Текст книги "Вячеслав Гречнев. О прозе и поэзии XIX-XX вв. "
Автор книги: Вячеслав Гречнев
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 29 страниц)
Такой «истинной», праведной жизнью живет в «Фальшивом купоне» вдова Мария Семеновна, после встречи с которой в корне изменился убийца Степан Пелагеюшкин (ему навсегда запомнился ее кроткий взгляд). Такую же доброту, безотказность и желание быть полезным другим людям, и также без всяких объяснений происхождения этих качеств характера, встречаем и у героев в рассказах «Алеша Горшок» и «Корней Васильев» (1905).
Особенно примечательна в этом смысле судьба дочери Корнея Васильева: у нее-то и совсем никаких оснований не было быть доброй, и прежде всего к отцу, который искалечил ее в детстве. И тем не менее доброта ее поистине безмерна, и она-то помогает Корнею прозреть и раскаяться.
Как ни близки были Толстому по своим идеям упомянутые произведения, в целом он остался не удовлетворен работой над ними. Поиски «новой формы» в этих конкретных случаях не увенчались успехом. Ему не удалось найти желаемый синтез «старых» в «новых» форм, такое повествование, в котором органично соединились бы простота сюжета, важность и доступность содержания, отличавшие его «рассказы для народа», и глубина, всесторонность и неотразимая художественная убедительность психологического анализа, свойственные его повестям и романам прежних лет. Характеры названных героев, в изображении которых преобладала одна светлая краска в очень малой степени соответствовали тем задачам, которые Толстой постоянно ставил перед собой как художник.
Давно призвано, что «Хаджи-Мурат» – последний шедевр гения Толстого. Эта повесть была выполнена в лучших толстовских традициях, она подводила итоги его многолетней деятельности, одновременно являясь новаторской, в ней творчески учитывалось все то положительное, к чему привели его поиски «новых форм» и опыт работы на грани веков. В духе этих поисков – необыкновенный лаконизм повести: весьма скупы бытовые пейзажные и психологические описания и характеристики. Но краткость эта в высшей степени содержательна, многомерна и неисчерпаема по своей глубинной сути. В то же время «Хаджи-Мурат» заставляет вспомнить достижения Толстого-романиста. В своей последней повести он, как, скажем, и в «Анне Карениной», далек от того, чтобы ограничиться изображением судьбы центрального героя, имя которого вынесено в заглавие произведения. В повести, посвященной опальному наибу Шамиля, автор сумел дать эпически жанровое представление о наиболее характерных и значительных приметах и тенденциях жизни России 50-х годов XIX века. Действе повести переносит нас из чеченского аула в штаб-квартиру наместника Кавказа и в Зимний дворец, мы знакомимся с повседневной жизнью русских солдат и офицеров и с деятельностью тех, кто определяет внутреннюю и внешнюю политику Российской империи; автор вскрывает механизм власти двух тиранов – Николая I и Шамиля – и ведет в деревенскую избу, приобщает к трудам и заботам русского крестьянина.
Все эти, или многие из них, люди, события и факты общественной и политической жизни, на первый взгляд, не имеют прямого отношения к незаурядной личности и трагической судьбе Хаджи-Мурата, в действительности же все они, так или иначе, принимают участие в раскрытии его на редкость сложного и противоречивого характера. Этому «способствует поистине гениальное искусство композиции Толстого, его, не знающее себе равных, умение свести воедино все «своды», завязать и развязать все как главные, так и периферийные «узлы» повести. Во всем этом он, несомненно, опирался на свой большой опыт, как, разумеется, учел он этот опыт и в исследовании глубочайших тайн человеческой души. Далеко не последнюю роль сыграли в этом отношении его художественные открытия, которые он сделал в своих предшествующих романах, а также и в повестях 80-х годов, таких, как «Смерть Ивана Ильича», «Крейцерова соната», «Отец Сергий».
Обычно повесть «Хаджи-Мурат» лишь с оговорками называют «психологической». Эти оговорки не ставят своей целью как-то умалить достижения Толстого-психолога, речь идет об отличии этой повести от упомянутых выше произведений 80-х годов, о новом качестве психологического анализа, о том, что в «Хаджи-Мурате» все персонажи, а главный герой прежде всего, изображаются по преимуществу «извне», в то время как в предыдущих своих вещах автор отдавал предпочтение раскрытию характера «изнутри». Иными словами, для Толстого теперь на втором плане – «диалектика души», «подробности чувств», а на первом – действия, поступки и поведение персонажей, драматизм сюжетной ситуации главного героя, сложный переплет социальных связей и отношений, определяющих судьбы действующих лиц.
Уясняя для себя замысел «Хаджи-Мурата» в целом и свой подход к изображению сложной личности героя (только десятая черновая редакция удовлетворила писателя). Толстой записал в дневнике: «Есть, такая игрушка – английская peepshow: под стеклышком, показывается то одно, то другое. Вот так-то надо показать человека Хаджи-Мурата: мужа, фанатика и т. п.» (Т, 53,188).
И действительно, писателю удалось показать самые разные стороны жизни и деятельности этого человека, очень многие грани его характера. Однако удивления достойно отнюдь не количество этих граней, а то, как они, нередко взаимоисключая и отрицая друг друга, тем не менее, сосуществуют и уживаются вместе. И самое, пожалуй, важное, что все это никак не делает характер Хаджи-Мурата хотя бы в малой степени «раздробленным», напротив, он привлекает своей цельностью и целеустремленностью.
Толстой не раз упоминает «детски добродушную улыбку» Хаджи-Мурата, показывает его щедрость, простоту, открытость, и в то же время мы видим, что он человек суровый, замкнутый и жестокий. Он прирожденный джигит, никогда не расстающийся с конем, кинжалом и винтовкой, и – тонкий, хитрый дипломат, трезво рассчитывающий каждый свой шаг и умеющий заставить всерьез считаться с собой и Шамиля и русское правительство. Вовсе не чужд Хаджи-Мурат гордости и тщеславия, они движут им в борьбе с «имамом», а та, в свою очередь, вынуждает на переход его к русским. И вместе с тем в нем зреет убеждение (поначалу это были лишь предчувствия), что дорога эта ведет в тупик.
Рельефно и многогранно изображены в повести могучая жизненная энергия, сила жизни и вкус к ней Хаджи-Мурата. Все это находит свое проявление и в его борьбе, в которой он отстаивает свою независимость и свое понимание жизни, и особенно – в момент его гибели, поистине героической. Толстой явно любуется этой энергией, не скрывает своей симпатии к человеку, который страстно любил жизнь и сумел постоять за нее до конца, «дорого продать» ее. Об этом свидетельствует знаменитое вступление к «Хаджи-Мурату», в котором говорится о репье – «татарине», как раз и вызвавшем у автора воспоминания о «давнишней кавказской истории».
Очевидно также, что восхищение человеком, который вел «святую» для него насильственную борьбу со своими недругами, явно противоречило философии непротивленчества Толстого, и, более того, в этой повести писатель недвусмысленно отвергал и отрицал многое из того, что утверждалось им не только в публицистике, но и в художественном творчестве как прежних лет, так и в пору создания «Хаджи-Мурата». Воинственная позиция этого персонажа никак не гармонировала с «идеалом» аскетической жизни, сочувственно изображенным Толстым в повестях «Отец Сергий» и «Посмертные писки старца Федора Кузмича». В корне противоположны в этом смысле были взгляды на жизнь его любимых героев из упоминавшихся рассказов «Алеша Горшок» и «Корней Васильев», то мироощущение, которое перед смертью было «в сердце» у Алеши: «как здесь хорошо, коли слушаешь» всех и «не обижаешь» никого, «так и там хорошо будет».
Толстой, разумеется, все это прекрасно видел и понимал. Известно, что он признавался близким ему людям, что он «тайком» от себя пишет повесть «Хаджи-Мурат», и «стыдился» ее. И, конечно, дело было не только в том, что в этом случае писатель отдавал своеобразную дань эмоциям, связанным с его юношескими воспоминаниями о Кавказе. Многое в личности Хаджи-Мурата было по-настоящему дорого и близко Толстому и по существу не расходилось с его концепцией «естественного» человека, с его более чем сочувственным отношением к укладу патриархальной жизни, которой еще не коснулось «развращающее» влияние цивилизации. Мы видим, что писатель не скрывает своей симпатии к народным песням, которые хорошо знал и любил слушать Хаджи-Мурат, не таит он своих чувств к герою и там, где тот вспоминает о своем детстве, о деде и матери, о народных обычаях. В повести не раз упоминаются «на высоком горизонте – вечно прелестные, вечно изменяющиеся, играющие светом, как алмазы, снеговые горы». На фоне этих сияющих вершин особенно суетной и ничтожной представляется та жизнь, которую добровольно или по принуждению ведут люди, подвластные как русскому царю, так и Шамилю, жизнь праздную, движимую лишь меркантильными интересами, мелкими самолюбиями и тщеславием, ту жизнь, которая так далека от «истинно» народной, близкой к природе, а потому и мудрой в своей естественности и простоте. В конце 80-х годов Толстой записал в дневнике: «Все сильнее и сильнее потребность обличения». Созданный на грани веков роман «Воскресение», а также последующие произведения Толстого, художественные и публицистические, написанные в 900-е годы, свидетельствовали не только об усилении обличительного, сатирического пафоса в его творчестве, но и о том, что от преимущественно социально-этической постановки проблем он перешел и к социально-политической. Заслуживает внимания в этом отношении рассказ «Ягоды» (1905), состоящий из двух резко контрастных частей. В одной из них изображается праздная и пустая жизнь господ, их мизерные проблемы, претенциозность, суесловие и ложь, а в другой – нравственно здоровая жизнь крестьян, их детей, которым хорошо был известен и труд и не по годам серьезные заботы. С сокрушительной критикой всех институтов государственной власти, политики, идеологии и морали правящих классов выступил Толстой в своих публицистических статьях. По масштабности и силе обличения не знала себе равных его статья «Не могу молчать» (1908), направленная против казней, ставших «бытовым явлением» в России во второй половине 900-х годов. Гнев и презрение к власть имущим и горячее сочувствие к угнетенным и обездоленным определили тональность его статей, основанных на фактах текущей действительности, «Одумайтесь!» (1904) и «О значении русской революции» (1906). Острота злободневности присуща и произведениям Толстого, построенным на материале недавнего или уже далекого исторического прошлого, будь то уже упоминавшиеся «После бала» и «Хаджи-Мурат», повести «За что?», «Божеское и человеческое» (1906) или статья «Единое на потребу» (1905), в которой он подверг уничтожающей критике власть русского самодержавия, от Ивана Грозного до Николая II.
Повесть «Хаджи-Мурат» занимает в этом ряду особое место. И потому, что в ней синтезируются чуть ли не все основные идеи и творческие искания писателя, и потому, что природа деспотической власти, её антигуманная сущность вскрывается здесь наиболее широко, многоаспектно и поистине неотразимо по своей художественной убедительности.
«Меня здесь занимает, – говорил Толстой, – не один Хаджи-Мурат с его трагической судьбой, но и крайне любопытный параллелизм двух главных противников этой эпохи – Шамиля и Николая I, представляющих вместе как бы два полюса властного абсолютизма – азиатского и европейского» [54]54
Сборник воспоминаний о Л. Н. Толстом. – М., 1911. – С. 98.
[Закрыть]. Эта власть абсолютизма, будь то европейского «полюса» или азиатского, изображается Толстым, прежде всего, с точки зрения её пагубного, разлагающего воздействия на людские души. Следы этого воздействия видны повсюду, ими отмечен каждый подданный, в ком отсутствует элементарное чувство собственного достоинства, справедливости и уважения к другому человеку, в ком преобладают раболепие и жестокость, лицемерие, ханжество и угодничество. Это и фельдъегерь, везущий донесение во дворец и по пути избивающий в кровь десяток ямщиков; это и военный министр Чернышев, которого даже Николай I считает «большим подлецом»; это и флигель-адъютант, который зачесывает свои височки к глазам так же, «как их зачесывал Николай Павлович», флигель-адъютант, который к двери царского кабинета подходит, «всем существом своим выказывая почтение к тому месту, в которое он вступал».
Столь же выразителен с этой точки зрения и портрет Николая I, которому всегда были приятны и угодничество, и лесть подчиненных, и тот ужас, который он в них вызывал. У него «туго перетянутый» по отросшему животу стан», «безжизненный взгляд», «ожиревшие» щеки, постоянное «выражение недовольства и даже гнева» на лице. Ему свойственны претензия на величие и ограниченность, тупость и самодовольство, а также и прежде всего – жестокость, которая лежала в основе и внутренней и внешней его политики, та беспощадность, с которой он стремился всюду и везде подавить малейшее проявление самобытности и самостоятельности, – касалось ли это отдельного человека или целого народа.
Всегда желал производить впечатление величия и Шамиль, но за всем тем, как и у Николая I, угадывался человек вполне заурядный, недюжинный лишь в плетении интриг, хитрости и вероломстве. Вполне соответствовал этим качествам его внешний облик, опять же заставляющий вспомнить русского самодержца: «Лицо его с постоянно сощуренными маленькими глазами было как каменное, совершенно неподвижно» (Т, 35, 74, 86). Сближали их также бездушие и жестокость, разница была лишь в том, что один из них предпочитал убивать шпицрутенами, а другой приказывал выкалывать глаза или рубить голову.
Вполне естественно, что Хаджи-Мурат не нашел и не мог найти поддержки и понимания у этих двух деспотов. Ему по пути было с ними (то с одним из них, то с другим) только тогда, когда и сам он принимал участие в борьбе за власть. Но как натура цельная и сложная, как человек, самостоятельно чувствующий и мыслящий, Хаджи – Мурат глубоко враждебен им.
Толстой показывает, что чувство кровной связи с родной землей, домом и семьей коренилось в натуре Хаджи-Мурата сильнее и прочнее всего другого: и его честолюбивых помыслов, и его верности Корану. Герой понимает, что ему нет возврата к Шамилю, но не менее ясно становится ему и то, что переход к русским не приближал его к родному аулу, напротив, – чем дальше, тем больше усугублял его разрыв с соотечественниками. Именно в этой безысходности был смысл его трагедии.
Толстой не раз писал в дневнике о своем «разделении» на Льва Толстого и духовное Я, живущее Богом. Эти два начала, два голоса, проповедника и художника, то сливались, то заглушали или отрицали друг друга. В одних случаях, как уже отмечалось, верх брал проповедник («Фальшивый купон», «Алеша Горшок», «Корней Васильев»), в других – торжествовал художник («После бала», «Хаджи-Мурат»). События революции 1905 года обострили конфликт этих двух начал и обнаружили то новое, что проявилось в мироощущении Толстого в тот период, и в частности – в его отношении к революции и революционерам. Явно противореча тому, что утверждал он прежде, Толстой готов был признать теперь не только непреходящее значение революции (он сравнивал ее с Великой французской революцией), но и справедливость революционного насилия. Так, в беседе со своим родственником М. С. Сухотиным он сказал однажды: «Ах, как хорошо, как все хорошо, все это страдание, эта кровь, все это ведь роды, роды…» И далее Сухотин замечает: «…Л. Н. видит дальше меня, что после всех этих ужасов… наступит такое
хорошее, великое, сильное, которое заставит забыть эти мучительные роды… Я поймал где-то на ходу Л. Н. и высказал ему эту мысль, которая ему, кажется, очень понравилась». И в то же время Толстой продолжал считать, и это было глубоким его убеждением, что всякое насилие, кто бы ни осуществлял его, есть моральное зло, что всякая власть неизбежно перерождается и оборачивается деспотизмом. И на вопрос, что же делать, продолжал утверждать: «Одно и одно, самому каждому все силы положить на то, чтоб жить по-Божьи и умолять их, убийц, грабителей, жить по-Божьи». Для такого пассивного сопротивления, неподчинения абсолютно всем распоряжениям власти, полагал Толстой, необходимы были большие нравственные силы и мужество ничуть не меньшее, чем для участия в революционной деятельности.
Заслуживает внимания в этом плане рассказ Толстого «Божеское и человеческое» (1906). В нем автор открыто сочувствует «старик раскольнику», истинному мученику идеи непротивления, который хорошо знал, что «агнец добром и смирением побеждает всех», что «агнец утрет всякую слезу, и не будет ни плача, ни болезни, ни смерти». Но авторской симпатией овеяны в этом рассказе и революционеры-террористы, Светлогуб и Меженецкий. Толстой, разумеется, не одобрял их методов борьбы, но ему явно по душе были некоторые грани их нравственного облика. С большой долей сочувствия относится он к тому, что Светлогуб, человек честный и чистый по натуре, уже в детстве почувствовал неправду социального устройства общества и стыдился того, что он богатый человек. В Меженецком, как, впрочем, и в Светлогубе, привлекает Толстого стойкость духа, то мужество, с которым тот переносил выпавшие на его долю испытания. И вместе с тем многое в Меженецком вызывает осуждение писателем прежде всего то, что это именно он толкнул на путь борьбы и гибели Светлогуба, борьбы не только бесплодной, но и вредной, ибо она не уничтожила существующее зло и несправедливости, а, напротив, вызвала, спровоцировала новую цепь еще больших злодеяний. Замысел рассказа и авторскую позицию окончательно проясняют сцены, в которых описаны последние минуты жизни названных героев. Светлым ореолом мученичества окружены смерти «старика раскольника» и Светлогуба: первого потому, что он до конца остался верен идее непротивления злу насилием, а второго потому, что вся жизнь его и борьба направлялись искренней заботой о людях и любовью к ним. В то время как сцена самоубийства Меженецкого мрачна и непривлекательна, она призвана подчеркнуть бесперспективность его пути, ибо глубоко порочны те скрытые внутренние стимулы, которые в конечном счете определяли его революционную деятельность, – эгоизм и тщеславие.
Иными словами, Толстой разделял ненависть Меженецкого к самодержавию, к этой «шайке разбойников», но в то же время он считал, что человек с такими нравственными задатками (тот не сомневался в своей «гениальности»; временами ненавидел весь мир и презирал людей) не вправе был претендовать на роль преобразователя общества. Писатель исходил из того, что новая власть, если бы ее возглавили такие люди, как Меженецкий (тот мечтал быть «президентом» республики), была бы ничуть не лучше той, против которой они вели борьбу.
Толстой придерживался в этом случае взгляда, который он высказывал еще в конце 80-х годов: «Политического изменения социального строя не может быть. Изменение только одно нравственное». К этому времени относился его замысел повести «Отец Сергий», над завершением которой он продолжал размышлять и в начале нового века. Примерно в этот же период возникла у него мысль и о создании повести «Посмертные записки старца Федора Кузмича», непосредственная работа над которой началась в середине 1900-х годов.
Очевидно, сходство этих повестей, в целом существенно отличающихся друг от друга, в том, что герои их, резко порывая с прежней своей жизнью, в которой царили зло и насилие, грех и ложь, вступают на путь жизни уединенной, монастырской, отшельнической, на путь активных духовных поисков, нравственного самосовершенствования. В повестях проводится идея близкая Толстому: человек должен сосредоточить свои усилия прежде всего на борьбе с теми пороками и несовершенствами, которые есть в нем самом. К ним он относит эгоизм, тщеславие, жадность, гордыню и жестокосердие. По мнению писателя, после победы каждого над этим злом установятся качественно новые отношения между людьми, то есть сама собой отпадет необходимость применения насилия в преобразовании общества.
Такова была установка Толстого-проповедника. И как это не раз получалось у Толстого, объективный художественный смысл повести «Отец Сергий» был много глубже и шире (о «Посмертных записках старца Федора Кузмича» обстоятельный разговор затруднителен, ибо работа над этим произведением по существу была прекращена писателем в самом начале). Говоря более определенно, Толстой-художник как нельзя убедительнее показал, что воплощение в жизнь его любимой идеи, казалось бы такой простой и доступной, практически маловероятно, а то и вообще невозможно.
Мы видим, что монастырские стены – плохая преграда тем соблазнам и злу, от которых решил удалиться Степан Касатский (в монастыре он принял имя Сергия), порывая со своей мирской жизнью. Толстой показывает, что герой постепенно убеждается в том, что жизнь его изменилась чисто внешне. Так, он стремится избавиться тщеславия, но с горечью замечает, что, как и прежде, дорожит мнением людским. Пост и молитва только на время избавляют отца Сергия от «грешных» помыслов и желаний и совсем бессильны вытеснить его воспоминания о прежней жизни. Не удается ему вести и трудовую жизнь, к которой он стремился: монастырское начальство, по мере роста его известности, освобождает его от всяких повинностей и обязанностей. Совсем не просто оказалось для отца Сергия победить эгоизм и проникнуться любовью ко всем людям. По-прежнему живут в его душе симпатии и антипатии, и он приходит к печальному для себя выводу (после двадцатилетней отшельнической жизни), что «ему приятна, нужна любовь» от людей, но «к ним любви он не чувствовал. Не было у него теперь любви, не было и смирения, не было и чистоты».
В повести «Отец Сергий» Толстой показал всю тщетность и несостоятельность попыток человека найти такое уединенное место, где можно было бы без внешних «помех», тех или других влияний оставленного им «грешного» мира заниматься самосовершенствованием. Этот мир, постоянно напоминает о себе отцу Сергию, вмешивается в его жизнь, определенным образом выстраивает её. Всё это побуждает его оставить монастырь и поселиться в скиту, но и здесь «грешная» его природа и «дьявол» в образе Марьи настигают его. Он «хотел, как обыкновенно в минуты отчаяния, помолиться. Но молиться некому было. Бога не было» (Т, 31,37).
Поясняя идею своего произведения, а также причины и обстоятельства многократных «падений» своего героя, Толстой писал: «Идея «Отца Сергия» не борьба с похотью, но, главным образом, борьба с тщеславием, гордостью, – «славой людской». И далее: отец Сергий «думал, что живет для Бога, а под эту жизнь так подставилось тщеславие, что Божьего ничего не осталось, и он пал: и только в падении, осрамившись навеки перед людьми, он нашел настоящую опору в Боге…» И еще: «Два состояния: первое – славы людской – тревога, второе – преданность воле Божьей, полное спокойствие» (Т, 31, 262).
Раздумья, связанные с поисками единственно верного пути «истинной» жизни, к жизни свободной от бремени «дурных страстей и пороков, к жизни духовно просветленной, никогда не оставляли Толстого, об этом свидетельствует и незаконченная его повесть
«Посмертные записки старца Федора Кузмича». Толстой не верил в историческую достоверность слухов о мнимой смерти Александра I, о том, что тот будто бы не умер в 1825 году, а бежал в Сибирь, где жил в пухом месте под именем старца Федора Кузмича. Но эта легенда долгое время привлекала внимание писателя, он видел в ней благодатный материал для изображения «во всей красоте и истинности», того, что «могло бы быть», психологии человека, испытавшего «чудо» нравственного воскресения.
И на склоне лет Толстой не прекращает свои напряженные поиски новых форм, новых приемов и средств художественной выразительности, менее чем за два года до смерти он делает запись в дневнике, которая позволяет уяснить, в каком направлении велись эти поиски: «Напрашивается то, чтобы писать вне всякой формы: не как статьи, рассуждения, не как художественное, а высказывать, выливать, как можешь, то, что сильно чувствуешь» (Т, 57, 9).
Именно в таком своеобразном, «вне всякой формы», жанре были написаны «Нет в мире виноватых» (1908 – 1910), «Три дня в деревне» (1910), «Песни на деревне» (1909), «Благодатная почва», «Ходынка» (1910).
Во всех этих произведениях проводится мысль о высоких нравственных качествах, присущих русскому народу, которые он сумел сохранить, несмотря на все превратности истории, крепостное право, всякого рода притеснения и угнетения. Особенно показательна в этом отношении дневниковая зарисовка «Благодатная почва», в которой воспроизводится бытовая сценка и диалог с молодым крестьянином, работавшим на пашне, и дается его портрет: «свежее, здоровое, умное лицо». В авторских рассуждениях, открывающих и заключающих эту встречу, звучит и восхищение трудолюбием, деликатностью и отзывчивостью этого от природы красивого и духовно богатого человека, и опасение за его будущее, беспокойство по поводу того, что в эту «чудную для посева землю» могут быть брошены «семена лжи, насилия, пьянства и разврата».
Подобное сочетание и чередование образных картин, бытовых, портретных и пейзажных зарисовок с прямыми авторскими рассуждениями и обобщениями характерно и для других названных его художественно-публицистических очерков. Такая «свободная» и гибкая форма повествования позволяла Толстому живо и остро откликаться на все новые и сколько-нибудь значительные факты и явления современной жизни.
В своих рассказах и повестях 1880-1900-х годов Толстой, таким образом, поставил проблемы, которые в начале XX века привлекли внимание многих художников слова, стали актуальными и, более того, модными, особенно, хотя и не только, в творчестве писателей-символистов, которые, не без оснований, предъявляли претензии на роль новаторов.
Толстой (не без творческого усвоения художественных достижений Достоевского и Чехова) опередил своих младших современников в исследовании глубочайших тайн человеческой души, «темных» инстинктов и подсознательных импульсов, в изучении их роли и аспектов их воздействия на сознательную жизнь человека. Он изобразил многослойность человеческого сознания, самый процесс протекания одновременно на разных уровнях сокровенных и неуловимых душевных движений, «механизм» возникновения ассоциаций. Он показал, в частности, как уживаются в человеке мысли и чувства прошлых дней и дней сегодняшних, как взаимодействуют они, и в особенности то, как влияют нравственный опыт минувших лет, воспоминания, содержащие память чувств, на поступки и поведение человека, живущего в настоящем. В этом же плане рассмотрения заповедных тайников человеческого сознания Толстого интересовали вопросы своеобразного социально-биологического отбора, совместимости и несовместимости особей мужского и женского пола.
Следует сказать, что в отличие от своих позднейших последователей и эпигонов он решал все эти проблемы более масштабно, в сравнительно широком социально-бытовом плане и отнюдь неоднозначно. Он воссоздал без всякого в целом сочувствия клинически верный и точный процесс распада человеческой личности, находившейся во власти стихийных и животных инстинктов, желаний и стремлений. Толстой явно осудил своих героев за слишком запоздалые раздумья о высоком смысле человеческого бытия, за каждый неверный взгляд и шаг который они сделали в своей предшествующей, такой «простой» и «обыкновенной» и такой «ужасной» жизни. Но в этом осуждении не было односторонности, ибо объективный художественный смысл толстовских рассказов и повестей (мы вновь повторяем это) ни в коей степени не сводился к защите и возвеличиванию только «сознательной» или только «духовной» стороны человеческого существования. Его авторская позиция всегда была шире и многограннее. Об этом свидетельствуют его дневниковые записи, в частности последнего года жизни (когда он, кстати, особенно много размышлял об этой самой «духовности»). В июне 1910 г. он запишет: «Да, благодарю Того, То, что дало, дает мне жизнь и все ее благо, – разумеется, духовное, которым я все еще не умею пользоваться, но даже и за телесное, за всю эту красоту, и за любовь, за ласку, за радость общения. Только вспомнишь, что тебе дано ничем не заслуженное благо быть человеком, и сейчас все хорошо и радостно» (Т. 58, 63) И он же, с такой убежденностью всегда ратовавший за то, чтобы человек жил прежде всего духовной жизнью, однажды заметил: «Кто живет вполне духовной жизнью, тому жизнь здесь становится так неинтересна и тяжела, что легко расставаться с нею» (Т, 53,95).
Нетрудно установить прямую связь раздумий Толстого о смысле и назначении человеческой жизни с проблемами, которые так же постоянно и не менее остро волновали его, – с проблемами смерти, людских взаимоотношений и одиночества. В упомянутых произведениях он наметил весьма плодотворные направления в художественном решении этих «вечных» тем. Но эти направления и открытия, к сожалению, далеко не всегда и не во всей их цельности и диалектической сложности были приняты во внимание и учтены его последователями. В повестях Толстого наметилась полемика с писателями, в творчестве которых обнаружились тенденции абсолютизации и эстетизации этих тем, с авторами, которые пытались перефразировать высказывание одного из героев Достоевского (если нет Бога, то все позволено) примерно следующим образом: все позволено, если есть смерть. Толстой в этом случае всегда делал прямо противоположный по смыслу вывод: думать о смерти – значит, прежде всего, думать о жизни, причем о жизни, лишенной мелких и суетных стремлений, осмысленной, духовной и полезной обществу. «Если думать о будущем, – писал он в феврале 1910 г., – то как же не думать о неизбежном будущем – смерти. А никто не думает. А надо и хорошо для души и даже утешительно думать о ней» (Т, 58,14).
Избег односторонности Толстой и в решении проблемы «человек и общество». И здесь он вступил в спор как с теми писателями, которые стремились доказать полную зависимость человека от житейских обстоятельств («среда заела»), так и с теми, кто пытался показать героя вне связи с бытом и полностью отрицал социальные влияния и воздействия на него. Для Толстого вопросы, какова среда и в зависимости от этого каково ее влияние, а также каков сам по себе человек, склад его характера, каковы его нравственные устои, всегда имели решающее значение. Как художника и философа его постоянно интересовала в одних случаях способность человека легко и бездумно усваивать чужие мнения и обычаи среды, в других – умение отстоять и сохранить свою самобытность, истоки индивидуальной предрасположенности к этому. Толстой прекрасно понимал, что нельзя жить в обществе и быть свободным от общества. Но в то же время он видел, какими тяжелыми последствиями чреват тип существования, избранный Иваном Ильичом. И, более того, он не сомневался в том, что угроза полного и безраздельного подчинения бытующим взглядам и мнениям существует не только в «простой» жизни «обыкновенного» человека. Эту угрозу реально ощущал и он сам, Лев Николаевич Толстой, образ жизни которого так разительно отличался от того, который вели изображенные им герои. И не случайно, конечно, он вновь и вновь возвращался к раздумьям на эту тему, о чем свидетельствуют три записи в его дневнике, сделанные в одном только мае месяце 1910 г. «Не скажу, что забочусь о суждении людей, не скажу, что люблю их, а несомненно и неудержимо произвольно чувствую их, так же как чувствую свое тело, хотя слабее и иначе» (Т, 58,51), – это в записи от 13 мая. А 18 мая он напишет: «Как трудно, а зато как хорошо и радостно жить совершенно независимо от суждений людей, а только перед судом своей совести, перед Богом, иногда испытываю это, и как хорошо!» (Т, 58,53). А спустя два дня выскажется еще более красноречиво: «Господи, помоги мне жить независимо от людского суждения, только перед Тобою, с Тобою и Тобою» (Т, 58,54). Развитие и уточнение этой же мысли находим и на последующих страницах дневника: «Какая слабость, тревога, неопределенность, когда думаешь о мнении людском, и какая свобода, спокойствие, всемогущество когда живешь только для себя перед Ним!» (Т, 58, 60).