355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Я. Смоленский » В союзе звуков, чувств и дум » Текст книги (страница 2)
В союзе звуков, чувств и дум
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 21:32

Текст книги "В союзе звуков, чувств и дум"


Автор книги: Я. Смоленский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)

Тайны пушкинской звукописи распространялись Гуковским и на изображение действующих лиц «Онегина».


...Настанет вечер деревенский:

Бильярд оставлен, кий забыт,

Перед камином стол накрыт,

Евгений ждет: вот едет Ленский

На тройке чалых лошадей;

Давай обедать поскорей!

– Нельзя пройти мимо этих чалых лошадей, – говорил Григорий Александрович. – Здесь не просто отмечается лошадиная масть, хотя и она отмечается, как всегда, реалистически. Но вспомните: соседи Ленского разъезжают на домашних дрогах; Онегину, когда он хочет скрыться от докучливых посетителей, подают донского жеребца.

А Ленский – романтик! С кудрями черными до плеч и всем, что он привез из «Германии туманной». Он может приехать только на «тройке чалых лошадей»: в этом слове слышится не только повторение звука «ч» из «черных до плеч» кудрей, оно в данном контексте само по себе проявляется как нечто, романтическое...

С того далекого времени под влиянием Артиста и Ученого началась, независимо от моего сознания, подготовительная работа к исполнению пушкинского романа в стихах. Работа, которая продолжалась все эти годы, то отступая, то выходя на передний план, но никогда не прекращалась. На первых порах потребность постоянного чтения и перечитывания «Онегина» не связывалась С намерением прочитать его когда-нибудь вслух перед публикой. Это был долгий период вполне бескорыстного увлечения, не имевшего определенной цели. Однако когда дело касается искусства, «бесцельные» размышления становятся вдруг незаменимым источником, из которого черпается материал для работы. Понял я это уже в зрелые годы...

Зрелому возрасту моего поколения предшествовала война. Она быстро делала взрослыми тех, кого не оставляла вечно молодыми. Взрослело и отношение к поэзии. Поэзия не была убита войной. Все, кто участвовал в войне, знают это. Поэзия помогала. Она оборачивалась теми гранями, которые оставались в тени во время мира.


Напрасно ждал Наполеон,

Последним счастьем упоенный,

Москвы коленопреклоненной

С ключами старого Кремля:

Нет, не пошла Москва моя

К нему с повинной головою.

Не праздник, не приемный дар,

Она готовила пожар

Нетерпеливому герою...

Эти строки, воспринимавшиеся прежде как гениальная дань далекой для нас исторической битве, становились живыми и современными в конце 1941 года, после разгрома немцев под Москвой. В конце войны с неожиданной эмоциональной силой зазвучало стихотворение «Клеветникам России», вошедшее через сто с лишним лет в контекст нашей жизни, как написанное сегодня. Таких примеров много.

И все-таки «Евгений Онегин», как и его автор, «был рожден для жизни мирной». И, когда мирная жизнь, наконец, наступила, я вернулся к роману в стихах с жадностью, как к необходимой части этой долгожданной жизни. Нужно было наверстывать упущенное. Теперь созерцательное наслаждение той или иной строфой уступило место активной внутренней потребности выучить роман наизусть. Конкретных исполнительских планов еще не было, но постоянно произносить онегинские стихи стало необходимым.

Я был уже актером Театра имени Евг. Вахтангова и преподавателем в училище имени Щукина. Театр и училище отнимали все рабочее время. Но расстаться с «Онегиным» я не мог ни на минуту. Мои товарищи по артистической уборной – Михаил Ульянов и Владимир Этуш – мужественно переносили бесконечное повторение того или иного отрывка, не выказывая признаков раздражения. В молчаливой сдержанности, не свойственной их молодому возрасту и громкому чувству юмора, угадывался интерес – не столько, разумеется, к моим экзерсисам, сколько к «хрестоматийным» онегинским строфам. А для меня интерес первых слушателей был чрезвычайно важен. Что же касается студентов, то с ними, с тем выпуском, связан простой, но в известном смысле решающий эксперимент. Каждому из них был поручен небольшой отрывок из «Евгения Онегина», более или менее соответствующий их актерской индивидуальности: сту– денты получали трудный, но первоклассный материал для работы; я мог не расставаться с романом во время длительных занятий; кроме того (и в этом был главный смысл эксперимента), появлялась возможность проверить на практике, нужно ли звучание романа в стихах именно теперь, в конце сороковых годов, сможет ли оно творчески увлечь юношей нелегкой послевоенной поры и в то же время привлечь внимание современного слушателя.

Скоро выяснилось, что увлечение большинства участников полученным материалом выходит за рамки узко учебных интересов, По-видимому, здесь сказывалось неосознанное стремление восстановить духовное равновесие, сдвинутое войной у нового поколения, не воевавшего, но успевшего переЖить чудовищные разрушения войны. «Евгений Онегин» с его стройной ясностью как нельзя более подходил для этой цели. Студенты внутренне подбирались, поначалу с робостью, а затем с удовольствием отдавая себя строгому и вольному течению онегинских строф.

Между делом выяснилось, что для большинства, так же, как в свое время для меня, открытие «Онегина» происходит с опозданием – здесь, в театральном институте, и это создавало дополнительный интерес в занятиях.

На экзамене, разумеется, не все читали одинаково, – одни лучше, другие – хуже. Но у всех слушающих в скромном училищном зале возникало удивленно-взволнованное чувство: давно знакомый преподавателям и актерам театра «традиционный материал» производил впечатление чуть ли не новаторское. И это было следствием не столько свежести юных голосов, сколько того, что «Онегин» вновь оборачивался современной нам человеческой интонацией.

Становилось несомненным, что «Онегин» может и должен звучать именно сейчас.

Может показаться, что я ломлюсь в открытую дверь: классика потому и классика, что она всегда современна, гениальное произведение искусства всегда находит отклик в сердцах каждого поколения людей. Так-то оно так, но очень по-разному складываются волнения и интересы разных поколений, да и каждое поколение не однородно в своих эстетических устремлениях. Не приходится сетовать на то, что «современность», понимаемая часто как злободневность, волнует больше и что вечера современной поэзии вызывают порой больший интерес, чем классика. Это естественно. Однако классическое произведение может волновать как вещь, лишенная конкретной злободневности, но художественно выражающая на своем историческом материале мысли и чувства людей иной эпохи. Проявление этого свойства и делает произведения нужным для одного времени и «не нужным» для другого, так сказать, «требует или не требует поэта». В этом отношении и театр и литературная эстрада обязаны улавливать не всегда лежащий на поверхности зов времени, если они хотят работать для широкого круга зрителей.

Когда сомнения, нужно или не нужно сегодня читать «Онегина» с эстрады, как будто рассеялись – не все меня, как говорится, поняли. Один уважаемый организатор концертов, с которым я поделился своими плацами, выразился определеннее других: «Евгений Онегин» – это замечательно! Но для кого вы собираетесь выступать с ним! Для родных и знакомых?»

Как видите, мнения по поводу «зова времени» разделились...

Для меня начинался новый, теперь уже профессиональноисполнительский этап. Текст в большинстве своем улегся в памяти, множество строф, подобно упоминавшейся здесь IV из I главы, были разобраны и – «в пальцах» – складывались в отдельные отрывки, пока не связанные между собой. За плечами был опыт работы со студентами. Теперь надо было снова превращаться из учителя в ученика, собирать накопленный материал, строить из него целую и определенную программу. Нужен был режиссер.

На этот раз мне не просто повезло, а посчастливилось. Осуществить режиссерскую работу согласился Сергей Васильевич Шервинский. Это имя хорошо известно артистам-чтецам, актерам и режиссерам (в особенности старших поколений) МХАТа, Малого, имени Вахтангова, имени Моссовета и других московских театров; не менее популярно имя С. В. Шервинского среди филологов и искусствоведов, а более всего – просто среди читателей. Потому что С. В. Шервинский – поэт, романист, переводчик с классических языков, с французского, итальянского, немецкого, которыми владеет овободно, а также с армянского и других языков народов СССР. Кроме того, его перу принадлежит целый ряд работ о Пушкине, «Слове о полку Игореве», по истории древнерусского искусства и т. д. и т. д. В области искусства звучащей поэзии Шервинский давно является одним из ведущих наших теоретиков (фундаментальная книга «Художественное чтение», вышедшая в тридцатые годы, до сих пор не потеряла своего значения), режиссером и педагогом.

Мне довелось быть учеником С. В. Шервинского в училище имени Щукина, а затем его ассистентом в том же училище и в Литературном институте имени Горького. Потом наши встречи прекратились, поскольку С. В. Шервинский, занятый литературными делами, отошел от педагогической деятельности.

Теперь я снова обратился к своему учителю.

Самое общее практическое требование, с которого начал Сергей Васильевич, прослушав в моем чтении первые главы «Онегина», сводилось не к принципам произнесения стиха: об этом, после прошлых лет знакомства, нам не нужно было уславливаться. Как мог заметить читатель из сказанного выше, музыкальная, ритмомелодическая сторона, связанная со смыслом, была долгое время предметом моих забот и исканий. Режиссер, сразу заметив, что эта сторона как раз «выпирает», предложил «спрятать» ее за максимальной простотой и безыскусственностью стихотворной речи. Вот самые первые замечания С. В. Шервинского:

«Вы не учитываете важнейшего обстоятельства, без которого немыслимо исполнение гениального романа в стихах. «Евгений Онегин» – высшее проявление искусства беседы автора с читателем.

Пушкин и Онегин – друзья и ровесники – воспитывались в то время и в том кругу, когда и где владеть искусством беседы считалось столь же обязательным, как, например, знать французский язык. Разумеется, не все одинаково умели вести беседу, как не все одинаково хорошо говорили по-французски. Пушкин был собеседником, речь которого сочетала в себе глубину суждения с блистательной и точной формой выражения.

Заметьте, он с самого начала устанавливает тон дружеской беседы с читателем, откровенно обнажая авторский прием. Уже во второй строфе говорится:


...Друзья Людмилы и Руслана!

С героем моего романа

Без предисловий, сей же час

Позвольте познакомить вас:

Онегин, добрый мой приятель,

Родился на брегах Невы,

Где, может быть, родились вы

Или блистали, мой читатель!

Там некогда гулял и я:

Но вреден север для меня.

Отношения с читателем возникают «накоротке», так сказать, на равных. Любой из вас, как бы говорит автор, прекрасно знает место действия, среду, обычаи, в которых протекает мое повествование, любой из вас может по достоинству оценить правдивость, достоверность моего рассказа. Этот тон доверительности, тон равноправной душевной причастности к судьбам героев сохраняется на протяжении всего романа – в его лирических, смешных и трагических эпизодах – до самого конца:


Кто б ни был ты, о мой читатель,

Друг, недруг, я хочу с тобой

Расстаться нынче, как приятель...

Эти прямые контакты с читателем, – продолжал Сергей Васильевич, – служат своеобразным компасом для исполнителя. Тональность доверительной беседы с людьми, знающими предмет, способными легко понять всякое новое наблюдение автора, каждый его намек, – такая тональность должна стать главной в долгом повествовании.

Знаете, какими подтекстами вы, исполнитель «Онегина», должны постоянно пользоваться? «Как вы знаете, мои слушатели», «Как вы понимаете», «Как вы сами поступали», «Как очевидно...» и т. д.

Этот прием, вытекающий из тона пушкинской беседы, – единственное, между прочим, что может спвсти исполнителя от гибели под грузом огромного словесного материала. Ведь указанные и подобные им подтексты в огромной степени снимают «тяжесть», делают каждую фразу легкой, не уничтожая ее музыкальности, красоты звучания.

Например, вы очень перегружаете описание будничного обеда Онегина, превращая его в исключительное событие. В результате много лишних ударений, ненужной раскраски. Между тем как бы ни был роскошен, с нашей точки зрения, онегинский обед, для него самого, как и для окружающих его приятелей, это каждодневный быт. Поэтому, когда «недремлющий брегет... прозвонит ему обед», нужно снова вооружиться подтекстом «как обычно», «как всегда» или чем-то в этом роде и на это положить текст:


...К Talon2 помчался: он уверен

Что там уж ждет его Каверин.

Вошел: и пробка в потолок,

Вина кометы брызнул ток:

Пред ним (обязательный!) roast-beef окровавленный

И трюфли, роскошь юных лет,

Французской кухни лучший цвет...

Это, пожалуй, единственное роскошное блюдо, которое можно выделить. Недаром Пушкин именно «трюфли Яра» поминает холодной телятиной в своих «Дорожных жалобах». Все остальное опять ординарно:


И Страсбурга пирог нетленный

(Хотя, может быть, и надоевший)

Меж сыром лимбургским живым

(но вполне привычным)

И (обыкновенным) ананасом золотым.

Не забудьте, кстати, что все эти роскошества прискучили Онегину за несколько лет настолько, что он с радостью бежит от них в деревню, так же как от «...улиц... дворцов... карт, балов... стихов». Так вот прежде всего необходимо научиться легко беседовать стихами, какое бы музыкальное богатство ни было в них заключено».

К разговору об этой основной рабочей позиции Сергей Васильевич возвращался постоянно, потому что при всей ее кажущейся простоте она оказывается едва ли не самой трудной при чтении «Онегина».

Затем мы обратились к обсуждению главной цели всей нашей работы, к тому, ради чего должен звучать сегодня роман Пушкина. Ту современную человеческую интонацию, которая почувствовалась на студенческом экзамене, нужно было теперь осознать и сформулировать так, чтобы она стала активным импульсом для всего исполнения. Короче говоря, нужно было определить идею композиции. Сложность заключалась в том, что композиции еще не было: отбор материала для нее зависел от определенной точки зрения (о чтении романа целиком тогда не могло быть речи).

Многоплановость и многообразие «Онегина», как обычно в таких случаях, затрудняет формулировку идеи, поскольку охватывает, строго говоря, жизнь в ее всесторонних проявлениях. Лучше всего при такой ситуации бывает, если в самом тексте обнаруживается слово или фраза, рассказывающая в общих чертах главное направление мысли автора, той мысли, которая не дает произведению застыть на музейном уровне, снова и снова оживая в каждом поколении. Нам удалось найти слова, ставшие и остающиеся для меня до сих пор внутренним эпиграфом всей работы.

Этот своеобразный эпиграф встречается в тексте дважды, почти буквально повторяясь. В первой главе:


...С душою, полной сожалений,

И опершися на гранит,

Стоял задумчиво Евгений...

И в последней:


...В тоске безумных сожалений

К ее ногам упал Евгений...

Оба раза подчеркнутые слова относятся, как это видно, к главному герою, именем которого называется роман.

У этих сожалений емкое содержание. Еще до встречи с Татьяной «убил он восемь лет, утратив жизни лучший цвет», не нашел удовлетворения ни в женщинах, ни в книгах, ни в попытке писать. Встретив Татьяну, не разглядел возможность счастья. Убил на поединке друга, которого любил. В путешествиях не нашел ни вольности, ни покоя. В запоздалой любви обрел наибольшее несчастье...

К Татьяне сожаления относятся в не меньшей степени; слова «а счастье было так возможно, так близко» – не что иное, как те же «безумные сожаления».

Наконец, эти слова определяют читательское отношение к центральным событиям романа, к главным героям – красивым, умным, молодым людям, у которых так несчастливо складываются судьбы. К тому же «безумные сожаления», которые мучают нас в связи с трагической судьбою Ленского, ассоциируются с гибелью самого Пушкина: после стихов Лермонтова «Смерть поэта» такая ассоциация почти неизбежна.

Не эти ли разнообразные сожаления, охватывающие многие стороны личной и общественной жизни, – одна из причин того, что роман остается современным и для наших дней?

«Энциклопедия русской жизни», в той ее части, которая ка– сается общественного и бытового уклада, давно принадлежит истории. Но разве при новых социальных отношениях, без жестоких классовых различий, без уродливых условностей, тяготевших над пушкинскими героями, не продолжают мучить нас заботы о бесцельно упущенном времени, о неразделенной любви, об ошибках в дружбе?..

Как только «эпиграф» был найден, определился и принцип отбора: оставалось прежде всего то, что прямо или косвенно помогало раскрытию главной мысли. Всем остальным приходилось жертвовать, преодолевая опять-таки «безумные сожаления». Целиком остались только первая и восьмая главы. Отпал разговор с няней, сон Татьяны, посещение дома Онегина. Вошли многие лирические отступления, по духу близкие к «эпиграфу». Вскоре отыскалось второе начало композиции для тех случаев, когда ее невозможно было читать полностью:


...Но был ли счастлив мой Евгений,

Свободный, в цвете лучших лет,

Среди блистательных побед,

Среди вседневных наслаждений?

Вотще ли был он средь пиров

Неосторожен и здоров?

Нет...

Наметились две кульминации, совпадавшие с концами первого и второго отделений: дуэль и последнее объяснение.

К дуэли – одному из главных источников «безумных со– жалений», чтобы она получилась не по-оперному трагической развязкой, нужно было, как выяснилось, подходить издалека: чем точнее проследить дружественные сердечные нити, связавшие Евгения и Владимира, тем страшнее прозвучит выстрел.

До встречи с режиссером я вообще склонен был рассматривать Ленского как натуру поверхностную, не очень серьезную – почти как Ольгу. Множество иронических замечании по его поводу, рассыпанных автором в тексте романа, давали основание для этого. Сергей Васильевич, уловив мое отношение, начал приблизительно такой разговор:

«Спору нет, Пушкин иронизирует над своим героем: и над его «духом пылким и довольно странным», и над «кудрями черными до плеч», и над наивными стихами. Но за всем тем он любит его. Искренне любит. Потому что Ленский – хороший, чистый человек. Даже если бы восемнадцатилетнему юноше предстояло дожить до восьмидесяти и стал бы он вовсе не поэтом, а «простым и добрым барином» в халате типа Дмитрия Ларина, – его все равно стоит любить.

Это необходимо услышать между строками, даже самыми ироническими. Тем более что, кроме иронических, автор произносит по поводу Ленского и очень серьезные суждения. Пылкий дух, вольнолюбивые мечты, страсть к поэзии (не зависящая от степени поэтического таланта), глубина чувств, смелость и прямота характера – все это черты, которые высоко ценил Пушкин. И свое отношение к юноше автор целиком передал Онегину. Есть строки, прямо раскрывающие отношение Евгения к другу:


...Хоть он людей конечно знал,

И вообще их презирал, -

Но (правил нет без исключений)

Иных он очень отличал

И вчуже чувство уважал...

Исходя из этого, слова: «...Он слушал Ленского с улыбкой», должны звучать очень мягко, любовно, если хотите умиленно. Ведь Ленскому всего «без малого осьмнадцать лет».

Однако было бы ошибкой наивность Ленского принимать за глупость. Посудите сами, Онегин не только любит своего юного друга, ему с ним интересно. Долгими зимними вечерами они беседуют не о пустых предметах. И хотя «меж ними все рождало споры», но


...И к размышлению влекло:

Племен минувших договоры,

Плоды наук, добро и зло,

И предрассудки вековые,

И гроба тайны роковые,

Судьба и жизнь в свою чреду,

Все подвергалось их суду.

Онегин, успевший отречься от «света», прочитавший после этого уйму книг, удостоившийся дружбы и бесед с самим Пушкиным – умнейшим и образованнейшим человеком своего времени, серьезно рассуждает и спорит с Ленским! Это свидетельствует о том, что юноша обладает не только милой искренностью и книжными знаниями, но и самостоятельностью суждений: иначе Онегин заскучал бы при второй-третьей встрече и нашел бы способ избавиться от докучливого соседа, как, не стесняясь приличиями, избавлялся от других...»

Эти рассуждения режиссера подтверждались мыслями самого Онегина, который, приняв вызов своего друга, отдавал себе отчет и в своем отношении к нему, и в том, что он должен был сделать, чтобы отвратить дуэль:


...Евгений

Наедине с своей душой

Был недоволен сам собой.

X

И поделом: в разборе строгом,

На тайный суд себя призвав,

Он обвинял себя во многом:

Во-первых, он уж был неправ,

Что над любовью робкой, нежной

Так подшутил вечор небрежно.

А во-вторых: пускай поэт

Дурачится; в осьмнадцать лет

Оно простительно. Евгений,

Всем сердцем юношу любя,

Был должен оказать себя

Не мячиком предрассуждений,

Не пылким мальчиком, бойцом,

Но мужем с честью и с умом.

XI

Он мог бы чувства обнаружить,

А не щетиниться, как зверь;

Он должен был обезоружить

Младое сердце. «Но теперь

Уж поздно; время улетело...

Тут надо разобраться. Почему «время улетело»? До назначенного срока поединка остаются еще целые сутки. Оказывается, дело – «в строгих правилах искусства», которыми руководствовался дуэльный ритуал. Единственное время, когда можно было уладить дело полюбовно, – это время визита к Онегину секунданта. Последний мог проявить инициативу, то есть предложить оскорбителю извиниться. Однако выбор секунданта оказался для Ленского роковым. Вот как ведет себя «старый дуэлист» Зарецкий, давно скучающий «под сенью черемух и акаций». Онегин


...нимало

Поутру не был удивлен,

Когда его увидел он.

Тот после первого привета,

Прервав начатый разговор,

Онегину, осклабя взор,

Вручил записку от поэта.

Вызов, таким образом, вручается внезапно, «после первого привета», без малейшей подготовки. В таких случаях «пружина чести» у людей онегинского круга срабатывает рефлекторно:


...Онегин с первого движенья,

К послу такого порученья

Оборотясь, без лишних слов

Сказал, что он всегда готов!

Тут бы секунданту и постараться! Но без всякого перехода следует:


...Зарецкий встал без объяснений;

Остаться доле не хотел,

Имея дома много дел,

И тотчас вышел...

То есть единственная минута, когда можно было уладить дело полюбовно, без ущерба для незыблемых требований чести, была пропущена. Попытка объясниться во все последующие минуты, вплоть до поединка, была бы связана с позором, который для Онегина хуже любых последствий дуэли.

Нелегко согласиться с этим, но ничего не поделаешь: сам Пушкин, как мы знаем, считался с «пружиной чести». Но нужно до конца понять и второй момент, самый роковой, момент выстрела. Если уж стрелять было неотвратимо, то куда стрелять – не зависело от ритуала: хоть в воздух. «Свобода выбора» между прочим фиксируется здесь же:


Теперь сомненья решены:

Они на мельницу должны

Приехать завтра до рассвета,

Взвести друг на́ друга курок

И метить в ляжку иль в висок.

(Выделено мною. – Я. С.)

Онегин выстрелил в сердце друга: «под грудь он был навылет ранен».

Как же это могло произойти?

Без ответа на этот вопрос, то есть без какого-то оправдания главного героя, зачеркивается все доброе, что автор приписывает Онегину. А исполнять сцену дуэли невозможно, как невозможно сыграть в спектакле даже самого «черного злодея», не мотивируя, не оправдывая для себя каждый его поступок.

С. В. Шервинскому удалось найти здесь единственное, на мой взгляд, правильное решение, заложенное в тексте.


Враги! Давно ли друг от друга

Их жажда крови отвела?

Давно ль они часы досуга,

Трапезу, мысли и дела

Делили дружно? Ныне злобно,

Врагам наследственным подобно,

Как в страшном, непонятном сне,

Они друг другу в тишине

Готовят гибель хладнокровно...

Не засмеяться ль им, пока Не обагрилась их рука,

Не разойтиться ль полюбовно?..

Но дико светская вражда

Боится ложного стыда.

Подчеркнутая строка дает ключ к происходящему: «страшный, непонятный сон» – так предложил режиссер назвать всю сцену дуэли. Раннее утро. Вчерашние друзья стоят, потупя взор, не глянув в глаза друг другу, не сказав ни слова, как скованные. Состояние, подобное тому, какое переживает Татьяна в своем настоящем сне:


И страшно ей; и торопливо

Татьяна силится бежать:

Нельзя никак; нетерпеливо

Метаясь, хочет закричать:

Не может...

У Татьяны зловещий сон прервался «нестерпимым криком», здесь страшный сон наяву прерывается выстрелом, когда уже ничего нельзя поправить.

Режиссерское решение определяло стиль исполнения, противоположный тому, который предлагал я. Мне казалось, что с момента встречи у плотины и до смерти Ленского нужно вести рассказ в непрерывном нарастании – эмоциональном и голосовом – с одним-единственным подтекстом: «Подумайте, какой ужас возникает из-за пустяка! Смотрите, с какой неумолимостью приближается трагический конец!»

– Вы достигаете обратного результата, – говорил Сергей Васильевич. – Ваше смятение и громкий голос нарушают страшный сон. Движения во сне легкие, почти невесомые и в то же время четкие. Враги ничего не чувствуют, не размышляют, только действуют:


«Теперь сходитесь». Хладнокровно,

Еще не целя, два врага

Походкой твердой, тихо, ровно

Четыре перешли шага,

Четыре смертные ступени.

Что четыре шага – смертные ступени, участники дуэли не осознают, это крик автора. Сцену надо читать, подавая каждую деталь, как в кино, крупным планом. Никакого шума. Все абсолютно конкретно, шаг за шагом. Свои переживания спрячьте, пусть они проявляются через физически ощутимые детали, через действия, через дело, которое молча, в страшном сне, исправно, без малейшей погрешности против правил, делают два друга-врага и их секунданты.

Предложение режиссера настолько контрастировало с тем, что я пробовал до сих пор, что выполнить его оказалось просто: изменить краску чуть-чуть бывает сложнее, чем резко перейти на другую. Но при всем моем безграничном доверии к режиссеру я целую неделю проверял на разных людях впечатления от двух противоположных прочтений «дуэли», и только после того как все, независимо от возраста и профессии, без колебаний приняли второй вариант, я успокоился. Потом стал удивляться своим прежним колебаниям, потом стало казаться, что я сам всегда думал только так, а не иначе...

...Работа с режиссером продвигалась к концу. Первое публичное чтение произошло в доме у Сергея Васильевича. Он жил тогда еще в старом особняке в Померанцевом переулке. Для устройства зала, очень уютного и вмещавшего около пятидесяти человек, пришлось разбирать полустеклянную стенку, разделявшую две комнаты. Помню свое состояние, когда увидел в первом ряду величественный профиль Анны Андреевны Ахматовой – старого друга семьи Шервинских.

Вскоре состоялся официальный показ художественному совету Московской государственной филармонии.

Начался новый путь с «Онегиным» к зрителю, продолжался путь постижения «Онегина».

С тех пор композиция была прочитана более трехсот раз – в залах Москвы и Ленинграда, в школах, рабочих клубах и библиотеках, в пушкинских музеях. Общение с разнообразной аудиторией ставило новые задачи. Выяснилось, что в зависимости от состава зрительного зала необходимо менять то– нальность чтения. Самую общую закономерность можно выразить приблизительно так: чем менее подготовлены слушатели, тем проще, доверительнее должен быть стиль изложения. На первый план в этом случае выходит сюжетная сторона романа; заданная автором тональность беседы, о которой говорилось выше, доводится до предела, хотя подтекст «как вы знаете», «как вы уже не раз слышали» отходит на второй план. Музыкальная сторона стиха максимально приглушается, во всяком случае до тех пор, пока зрители не привыкнут, не «войдут в круг» необычной для них условной правды стихотворной речи. Бывает так, что, начав чтение по-одному, заканчиваешь по-другому.

Если слушатели знают произведение хорошо, то доверительность в изложении сюжета приобретает интонацию напоминания: на первый план выходят психологические нюансы в характеристике героев, авторские отступления, слышнее делается музыкальная инструментовка. Все это, повторяю, самые общие заключения. Практически каждый раз читаешь чуточку подругому, вслушиваясь в атмосферу зрительного зала, улавливая его настроение и перемены в нем: если не получается живой, непритворный контакт с собеседниками-слушателями, не получается чтение «Онегина».

К счастью, гибкость пушкинского стиха, его многоплановость позволяет варьировать интонационно-смысловые нюансы очень широко. Приведу одно место из IV главы, которое, в зависимости от характера зрительного зала и собственного умонастроения, можно трактовать в двух прямо противоположных смыслах, ни в том, ни в другом случае, на мой взгляд, не входя в противоречие с автором.


Вдовы Клико или Моэта

Благословенное вино

В бутылке мерзлой для поэта

На стол тотчас принесено.

Оно сверкает Ипокреной;

Оно своей игрой и пеной

(Подобием того-сего)

Меня пленяло: за него

Последний бедный лепт, бывало,

Давал я. Помните ль, друзья?

Его волшебная струя

Рождала глупостей не мало,

А сколько шуток и стихов,

И споров, и веселых снов!


Но изменяет пеной шумной

Оно желудку моему,

И я Бордо благоразумный

Уж нынче предпочел ему.

К Аи я больше не способен;

Аи любовнице подобен

Блестящей, ветреной, живой,

И своенравной, и пустой...

Но ты, Бордо, подобен другу,

Который, в горе и в беде,

Товарищ завсегда, везде,

Готов нам оказать услугу

Иль тихий разделить досуг.

Да здравствует Бордо, наш друг!

Первая приведенная строфа не оставляет сомнений в хорошем отношении автора к «благословенному вину вдовы Клико или Моэта». И смысл, и «сверканье» слов очевидно подтверждают былую любовь к означенному напитку. Вторая же строфа может быть прочитана по-разному: либо как добровольное отречение от «пены шумной», которая начинает изменять желудку, либо как иронически-тоскливое сетование по поводу того, что приходится от нее отрекаться.

Смысловой и эмоциональный ход метафорически смещается здесь с выбора между сортами вин на выбор между «благоразумным другом» и «ветреной любовницей». Если серьезно предпочесть «друга Бордо», то строки:


Аи любовнице подобен

Блестящей, ветреной, живой,

И своенравной, и пустой... -

нужно читать с «негативным» подтекстом, окрашивая все краской последнего эпитета: пустой. Интонационно это при– близительно соответствует тому, как в жизни говорят о чем– нибудь внешне привлекательном и даже блестящем: «видимость одна, пустое!» Следующие же строки: «но ты, Бордо, подобен другу» и до конца получат «позитивный» подтекст, собственно даже никакого подтекста, потому что в самом тексте звучит прямой панегирик дружбе, который интонационно следует только развивать: «вот оно, настоящее, а не пустое!»

Если же предпочтение «другу Бордо» перед «любовницей Аи» отдается поневоле, под влиянием неумолимых лет, а отношение к ним остается тем же, что в первой приведенной строфе, в которой и помину нет о благоразумном Бордо, то все прозвучит совсем наоборот. Первые пять строк (с «но изменяет пеной шумной» до «к Аи я больше не способен»), приобретут отчетливый подтекст: «увы! к несчастью!» Попадающий сюда «Бордо благоразумный» окрасится интонацией: что поделаешь, ста– рость! Три строки про Аи, напротив, приобретут характер острого сожаления о прошедшем: «как все это было хорошо, даже глупости и пустота!» Последние же шесть строк о «друге Бордо» почти полностью переосмысливаются. Подтекст «что поделаешь» развивается, интонация приобретает характер, свойственный повествованию о горьком вкусе необходимого лекарства, и заканчивается невольным вздохом сожаления: «да здравствует Бордо, наш друг».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю