов живописного искусства: достаточно вспомнить Бальзака, Золя, Гоголя, Льва Толстого, Чехова. Сам Пушкин в отдельных случаях прибегает к методу живописного изображения (особенно в прозе). Однако в поэмах исключая, может быть, «Домик в Коломне» автор в большинстве случаев создает облик своих героев методом, присущим лишь словесному искусству и никакому другому более.
Поскольку нас преимущественно будет интересовать Татьяна Ларина – попытаемся уяснить общий процесс словесного изображения, не отклоняясь по возможности от ее портрета.
Пушкин, очевидно, представляет себе свою героиню «как живую». Существовала ли та единственная, с которой «образован Татьяны милый идеал», или для создания этого идеала потребовалось соединить черты нескольких прототипов, или все в этом идеале создано силой воображения, – для нас важно, что автор, различая малейшую подробность характера и облика героини (это обязательное условие)» не запечатлевает эти подробности в слове, то есть не навязывает читателю своего единичного видения, зато щедро делится мыслями и чувствами, возникающими у него по поводу каждого душевного или физического движения героини. Иными словами, изображение доходит до нас не непосредственно, как на картине, а опосредованно: через впечатление, ощущение, отношение автора – через его оценочные эмоциональные и интеллектуальные сигналы.
Эти сигналы у Пушкина имеют свойство необычайно возбуждать творческую природу читателя, который под влиянием того или иного сигнала сам невольно включается в творческий процесс, и уже в силу собственного опыта, воображения, душевных склонностей создает свое единичное представление. Представление это имеет более или менее (в зависимости от индивидуальности читателя) отчетливые конкретные черты, кажущиеся запечатленными в пушкинском тексте, а на самом деле только вызванные им. Можно сказать, таким образом, что автор превращает невидимое в видимое.
Это – одно из чудес поэзии.
Возьмем первое появление Татьяны.
Итак, она звалась Татьяной.
Ни красотой сестры своей,
Ни свежестью ее румяной
Не привлекла б она очей.
Дика, печальна, молчалива,
Как лань лесная боязлива,
Она в семье своей родной
Казалась девочкой чужой.
Она ласкаться не умела
К отцу, ни к матери своей;
Дитя сама, в толпе детей
Играть и прыгать не хотела,
И часто целый день одна
Сидела молча у окна.
(Глава II, строфа XXV)
Как видим, здесь нет ни одной портретной детали, которую можно было бы положить на холст.
Действительно, как можно изобразить «дика, печальна, молчалива, как лань лесная боязлива» – самую, пожалуй, «осязаемую» деталь этой строфы? Между тем, «сквозь магический кристалл», перед каждым из нас пока смутно, но вырисовывается тоненькая девичья фигурка с бледным личиком (ни свежестью ее румяной), сторонкой и неслышно (как лань лесная боязлива) пробирающаяся к своему любимому месту – у окна...
Нет, неверно! Не перед каждым из нас, а передо мной вырисовывается это видение; а перед каждым из вас – другое: неизобразимое «дика, печальна, молчалива» и т. д. мы всетаки невольно изображаем для себя – столькими способами, сколько есть нас, читателей.
Но попробуем найти что-нибудь более вещественное для глаза в портрете Ольги, которой противопоставляется Татьяна. И тогда, может быть, по контрасту с младшей найдем нечто общее для всех нас в облике старшей сестры.
Обратимся к строфе XXIII, рисующей Ольгу:
Всегда скромна, всегда послушна,
Всегда как утро весела,
Как жизнь поэта простодушна,
Как поцелуй любви мила,
Г лаза как небо голубые,
Улыбка, локоны льняные,
Движенья, голос, легкий стан,
Все в Ольге... но любой роман
Возьмите и найдете, верно,
Ее портрет: он очень мил.
Я прежде сам его любил.
Но надоел он мне безмерно.
Позвольте мне, читатель мой,
Заняться старшею сестрой.
Действительно, здесь вещественно проявляется цвет глаз и волос Оленьки. Правда, проявляется не индивидуализированно, а как-то подчеркнуто символически: глаза – как небо голубые, локоны льняные – эпитеты почти постоянные, типа девица красная, море синее, поле чистое. Но все-таки мы немедленно представляем себе Таню темноглазой и темноволосой (ср. живописные иллюстрации или бесчисленных Татьян оперной сцены). Хотя прямого подтверждения это в романе не получает 8.
Но в остальном опять-таки нет ничего, поддающегося прямому– изображению. «Всегда скромна, всегда послушна» – так же неизобразимо, как «дика, печальна, молчалива»; все остальное – метафора. Весела, как утро; мила, как поцелуй любви; простодушна, как жизнь поэта – нет здесь ничего единичного. Все вместе легко собирается в общее понятие: «хорошенькая блондинка» (или даже красивая).
За всем тем существует определенное конкретное нечто, выраженное в подчеркнутых мною строках: отношение автора. Тот самый сигнал, о котором говорилось выше. Он выражен ярко и точно: как бы ни была мила Ольга (а она очень мила!), она обыкновенна до степени принятого, одобренного и закрепленного (в жизни и литературе) стандарта. В этом, собственно, идея всего образа Ольги.
И тут-то – в конце строфы – мы получаем весьма вещественное для портрета Татьяны:противоположное отношение к ней со стороны автора. Заметьте, такой сигнал мы получаем еще до того, как получили какие бы то ни было сведения о главной героине. Прервав рассказ об Ольге буквально на середине фразы, как бы в некотором даже нетерпении отослав нас для уточнения подробностей к «любому роману», Пушкин с едва скрываемым волнением переходит к другому предмету:
Позвольте мне, читатель мой,
Заняться старшею сестрой.
Уже самая серьезность интонации, резко контрастирующая с ироничностью предыдущих строф, где речь идет о Ленском и Ольге, переводит нас в иную сферу восприятия. Сюда еще добавляется форма обращения к читателю, аналогичная той, которая предшествовала представлению главного героя поэмы:
«С героем моего романа... позвольте познакомить вас». И у нас возникает предчувствие (вот она, магия авторского эмоционального сигнала), что сейчас явится героиня необыкновенная, нестандартная, какую в «любом романе» не встретишь.
И на самом деле, необычность наступает «сей же час», в звуке нового имени:
Ее сестра звалась Татьяной...
Впервые именем таким
Страницы нежные романа
Мы своевольно освятим...
(Строфа XXIV. Выделено мной. – Я. С.)
И т. д. и т. д., включая то, что мы уже цитировали, и до конца описания старшей сестры – все будет необычно, все – впервые.
Самое поразительное, что нам, читателям, для узнавания Татьяны ничего больше не нужно. И хотя наши зрительные представления о ней могут быть приблизительными и смутны– ми, идею образа героини наши индивидуальные портреты вполне выражают.
Почему же тогда возникает потребность уточнять портретные черты Татьяны, которую читатель и так любит и понимает?
По двум причинам.
Во-первых, изображая главную героиню тем же «сигнальным» способом, что и других героев, автор по поводу ее внешности дает «сигналов» во много раз больше, чем для всех остальных, вместе взятых (вспомним, что про внешность Онегина в течение всего романа дан лишь один отчетливый «сигнал»: «Мне нравились его черты»). Создается такое впечатление, что Пушкин все время на грани того, чтобы «открыть» лицо Татьяны, то есть перейти к методу описательного изображения – так она ему нравится, так хочется ему, чтобы другие разделили его восхищение. Однако сделать этот решительный шаг почему-то так и не решается. Важно понять почему.
Вторая причина – производная от первой. При всем обилии оценочных сигналов представляется неясным, красива Татьяна или нет. По каким-то причинам эта сторона портрета тщательно зашифровывается. Во всяком случае, по сравнению с портретами красавицы Ольги и красавца Ленского. Про Татьяну в этом смысле однозначного ответа нет. Между тем вопрос имеет, на мой взгляд, весьма существенное значение для всего характера героини.
С попытки ответить на второй, более легкий вопрос мы и начнем. (Замечу, что для артиста-чтеца существует третья причина для уточнения портрета – профессионально самая важная. Ибо совершенно так же, как писатель, если он не видит достаточно точно то, о чем пишет, то как бы он ни «сигналил», читатель все равно ничего не увидит, так точно и артист не сможет передать слушателю свое отношение к тому, чего он сам не видит, не знает досконально. В этом смысле писательская и чтецкая профессии сближаются. То, что один оперирует своими собственными словами, а другой – чужими, в данном случае не имеет принципиального значения.)
Казалось бы, достаточно определенное суждение о внешности Татьяны заключено в трех строках XXV строфы, подчеркнутых нами: «Ни красотой сестры своей, // Ни свежестью ее румяной // Не привлекла б она очей». Значит, Татьяна не очень хороша собою, но этот недостаток щедро восполняется ее душевной глубиной и красотой. Так, в очень содержательной статье, предваряющей школьное издание романа в стихах, профессор С. М. Бонди пишет: «...Пушкин... сразу сообщает нам, что Татьяна вовсе не красавица. Красавица в романе есть, это Ольга, невеста Ленского» (здесь идет ссылка на цитировавшуюся нами XXIII строфу. – Я. С.). И далее, касаясь VIII главы, С. М. Бонди напоминает пушкинские слова: «Никто б не мог ее прекрасной назвать...» – и развивает свою мысль: «И в то же время она, сидя за столом рядом с блестящей Ниной Воронскою, знаменитой петербургской красавицей, ничем не уступала ей, «беспечной прелестью мила». Очевидно, эта прелесть была не в ее внешней красоте, а в ее душевном благородстве, уме, простоте, богатстве душевного содержания»9. (Выделено мною. – Я. С.)
Если принять эту точку зрения, можно прийти к неожиданному выводу: все необычное в поведении юной героини, ее диковатость, печальность, молчаливость, отчужденность от семьи и сверстниц, – все это может читаться как следствие внешней непривлекательности: Татьяна, с детства знакомая с образцовыми красавицами сентиментальных романов, растущая рядом с красавицей сестрой, не могла бы не заметить свою собственную ущербность в этом отношении. А это, учитывая врожденную впечатлительность девочки, могло привести, выражаясь современным языком, к комплексу неполноценности, которым в свой черед можно объяснить странности ее поведения и характера.
Если принять такое толкование и не забывать постоянно подчеркиваемой любви Пушкина к Татьяне, то может возникнуть ассоциация с другими строчками:
...мне она мила, читатель дорогой,
Красою тихою, блистающей смиренно,
Так нелюбимое дитя в семье родной
К себе меня влечет...
(Ср.: «она в семье своей родной // Казалась девочкой чужой»).
В ней много доброго. Любовник не тщеславный,
Я нечто в ней нашел душою своенравной.
И дальше:
Как это объяснить? Мне нравится она,
Как, вероятно, вам чахоточная дева
Порою нравится...
(«Осень»)
Если быть последовательным, то, повторяю, внешняя невзрачность Татьяны может привести к таким, совсем неправильным представлениям. Нужно признать, что большинство читателей, не задумываясь над поставленным здесь вопросом, эмоционально решает его правильно. Это легко проверить с помощью простого эксперимента, неоднократно мною поставленного. Попробуйте спросить любого человека, достаточно хорошо знающего роман, красива Татьяна или нет? И вы, как правило, услышите: «конечно, красива». Но это «стихийно» правильное читательское восприятие оказывается не таким уж стихийным. Оно незаметно и настойчиво формируется автором с помощью множества деталей, которые мы попробуем рассмотреть. А толкование строк «Ни красотой сестры своей, // Ни свежестью ее румяной // Не привлекла б она очей» оставим пока в стороне.
Второй раз мы встречаем портретные черты Татьяны в том месте III главы, когда Онегин после явления у Лариных возвращается вместе с Ленским домой. Снова описание идет как бы в контрасте с портретом Ольги. Только теперь мы воспринимаем его через отношение к героине не автора, а действующих лиц:
Они дорогой самой краткой
Домой летят во весь опор.
Теперь подслушаем украдкой
Героев наших разговор.
. . . . . . . . . . . . . . .
«...Скажи: которая Татьяна?» -
«Да та, которая грустна
И молчалива, как Светлана,
Вошла и села у окна. -
«Неужто ты влюблен в меньшую?» -
– А что? – «Я выбрал бы другую,
Когда б я был, как ты, поэт.
В чертах у Ольги жизни нет,
Точь-в-точь в Вандиковой Мадонне:
Кругла, красна лицом она,
Как эта глупая луна
На этом глупом небосклоне».
Владимир сухо отвечал
И после во весь путь молчал.
Мнения героев по поводу внешности Татьяны расходятся: если Ленский, влюбленный в Ольгу, склонен, очевидно, расценивать грустный вид и молчаливость ее сестры, как свойства скорее непривлекательные, то Онегин, ни в кого пока не влюбленный и потому в большой степени объективный, занимает противоположную позицию. Татьяна сразу привлекает его как раз тем, что она не кругла и не красна лицом и что в ее чертах «есть жизнь». Если даже предположить, что Евгений, сам того не сознавая, также влюбляется в Татьяну с первого взгляда и соответственно также теряет меру беспристрастности, – все равно из его суждения объективно следует, что ее лицо тоньше, изысканнее по сравнению с Ольгиным и что на этом бледном лице легко отражаются душевные движения («жизнь»), постоянно изменяя его черты...
Отнестись к силе этого первого впечатления с легкомыслием – как к преходящему – было бы ошибкой, допустив которую, сам Онегин жестоко расплатился. Тем более жестоко, что письмо Татьяны предоставило ему неповторимую и своевременную возможность заметить и исправить ошибку. Действительно, в IV главе:
...получив посланье Тани,
Онегин живо тронут был;
Язык девических мечтаний
В нем думы роем возмутил;
И вспомнил он Татьяны милой
И бледный цвет и вид унылый;
И в сладостный, безгрешный сон
Душою погрузился он.
Быть может, чувствий пыл старинный
Им на минуту овладел...
Казалось бы, все очевидно: при его рано остывших чувствах, при том, что «в красавиц он уж не влюблялся, // А волочился как-нибудь» и т. д. – Онегин вдруг «живо тронут», то есть взволнован; безразличные думы возмущены роем; душа погружается в давно забытый «сладостный безгрешный сон». Словом, «чувствий пыл старинный», – а что это, как не любовь? – овладевает им. И все-таки, боясь, что это – всего на минуту, «привычке милой» не дает ходу – и снова ошибается...
Я бы не отвлекался сейчас в сторону ошибок героя, если бы здесь неожиданно не проявлялись штрихи портрета, которые мы сейчас отыскиваем; в письме к Онегину открывается, конечно, душевная глубина, благородство, ум Татьяны, но «чувствий пыл старинный» не может загореться только от этого; нужно еще вспомнить «Татьяны милой и бледный цвет и вид унылый!» Не таков Онегин, чтобы влюбиться в женщину только за ее человеческие достоинства!
Характер овладевшего им чувства свидетельствует о сочетании открывшейся через письмо душевной красоты и вместе с тем женственного обаяния юной корреспондентки. И поскольку других определений здесь не существует, то «бледный цвет и вид унылый» приобретают в контексте значение именно внешней девической прелести.
Чтобы рассеять возможные в этом смысле сомнения, Пушкин дает еще одну поразительную деталь. В конце романа, когда больной от любви Онегин с безнадежным опозданием горюет над своей ошибкой, пестрый фараон воображения выносит в его сознание не «равнодушную княгиню», а сельский дом, где «у окна сидит она и все она»! – та самая девочка, «которая грустна и молчалива, как Светлана, вошла и села у окна».
Это значит, во-первых, что «прежняя Таня», вопреки воле и сознанию Онегина, жила в его душе. А во-вторых, «недоступная богиня роскошной царственной Невы» даже и внешним обликом не может заслонить для него тот «бледный цвет и вид унылый». Недаром кульминация «безумных сожалений» наступает, когда
Княгиня перед ним одна
Сидит неубрана, бледна,
Письмо какое-то читает
И тихо слезы льет рекой,
Опершись на руку щекой.
О кто б немых ее страданий
В сей быстрый миг не прочитал?
Кто прежней Тани, бедной Тани
Теперь в княгине не узнал?
(Выделено мною. – Я. С.)
Для себя княгиня всегда оставалась прежней Таней. Теперь и он узнал ее. Больше никто...
Вернемся к III главе.
После того как юная героиня рассказала няне о своей роковой любви, читаем:
...И между тем луна сияла
И томным светом озаряла
Татьяны бледные красы,
И распущенные власы,
И капли слез, и на скамейке
Пред героиней молодой,
С платком на голове седой,
Старушку в длинной телогрейке.
И все дремало в тишине
При вдохновительной луне.
Здесь автор снова как бы предопределяет две возможные реакции. Для читателя, настроенного романтически, вся сцена поднимается над «прозой жизни» до обобщенных романтических высот. Другой же читатель, больше склонный к «сатире и цинизму», уловит ироническую интонацию, которая именно тем и достигается, что абсолютно реалистическая сцена с няней, этот бытовой, почтипрозаический диалог, контрастно орнаментуется условно романтической, явно литературной атмосферой: здесь и томный свет луны, без которой не обходится ни один сентиментальный роман, и слезы, и верный наперсник в лице няни...
В этом же контексте читаются и «бледные красы и распущенные власы». Автор словно бы предлагает нам оторваться на мгновенье от суровой правды жизни и посмотреть на всю ситуацию со стороны. Со стороны «унылого романтизма», с которым постоянно полемизирует Пушкин в своем романе, и приходит ироническая нотка: да, если отбросить существо характера Татьяны, то внешне она в этот момент очень напоминает Юлию или Дельфину. Не случайно в этом месте единственный раз Татьяна называется «героиней молодой», что ставит ее в один ряд с подобными героинями. Именно в этом ряду проступает озорной оттенок множественного числа: «бледные красы», от которого уже один шаг до аналогичного, к примеру, построения: «бледные прелести»... Но это лишь одна внешняя сторона. Улыбнувшись мимоходом, самый скептический читатель, так же как и автор, продолжает вместе с Татьяной настоящие «слезы лить». И «бледные красы», учитывая уже известную нам Танину бледность, читаются не только как иронический знак, но и как реальная краса.
Нужно сказать, что оттенок иронии, сопутствующий изображениям Татьяны в пору ее девической влюбленности, не столько веселит, сколько помогает автору удержать слезы. Татьяна то вздохнет, то охнет,
Письмо дрожит в ее руке;
Облатка розовая сохнет
На воспаленном языке.
К плечу головушкой склонилась,
Сорочка легкая спустилась
С ее прелестного плеча...
(Глава III, строфа XXXII)
Эти строки, следующие непосредственно за напряженным лиризмом письма к Онегину, за этим «безумным сердца разговором», трогают своей щемящей реальностью: перед нами незащищенная опытом душа, обнаженное чувство. Вместе с тем снижение стиля от «умильного вздора» до степени реального бытия – «Татьяна то вздохнет, то охнет» – может вызвать улыбку.
Это «приземление» опять выводит Татьяну из ряда неземных сентиментальных героинь и, кстати, дает возможность воспри– нять прелестное плечо, как подробность тоже вполне реальную, конкретную.
Аналогичен иронический эффект при втором появлении Онегина (строфа XXXIX):
...«Здесь он! Здесь Евгений!
О боже! Что подумал он!»
В ней сердце, полное мучений,
Хранит надежды темный сон;
Она дрожит и жаром пышет,
И ждет: найдет ли? Но не слышит.
В саду служанки, на грядах,
Сбирали ягоды в кустах
И хором по наказу пели
(Наказ, основанный на том,
Чтоб барской ягоды тайком
Уста лукавые не ели
И пеньем были заняты:
Затея сельской остроты!)
Здесь нет никакого намека на ту или иную портретную черту. Однако нельзя пропустить и то, что бледноликая Татьяна не только дрожит, что свойственно ее характеру (ср. в V главе: «Вдруг увидя // Младой двурогий лик луны // На небе с левой стороны, // Она дрожала и бледнела»), но и жаром пышет, что больше, казалось бы, свойственно Ольге. К этой родственности мы еще вернемся.
Что же касается песни девушек, из-за которой Татьяна не слышит шагов Евгения и которая вызывает у нас веселую улыбку («затея сельской остроты!»), то, повторяю, такая разрядка драматической коллизии, создающейся вокруг главной героини романа, встречается только в первой его части, когда Татьяна при всей серьезности и даже взрослости ее чувств – все еще девочка.