Текст книги "Ван Вэй Тикет (СИ)"
Автор книги: Window Dark
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)
С Лёнькой же всё иначе. Я забыл и о сером небе, и о моросящем дожде. Раньше передо мной была лишь земля, клочкообразно поросшая травами. А теперь она превратилась в удивительную книгу. Но я не знал языка. А Лёнька знал. И он мог читать её. И учил читать меня, чтобы мы могли понять её содержание вместе.
Да я бы внимания не обратил на следы, будь сейчас здесь открытый Wi-Fi! Но сеть находилась словно в ином мире. И я с удивлением начинал понимать, что и без сети, вот тут, рядом с собой, можно отыскать чего-то интересное.
– Люблю лес, – внезапно улыбнулся Лёнька. – Ещё год или два, укачу на другой конец страны. На Дальний Восток. Там тайга – во! – и Лёнька оттопырил вверх большой палец с исцарапанным ногтем.
Я никогда не испытывал радости от лесных прогулок. Ну, деревья да травы. Кусты в оврагах. Я ещё понимал грибников или тех, кто везёт из леса корзины ягод себе на пользу. Но просто бесцельно шататься по лесу?! Ерундистика! То ли дело город? Широченные проспекты с магазинами. Хоть целый год витрины рассматривай, не надоест. А можно махнуть на окраины и прокладывать меж древних пятиэтажек странные косоугольные маршруты, чувствуя внутри трепет от того, что в этих местах не бывал ещё ни разу. Или выискивать островки доисторических избушек, где в узких переулках к серым заборам прислонились штабели поленниц, а из кирпичных труб взмывают к синим небесам таинственные сизые дымки.
В лесу же все деревья мне казались на одно лицо. Столбы да столбики с растопыренными ветками. Если увидел одно дерево, считай, что видел их все. И плевать, какие листьями поросли, а какие – иголками.
Но Лёньке нравился лес. А я хотел с Лёнькой дружить. Получается, что лес переставал быть ерундистикой. Лес был важен для Лёньки. А Лёнька был важен для меня. И если я не в силах кривить душой, медоточиво расхваливая природу, значит, должен хотя бы молча внимать.
Тут дождь припустил так сильно, что вымочил бы нас до костей за две минуты. Но этого не случилось. Лёнька цепким взглядом окинул округу, резво смёл в сторону рыжую хвою перед поваленным стволом, и я увидел тёмную щель, вполне подходящую, чтобы туда протиснуться.
– Лезем? – чисто для проформы спросил я.
Лёнька кивнул и чуть ли не втолкнул меня под ствол. А после, как змея, ловко протиснулся сам. Мы оказались в небольшой пещерке. Землю укрывало плотное одеяло слежавшихся иголок – серых и пыльных. Мы разом плюхнулись на него и принялись смотреть на светлую щель и на прозрачные дождевые линии, пронзавшие серость пасмурного утра. Пахло сырым деревом. И было почему-то уютно. Мы больше не говорили, но молчание не было давящим. Почему-то я понимал, что смогу в таком молчании просидеть целую вечность. Если рядом будет Лёнька. Мы словно затаились в засаде, сами ещё не зная, кого ждать: друга или врага.
Лёнька вытянул из кармана длинную такую конфетину, зашуршал обёрткой. Потом словно спохватился, достал такую же и протянул мне. На тёмно-зелёном фоне обёртки в обрамлении листьев нарисовали три орешка. И надпись "Лiщина". В любом магазине таких навалом. Но где сейчас те магазины? Поэтому конфета казалась настоящим сокровищем. Или горбушкой. Ну, как в старой песне "И хлеба горбушку, и ту пополам. Тебе половина, и мне половина". Я попытался вспомнить не только строчку, но и песню целиком, а в голове почему-то вертелось и вертелось то самое, нескончаемое, из автобуса: "Choo choo train chuggin' down the track".
Наверное, имей Лёнька одну конфету, он бы легко отломил мне половину, как в песне. Но у него было две. Я кинул конфетину в рот, и по языку разлилась сладость, которая не сравнится ни с одной лесной ягодой. После вчерашней каши и сегодняшнего пресного завтрака конфета показалась мне самым лучшим угощением. Пришелицей из прекрасного мира, который меня вынудили оставить. Только сейчас я ощутил, насколько сильно являюсь домашним мальчиком. Дома как-то всё идеально устроено для меня. Своя комната, свой комп, своя одежда в своём шкафу.
Правда, в последнее время я становлюсь взрывным. Непонятно, почему. Но временами меня охватывает состояние, когда бесит всё! И вот тогда я словно порох, ожидающий искру. И не дай вам Бог быть рядом, если искра всё-таки упадёт. Я моментально превращаюсь в зверёныша. То тихий сурок насвистывал убаюкивающую мелодию, и вдруг на его месте оказывается разъярённый тигрёныш.
Я даже сам себя начинаю побаиваться. Особенно, после случая недельной давности. Предки тогда отправляли меня в магазин за какой-то ерундовиной. Я ж не шёл, прилепившись к клавиатуре. На экране мой герой вот-вот должен был повысить уровень возможностей. И я не мог сохраниться до тех пор, пока этот уровень не обрету. Противники пулялись камнями и трещащими фиолетовыми шарами. Я уворачивался и молотил во все стороны со всей стремительностью, на которую способен. Схватка в десятый раз могла окончиться проигрышем, и тогда выходило, что последние четыре часа жизни я провёл зря. Но я чуял, во мне зрела непреклонная уверенность, что на сейчас схватка клонится к победе. Мать что-то говорила мне, но я не слышал. Из реального мира я разбирал разве что надсадное скрипение кресла, стонущего от моих метаний. Ведь и я не сидел каменным гостем, а дёргался в такт броскам героя на экране. Я уже завалил босса уровня, осталось разделаться с двумя мелкими монстрами...
В этот миг, когда до победы оставалось пара минут, отец демонстративно выдрал кабель из сетевухи, и яркий мир сменился серой картинкой с надписью, советовавшей мне проверить соединение с Интернетом.
Пару минут! Они не могли подождать пару минут, принеся в жертву едва ли не половину моего дня!!!
Я сам не понял, как дошёл до максимальной точки кипения. Случилось самое плохое. Вернее, почти случилось. Я вскочил, вопя, как разъярённый опоссум, хватанул тяжёлый молоток, с незапамятных времён валявшийся на столе среди потрёпанных книженций, и даже замахнулся, чтобы швырнуть его в батяню.
Не понимаю, что остановило бросок, но как я славил потом невидимую силу, не давшую мне бросить железо смерти.
Но я мог бросить!
По побледневшим вытянувшимся лицам отца и матери я мигом сообразил, что и до них дошло: мог бросить. Не бросил в этот раз. Но в следующий бросит.
Рука с молотком давно опустилась. Пальцы разжались, выронив инструмент на продавленное сиденье кресла. А мы стояли и молчали. Не могли ничего сказать друг другу. Я только видел, что стал для них каким-то другим.
Я решил выскользнуть тогда из нехорошей ситуёвины не словом, а делом. Обогнув замерших предков, подхватил холщовую сумку со стёртым рисунком, нагнулся и натянул раздолбанные кроссовки.
– Ну, что купить надо-то? – голосом, в котором звенела странная непримиримость, спросил я.
Мать механически называла продукты.
Пункты списка так же механически записывались где-то в памяти. Я не понимал, что называют, но запоминал. И потом, в магазине, также механически выбирал продукты и нёс к кассе, твёрдо зная, что не пропустил ничего. Только у кассы я вспомнил, что не взял деньги, и потратил свои, те, что мне выделяли раз в месяц на карманные расходы.
Дома я, молча, выложил продукты на стол. Мать так же молчаливо переложила их со стола в коробки и холодильник. Мы словно выполняли пункты странного перемирия, которое из нас никто не подписывал, но чувствовал каждой капелькой бушующего внутри сознания.
Всё изменилось с той минуты.
Раньше всегда выполнялся привычный принцип "Мне сказали – Я сделал". Пусть я ныл, пусть ворчал, пусть протестовал громко и отчаянно. Это ничего не меняло. В какой-то момент все знали, что я всё равно замолкну и сделаю, что сказано.
А теперь вместо "сделаю" я мог швырнуть молоток. Только чудом не швырнул. Предки не понимали эту ситуацию. Они не знали, что им делать теперь. Как им теперь себя вести. Хуже всего, что и мне было дико неуютно. И я тоже не знал, как вернуть ситуацию в прежнее русло. Принцип "Мне сказали – Я сделал" дал такую трещину, что просто клеем мягких слов "Я больше не буду" его не заделать. Да ещё какой-то чёртик внутри постоянно подначивал не забывать о бездарно потерянных четырёх часах только потому, что кто-то не мог подождать две минуты. Нутром я чуял, они не знали, что оставалось две минуты. Вместо двух минут они видели падающую восьмёрку бесконечности. В их правилах где-то было записано: не допускать эту бесконечность. Допустив бесконечность, они теряли контроль надо мной.
Но сейчас?
Разве сейчас они его не потеряли?
Был бы рядом кто умный, предложи он реальный выход, и я с благодарностью ухватился бы за эту соломинку. Но в нашей квартире теперь имелось два противоборствующих войска, которые подписали временное перемирие. Вот только никто не знал, как долго оно продлится.
Через неделю и объявилась путёвка в лагерь.
– Будет лучше, – тут отец споткнулся, ибо устаревшее "сынок" сюда явно не вписывалось; оно было давно, ещё до молоточных времён. – Будет лучше, если мы недели три поживём отдельно.
Если бы эра молотка не наступила, я бы воспротивился, я бы возмутился, я бы заявил, что это исключено, невозможно, недопустимо. Но теперь я холодно пожал плечами, показывая, мол, будь, что будет. Это был жест доброй воли в сторону привычной колеи послушания. И это был жест отчаяния, потому что я неделю жил на горящих нервах, избегал встречи с предками, без надобности не высовывался из комнаты или смывался в город с раннего утра. А хуже всего были молчаливые ужины, когда мы собирались за одним столом. Напряжение нарастало так, что чуть не искрило. Поэтому мы и молчали. Ведь даже банальное "Как дела?" могло вызвать жесточайшую отповедь. Причём, от любого из собравшихся.
Тем не менее, поездка в лагерь огорчила меня до невозможности, хотя я её стоически принял. Она казалась мне ссылкой за преступление. За покушение. Ведь молоток мог и полететь.
Я сам себя боялся. И я абсолютно не знал, что с собой делать.
Но вселенская тоска, охватившая меня здесь, показала, насколько я домашний. Насколько мой мир встроен в территорию квартиры.
В голове рисовались попытки прощения, мои извинительные слова, улыбки. Возвращение к прежним правилам. Я испугался перемен и готов был попробовать стать прежним. Если мне разрешат.
Лагерь по-прежнему не вызывал во мне восторга. Но я понимал, зачем меня сюда послали. Я должен почувствовать себя в заточении. Быть может, как Наполеон на острове святой Елены, что-то осознать и сделать какие-то выводы.
Что-то менялось во мне. И это что-то делало невозможным яростное швыряние молотка. По крайней мере, в своих.
А они были свои. И мать, и отец, и эти надоедливые домашние обязанности. Потому что меня сейчас окружали только чужие.
Я выбросил из головы горькие воспоминания и снова ощутил себя в лесу. В засаде под стволом. Рядом с Лёнькой. Которого ещё не знал сегодняшним утром. И который теперь казался верным другом. Но с чего? Не заводятся друзья вот так, сразу. Или просто мне дико повезло?
И я скосил взгляд на Лёньку. Тот словно ушёл в себя. Взял кончик веточки и задумчиво его покачивал. Бережно и осторожно. Будто убаюкивал.
"А вот Лёнька, – с холодной вьюгой в груди подумал я. – Он бы швырнул в меня молоток?"
Но не сказал ничего. Не хотел сбивать Лёнькины мысли. Хотя, судя по его сжавшимся губам и осунувшемуся лицу, в этот момент их радостными не назвал бы никто. Тут он вздрогнул и посмотрел на меня. А я испугался, вот, мол, уставился, разглядываю, как на выставке. Поэтому полез проверить, как там дождь. Дождь закончился. Даже невидимые моросящие пары словно унёс ветер. Солнце по-прежнему пряталось за пеленой свинцовых облаков. Воздух был свежим и холодным. По рукам побежала гусиная кожа. Требовалось чем-то срочно отвлечься, иначе буду дрожать на стыд и позорище.
– Глянь, – я тихонько задел Лёнькино плечо. – Тоже барсук пробегал. Здесь лапа задняя. Когтей-то почти не видать.
"Почти" было лишним словом. Я не видел отпечатка когтей. Даже точки, когда землю пронзает всего лишь острый кончик.
– Не барсук это! – Лёнька мотнул головой. – Следы большие. Не бывает таких барсуков на белом свете.
– Неужто медведь? – не поверил я.
– И не медведь, – не принял гипотезу Лёнька. – Контур не тот. Похоже, конечно. Но я много медвежьих следов видал. Не он это.
Лёнькино лицо тревожно хмурилось. Лёнька не понимал, кто оставил здесь этот след. Только что перед ним была открыта книга, написанная известным алфавитом. И вдруг в ней мелькнула чужеродная, ранее не виданная буква. И теперь непонятно, как читать книгу дальше.
– Давай-ка в лагерь, – его голова наклонилась над циферблатом потрёпанных часов. – Обед пропустим.
Мне почему-то не хотелось возвращаться.
– Может, это... не пойдём, – протянул я. – В лесу же! Ягод наберём! Наедимся.
– В лесу, конечно, с голодухи не помрёшь, – усмехнулся Лёнька, – но на ягоды ты зря надеешься. Их хоть горстями ешь, а голод не глушится.
У самой ограды, там, где валялась откинутая мной доска, я остановил его и приложил палец ко рту, мол, не спрашивай. Жди, чуток. Вытянул из кармана сложенный вчетверо лист бумаги и карандаш, наполовину источенный. И, не разворачивая, на одной из четвертей быстренько, размашистым чуть косящимся почерком, но всё же вполне разборчиво, написал четыре только что придуманные строчки. И хриплым от волнения голосом, жутко стараясь не торопиться, прочитал написанное вслух:
Вот если взбесишься ты, Лёнька,
То я толкну тебя легонько.
А сильно мне толкать нельзя.
Ведь мы с тобой теперь друзья.
Прочитал и замер. Что меня восхищает в стихосложении, так это спонтанность. Вот ещё минуту назад этого стихотворения в мире не существовало. А теперь оно есть. И будет жить. Во мне будет жить. А ещё Лёнька унесёт его с собой. Быть может, даже расскажет его кому-нибудь. Тогда оно пойдёт гулять по свету. Наверняка какого-нибудь Лермонтова скривило бы от этих нечётких, косящихся строчек. Но ведь не Лермонтову я их придумывал.
А потом сунул листок Лёньке. На, мол, храни. Дарю на память.
И снова замер.
Лёнька-то мог посмеяться над стихом не хуже Лермонтова. Сейчас ухмыльнётся да скажет: "Друзья? Какие мы с тобой друзья, салапет? Жги отсюда, пока живой". Мы ведь только повстречались. О какой дружбе можно говорить? Я осторожно глянул ему в глаза. Безмятежная синева. Лицо выглядело задумчивым, словно Лёнька мысленно повторял услышанные строчки. Потом он сосредоточился и вдруг кивнул по-деловому, будто я ему только что вручил в личное пользование невероятно ценную штуковину, и он уже понял, куда её приспособить.
Лёнька принял подарок.
И вместе с моими суматошными строчками принял мою дружбу.
Вы наверняка видали звезду, чиркнувшую по небу. Ну, хоть один раз! Тогда вы помните, как прекрасна и скоротечна эта сияющая линия, прорезавшая тьму. Такой она и получилась, наша с Лёнькой дружба. Сияющей. Скоротечной. Прекрасной.
Глава 4
Осенний угол
Было нелепо расставаться с Лёнькой, но в столовой я отчего-то шлёпнулся на заскрипевший стул за столом, где собрались люди нашей палаты. Народ пялился на меня с интересом. Впрочем, ложки тоже без дела не лежали. Круглые озёра из борща в алюминиевых мисках стремительно усыхали.
– Ты чё? – Кабанец отчего-то злился. – Где до обеда пропадал, а?
Вёл себя так, будто его заставили шуршать по территории. Да не просто там уборкой заниматься, а капитальный ремонт корпуса провернуть.
– Со старшими, – многозначительно ответил я.
И помахал Лёньке. А он издали помахал ответно. И все насущные вопросы с нашего стола, адресованные мне, как-то сразу снялись сами собой. Я величаво поднял с затёртой столешницы бесхозную ложку, словно королевский скипетр, и принялся скорострельно уплетать борщ, радуясь, как ребёнок, что Лёнька решил не оставаться в лесу, и мы вернулись, чтобы подкрепиться.
Впереди меня ожидало жёлтое море раскисшего пюре с комками, по которому плыл серо-коричневый дредноут скособоченной котлеты. И я уже чуял, что второе проглочу с не меньшим удовольствием.
Виталь Андреич возник у стола старшаков, когда поскрёбывания ложек о дно почти утихли. Он наклонился над столом и произнёс что-то короткое, как приказ. Поднялся Лёнька. Поднялся вихрастый здоровячок, которого звали то ли Колян, то ли Толян. И эта пара, ведомая Виталь Андреичем, утопала к выходу.
Я заволновался.
Я забеспокоился.
Куда это?
С чего и зачем?!
Мы же с Лёнькой явно собирались...
И тут я поймал взгляд Кабанца, смешливо разглядывающего мою обеспокоенность.
– Чо, – нехорошо улыбнулся Голова-дыня. – Увели напарника твоего?
– А если вернётся он, – я уставился в лиловые глаза Большого Башки и не отводил взор. – Вот прям сейчас.
А ещё я улыбнулся. Криво. Не очень уверенно. Но улыбнулся. Словно Кабанец мне удар шпажонкой послал, а я его ловко парировал.
И начал ждать, что в мордаху мою сейчас прилетит кулачище. Большой Башка-то должен показать, кто за столом главнее.
Но Кабанец вдруг отвёл взор. Я подумал, что выиграл гляделки, но ошибся. Где-то по дальнему краю обеденного зала вышагивал Палыч. И Большой Башка хмуро отслеживал его маршрут, как пограничный катер следит за судном-нарушителем, не приступая к активным действиям, но на всякий случай расчехляя пушки. Мной Кабанец был слегка недоволен. При виде начальства его ощутимо переполняла искрящая, неукротимая ненависть. Спина Палыча мелькнула вдали, на секунду закрыв проём выхода, и директор исчез.
Голова-дыня как-то разом успокоился и даже повеселел.
– Чо, пошамали, – подвёл он итог обеда, допив компот и оставив полстакана сухофруктов. – Давайте в корпус, что ли. Ну, живо!
Все быстренько поднялись и чуть ли не строем двинулись на выход. Я не отставал. Но когда мы достигли аллеи с мёртвыми фонарями, ловко юркнул в сторону и затерялся в кустах. С Кабанцом стоило контактировать как можно реже. Впрочем, как ни крути, вечером всё равно возвращаться к себе. Эх, если бы в старшем отряде освободилось место – койка в палате, куда определили Лёньку. А ведь это выход? Почему нет? Кто мешает попросить Виталь Андреича перевести меня к старшакам? "Кто друзей себе не ищет, самому себе он враг", – вылезло откуда-то из закромов памяти. И я побежал разыскивать Лёньку.
Колян-Толян и Лёнька сидели на сизом бревнышке. Красные. Распаренные. Заметно уставшие. Виталь Андреича рядом не было.
– Ты чего здесь? – удивился Лёнька.
– А вы чего здесь? – в ответ спросил я, но тут же добавил. – Помочь надо?
– Понятливый пацан! – расцвёл Колян-Толян. – Впрягайся что ли? Нам это бревно до столовки переть. Андреич приказал. На дрова. А вдвоём тяжеловато чё-то...
Шестерить я не был готов и посмотрел на Лёньку.
– Зачем ему? – тихо спросил он напарника. – Сами донесём. Он же из младших.
– Да я чё... – начал было Колян-Толян, но меня удержать теперь было немыслимо.
– Вообще один дотащу! – гневно заверил я, обидевшись за "младшего" и подхватывая бревно за середину.
Каким-то чудом мне удалось даже приподнять его до пояса, и я замер в неустойчивом равновесии, как волк со штангой из "Ну, погоди". Оставалось ждать бабочку.
Но в дело впрягся Лёнька, цепляя край бревна. Сзади другой конец поддержал довольнёхонький Колян-Толян. И мне сразу полегчало. Не то чтобы я не заметил, как мы допёрли бревно до столовой, но всё закончилось очень быстро.
– Я в корпус, – Колян-Толян лениво пнул поверженное бревно и зевнул так, что аж челюсть заскрипела. – Умотался до чёртиков. Покемарю, что ли, до ужина.
Тысячи благодарственных слов вертелись на моём языке, но я благоразумно промолчал. В компанию к нам никто не вписывался. Чудеснее и быть не могло!
– В лес? – кратко спросил Лёнька.
Я лишь кивнул, показывая, что даже не вопрос!
По пути я рассказывал Лёньке про молоток. Про молчаливые ужины. Про тягостные часы, когда приходилось домой возвращаться.
– Патовая ситуёвина, – хмуро признался мой единственный слушатель. – Ты не знаешь, как выбраться. Чую, и предки твои тоже выход обозначить не могут. А решать надо. Ну, наверняка, пока ты здесь, они что-то да придумают.
– Если бы, – вздохнул я, но в душе затеплился смутный и слабый, но вполне реальный огонёк надежды.
Еловые лапы сомкнулись за нами, закрыв небрежно сбитый глухой забор лагерной ограды. Мы словно шагнули в иной мир. Незнакомый. Неизвестный. Непонятный. Но заманчивый и чарующий. Мир, где не было никого, кроме нас. Ужин и возвращение в лагерь казались немыслимо далёкими. И от этого в душе что-то весело напевало неразборчивую, но лихую песенку.
– Снова следы читать будем?
Я не возражал и насчёт следов. Но хотелось чего-то ещё. Чего-то новенького. Неизведанного.
– Пошли падать в пропасть, – вдруг предложил Лёнька.
Ноги аж замерли, будто их сковал вековечный мороз.
"Э, братан, да ты не суицидник ли? – вдруг проснулась колкая мыслишка. – Можно ли тебе верить?"
Но я отбросил её от себя. Лёньке хотелось верить. И я просто всеми клеточками ощущал, что и он не хотел мне навредить. Не планировал это, невзирая на столь странное предложение.
– А, пошли, – и я впялил в Лёньку наглый взор, мол, ничего не боюсь. Но только из того, что предлагаешь ты.
Склон обрыва зарос густым кустарником. Я не знал, как он называется. А спрашивать у Лёньки не хотел. Но почему-то верилось, что в переплетении зелёных веток нет злобных колючек. Что там всё мягко, проверено, безопасно. И всё же я не торопился на край.
– Смотри, – улыбнулся Лёнька, встал спиной к обрыву, раскинул руки, как самолётные крылья.
Он улыбнулся ободряюще. Но с какой-то грустинкой, будто вот прямо сейчас мы расставались навсегда.
А после он медленно запрокинулся и рухнул в зелёную клубящуюся массу.
Я ждал жёсткого треска ломающихся веток, но раздавался лишь шелест. Так сквозь тополиную листву падает футбольный мяч, заброшенный туда неловким пинком. Зелёное облако сомкнулось за Лёнькой. Шелест отдалялся, утихал. Я понял, что ветки кустов были гибкими, упругими. Под грузом они не ломались, а, сопротивляясь, гнулись и пропускали тяжесть тела всё дальше и дальше. В зелёную глубину. Волны утихали. Лёнька исчез, словно и не было его никогда. А я понял, что меня как-то не особо тянет запрокидываться в неизвестность. Одно дело – вертушка в парке аттракционов. Там тебя ремнями чётко пристегнут, и ты чётко знаешь, что хоть верещишь со страха, но ничего плохого с тобой не случится. Тут же дело иное...
Да тут в два счёта шею свернёшь.
Я представил, как смущённый Сан Саныч, а то и сам Палыч нерешительно звонит в дверь нашей квартиры. Как дверь открывается. На пороге папа с мамой. И Палыч откашливается, не решаясь начать. А лица родителей вытягиваются от нехороших предчувствий. От того, что случилось непоправимое.
Я так ярко это представлял, что забыл обо всё на свете.
– Спиной падай, – донеслось из зелёной глубины. – Лицом не вздумай!
Лёнька беспокоился обо мне. Он верил, что я последую за ним.
Можно тихо отойти и шмыгнуть к лагерю. Но тогда терялся Лёнька. Я сам отказался пойти за ним. Я сам выбрал другую дорогу.
Я повернулся спиной к обрыву. Глаза закрылись. В животе завозились холодные склизкие слизни тягостных сомнений. Я чуял, ещё немного, и они победят. И вот тогда, чтобы не отступить в последнюю секунду, заставил себя запрокинуться.
Летучее мгновение свободного полёта показалось ледяной бесконечностью. А потом меня встретили ветви. Я не успел разогнаться. Просто упал в объятия листвы. Ветки прогибались подо мной, пропуская всё ниже. Я боялся напороться на острый сучок или врезаться в ствол, но скольжение продолжалось. Оно чем-то походило на спуск с ледяной горки. Вот только я никогда не съезжал с горки вниз головой.
Непередаваемое ощущение. Неописуемое. Страх неизвестности и наслаждение движением. Я запомнил его навеки. Я сохранил его в себе, когда скольжение закончилось, и я вынырнул из кустов, чтобы мягко плюхнуться в кучу шуршащих прошлогодних листьев на сумрачном дне замшелого оврага.
Но я больше никогда не падал в зелёные волны листвы. Не чуял, как прогибаются под спиной всё новые и новые упругие ветки, медленно и неохотно пропуская меня в тенистую глубину. Кусты, куда мы кувыркнулись, были знакомы Лёньке. Лёнька им доверял. А я доверял ему. Но я не запомнил, что это за кусты. А названия не спросил. Да и доверять, как окажется очень скоро, уже будет некому.
А пока всё было просто великолепно.
Мы лежали на мягком матраце слежавшихся листьев шагах в пяти друг от друга. Наверное, если бы наши руки протянулись навстречу, то кончикам пальцев довелось бы коснуться. Но шевелиться было лень. И не только! Казалось, любое неосторожное движение прогонит молчаливое очарование невысказанного волшебства. Овраг словно не расширялся, а сужался, поэтому казалось, что деревья вверху тянутся друг к другу. Что их ветви тоже могут сомкнуться, образовав арку. Но им просто лень. Как и нам.
Голова Лёньки качнулась. Бледное лицо повернулось ко мне. Лёнька улыбался. Он был счастлив, что сумел сделать такой необыкновенный подарок.
Я тоже развернулся к нему. И тоже улыбался. В благодарность за подарок, который мне мог сделать лишь он один.
И ещё я думал, что случилось бы, обнаружь Лёнька сегодня в лесу не меня, а другого парня. Скажем, Гоху. Или даже Кильку? Показал бы он им это место? Подарил бы это летящее скольжение?
Почему-то казалось, что нет. Почему-то казалось, что в этом лагере дружить больше не с кем. Только мне с Лёнькой. Только ему со мной.
Он относился ко мне искренне и дружелюбно. Как родственнику. Даже как к брату. Если бы у меня был такой брат, как Лёнька... Тут я вздрогнул. Ага, размечтался. Быть может, у Лёньки братьев этих вагон и маленькая тележка. А тут я ещё напрашиваюсь.
– Ты один у родаков? – несмело уточнил я. – Или кто ещё имеется?
– Нас трое, детей-то, – сказал Лёнька. – Старший я. И близняшек двое. Совсем маленькие. Пока трое нас у родителей.
И вздохнул тяжело.
Я даже подумал, что дальнейшие расспросы излишни. Но не утерпел:
– Почему пока?
– Сложное положение, – голос Лёньки как-то помрачнел, а сам он стал каким-то серым и неприветливым. – Отец сначала на нефтянку работал, получал замечательно. Красиво мы жили. Папка гордился положением своим. Говорил всем: "Мои мозги дорого стоят". А после у них штат порезали. Кого в фирму перевели с окладом махоньким. А он под сокращение попал. Не переживал сначала. Знаний-то во! Он же не дурак какой. Потыкался по округе, а нигде столько, как в нефтянке, не платят. Везде деньги по его меркам смешные. Больше я от него слов про дорогие мозги не слышал. "Бэху" продали, какой-то период нормально перекантовались. А теперь опять туго. Всем невесело. А он вообще озлобился в последнее время. То стонет, знал бы, что так выйдет, никогда бы трёх детей заводить не стал, зачем нищебродов плодить, их и так много на свете. То ноет, что ж денег-то в семье совсем нет, горбатишься круглые сутки, а тут порой еды не на что купить, если так и дальше пойдёт, малышей в детдом сдать придётся.
Лёнька прервался и помолчал.
Я выражал самое живейшее внимание.
– Этого я и боюсь, – после глубокой паузы продолжил он донельзя серьёзным тоном. – Что близняшек в интернат отправят. Был бы я чуток постарше, работу уже искал бы. А так, – он расстроено махнул рукой, – не берут нигде. Или подработать дадут, а после вместо обещанной тыщи сотнягу сунут, и на выход.
Он помолчал ещё немного. Может, ждал каких-то моих слов. Но я растерялся. Я совершенно не знал, что говорят в таких случаях. Я бы немедленно отдал Лёньке все деньги, что лежали сейчас в карманах. Да только что исправят несколько хрустящих бумаженций?
– Хоть из дома беги, – сказал Лёнька. – Если бы я вдруг делся куда-то, быть может, и лучше было бы. Тогда близняшки дома бы остались.
– Так не говори, – испугался я. – А то и впрямь исчезнешь.
Я словно глядел в грядущее. Вот только ни грамма об этом не подозревал.
Здесь деревья сгущались. Было сумрачно и тревожно. Клочок голубого неба над головой казался порталом в прежний мир, где всё спокойно и хорошо. А мы находились в ином пространстве. В месте, где не вовремя брошенное слово становилось злобным заклинанием, которое действовало незамедлительно. И не было у того заклинания обратного хода.
– Тут как-то странно всё устроено, – продолжил я. – Кажется, исчезни мы сейчас оба, никто нас и искать не будет. Вожатые скривятся да всем объявят, что мы с тобой домой рванули.
Мне было тревожно в этом месте, и я рисовал вслух абсурдные картинки, чтобы прогнать непонятный страх, но даже не подозревал, как близко мои фантазии окажутся к истине.
– Я бы не побежал домой, – сказал Лёнька. – Там, дома, легче, пока меня с ними нет.
Хотелось возразить, и слова чуть не вырвались наружу. Но не успели. Потому что я подумал о своём доме. О зловещем напряжении. И о том, что вместе с моим отъездом напряжение это непременно развеялось. Но мне ведь предстояло вернуться. А, значит, предстояло вернуться и напряжению.
Вдруг всё словно замерло, остановилось, застыло в оцепенении. Ни малейшего ветерка. Даже листья на деревьях перестали покачиваться. Сквозь облака пробилось солнце, проткнув лес спицами ярких лучей.
По замершей листве бежали странные сизые тени. Я не мог ухватить их контуры. Не мог сказать, на что они похожи. Будто витязи в тигровых шкурах перепрыгивали с дерева на дерево и скользили спинами по притихших листьям, не смевшим шелохнуться. Дюжина теней или чуть больше.
Внезапно Лёнька вскочил и бросился вверх по склону вслед за тенями. Я стремглав понёсся за ним. Ни за что в жизни я бы не отстал от Лёньки. Но тени уносились быстрее нас обоих. Мы не догнали их, зато вырвались на открытое пространство. Сейчас уже совсем и не верилось, что утром над миром властвовали хмурые беспросветные облака. Распогодилось. Небо было кристально чистым. Солнце уже клонилось к горизонту, и по земле тянулись длинные тени. Я не смотрел вперёд. Я не смотрел даже на Лёньку. Взор шарился по травяному озеру поляны. Ноги тонули в зелёных волнах, а я стремился опознать каждый цветок, каждую травинку. Сумею ли я прочитать когда-нибудь эту бесконечную книгу? Один. Без Лёнькиной помощи.
Мы продвигались вперёд, и по вытянувшимся теням я видел, что опушка скоро закончится, упрётся в сплошную стену леса. На зелёной траве лежали сизые тени. Острые верхушки ёлок. Тянущиеся в стороны еловые лапы. Вернее, их невесомые копии. И одна тень пониже. Округлая. Беспросветная.
– Пора на ужин, – донёсся сбоку Лёнькин голос. – Сейчас рванём по этой дороге. Широченная. Такая мимо лагеря не пройдёт.
Где-то краем глаза я отметил, как Лёнька махнул рукой вперёд, указывая на заросшую травами дорогу.
Я вздрогнул. Что-то было не так. Передо мной лежали тени, собравшиеся в сплошное сизое одеяло. Если не поднимать взгляд, если судить лишь по теням, то впереди не могло быть никакой дороги. Лишь стена леса.