Текст книги "Вячеслав Гречнев. О прозе и поэзии XIX-XX вв. "
Автор книги: Вячеслав Гречнев
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 29 страниц)
Можно сказать и так: то, что начала музыка – довершила смерть. Речь идет о становлении личности, человека, а точнее говоря – о признании человека человеком, человека в человеке. Без этого признания, такого очевидного и естественного, мы видим, не задалась не только семейная жизнь четы Позднышевых, но и жизнь как таковая не состоялась, ибо не была освещена истинной любовью, а без нее, как и без веры, по мысли Толстого, – мир предстает таким скучным и недобрым, не оставляем человеку никакой надежды, ни в этой ни в предстоящей будущей жизни. Это прозрение пришло к Позднышеву слишком поздно, в тот самый последний миг жизни жены, когда душа её была, что называется, на отлете: «Я взглянул на детей, на её с подтеками разбитое лицо и в первый раз забыл себя, свои права, свою гордость, в первый раз увидал в ней человека. И так ничтожно мне показалось всё то, что оскорбляло меня, – вся моя ревность, и так значительно то, что я сделал, что я хотел припасть лицом к её руке и сказать: «прости, но не смел» (Т, 27, 27).
К сказанному можно лишь добавить: убивая жену, Позднышев продолжает отстаивать свою идею, оказавшуюся несостоятельной, идею основополагающую для его жизни. Не отдавая себе отчета, инстинктивно, он пытается этой смертью остановить разрушение, крушение того мира, в котором он жил, но это ему, понятно, не удается.
Этот мир рухнул, а с ним, можно сказать, погиб заживо и он, ибо существование, которое он продолжает вести после всего случившегося, назвать жизнью невозможно.
Несомненна близость названных повестей 80-х годов с произведениями 90-х и, прежде всего, с рассказом «Хозяин и работник» (1895).
«Писания Толстого, – по словам Л. Шестова, – всегда являлись, результатом и выражением напряженнейшей, почти безумной борьбы с каким-то страшным и беспощадным врагом… Он мог бы о себе, как Лермонтов, во многом ему столь близкий и родственный, сказать: «Я знал одной лишь думы власть, Одну, но пламенную, страсть: Она, как червь, во мне жила, Изгрызла душу и сожгла».
Эта страсть, эта вечная, неизбывная тоска научила его ставить вопросы там… и тогда, когда все наше существо… убеждено, что никаких вопросов уже ставить нельзя, ибо никаких ответов нет и никогда не будет… Все его… произведения – и не только «Война и мир», но и … «Смерть Ивана Ильича», «Крейцерова соната» и никем не превзойденный «Хозяин и работник»… родились из этой титанической и отчаянной борьбы с вездесущим противником, которого не только победить, но и увидеть нельзя» [50]50
50. Шестов Л.. Ясная Поляна и Астапово // Лев Толстой: pro et contra. – СПб., 2000. – С. 132, 136-137, 141.
[Закрыть].
Понятно, что «противник» этот – смерть, о которой Толстой думал непрестанно, хотя и с разной интенсивностью. С этим связан у него постоянный интерес к слову «путешествие», в которое после рождения отправляется человек-странник, гость на этой земле, и которому, рано или поздно, предстоит возвращение к себе домой. «Отчего приятно ехать? – записывает он в дневнике. – Оттого, что это – самая эмблема жизни. Жизнь – едешь».
Сравнивая жизнь с путешествием, Толстой имеет в виду прежде всего то, что каждый новый день и час, каждый новый шаг в жизни человека таит в себе нечто новое, неизвестное, непредсказуемое с точки зрения того, как в дальнейшем станет складываться его судьба и когда время его жизни обернется вечностью. Не случайно возникает у него здесь и образ метели, в которой, как и в жизни, человеку приходится брести, что называется, вслепую, наобум, по наитию, постоянно сбиваясь с дороги, с бесконечными возвращениями на круги своя.
«Когда мы близоруко рассматриваем путь жизни, – писал Толстой, – нам представляются только уклонения от пути, точно так же, как когда мы рассматривали бы следы человека, шедшего в метель по дороге. Он постоянно сбивался, то направо, то налево, и всякий раз, сбившись, выхолил на дорогу. Таково движение вперед человека и человечества» (52, 83-84).
К изображению путешествия, поездки в пору метели Толстой обращался в своем рассказе «Метель» (1856), в «Анне Карениной» (1878), «Хозяине и работнике» (1895). Тема эта, как известно, не новая, и не только в русской литературе, но вспомнить в этой связи следует в первую очередь Пушкина, его «Повести Белкина» и «Капитанскую дочку», которые Толстой перечитывал, – по его словам, – множество раз, не будучи «в силах оторваться, и как будто вновь читал» (62,16).
Символика «метели» поистине неисчерпаема в своем содержании, гранях и оттенках самых разных смыслов. Понятно, что прежде всего она – природное явление, катаклизм, хаос, в котором самым причудливым образом переплетаются и сталкиваются самые разнородные стихии, краски и звуки, когда возникает ощущение, что небо сливается с землей, а хорошо знакомые места обретают вид совсем неизвестных. И первое, что приходит в голову – разгулялась силы злые и разрушительные: «Бесконечны безобразны В мутной месяца игре закружились бесы разны». Но несомненно и то, что есть здесь и силы совсем другой направленности, и хотя их присутствие не столь наглядно, как бесовское, за ними, как за промыслом Божьим, слово решающее в определении будущей жизни и судьбы человека, застигнутого метелью. В повести Пушкина метель сразу показалась Марье Гавриловне «угрозой и печальным предзнаменованием», «ветер дул навстречу, как будто силясь остановить» ее. Откуда ей было знать, что борьба эта велась не против, а за нее и за того суженного, которого конем не объедешь.
Трудно с исчерпывающей полнотой понять и оценить то место и значение, которое имеет метель в «Капитанской дочке» Пушкина, поистине неисчерпаема здесь символика, в которой действительно бездна смыслового пространства. «В одно мгновение темное небо смешалось со снежным морем. Все исчезло. «Ну, барин, – закричал Ямщик, – беда: буран!»…
Я выглянул из кибитки: все было мрак и вихорь. Ветер выл с такой свирепой выразительностью, что казался одушевленным» [51]51
Пушкин А. С. Собрание сочинений: в 10 т. Т. 5. – М., 1982. – С. 373.
[Закрыть].
Именно в эту пору метели, как известно, весьма многое приоткрылось и обозначилось в жизни и судьбе Гринева. Ведь как раз из этого «мрака и вихря» объявился тот человек, через окаянство которого Бог наказал Россию. Да, он дважды спасает Гринева, но и – обрекает на смерть близких ему людей, а знакомство с этим разбойником приводит его в тюрьму. И еще: метель приоткрыла в личности качества как Гринева, так и Пугачева немало самых разных граней характера, которые с большей определенностью проявились у них впоследствии.
И, конечно, особый смысл для человека имеет сон, который снится ему во время метели, тот пророческий подтекст, что просматривается в нем. Гриневу, как помним, привиделось, что на месте его умирающего отца оказался какой-то мужик с бородой, и он, отказавшись принять у него благословение, вздумал убежать и тогда «комната наполнилась мертвыми телами». По словам Пушкина, это был не совсем обычный сон, а, то «особое состояние чувств и души, когда существенность, уступая мечтаниям, сливается с ними в неясных видениях первосония» [52]52
Там же – С. 375.
[Закрыть].
Примерно в таком же состоянии пребывает и герой рассказа Толстого «Метель».
«Метель становилась сильнее и сильнее, и сверху снег шел сухой и мелкий <…> я невольно закрывал глаза и задремывал. <…> Воспоминания и представления с усиленной быстротой сменялись в воображении» (3, 125, 128).
Привиделась ему отнюдь не зимняя, а летняя пора, и он в своей усадьбе, совсем еще молод, вокруг все цветет и благоухает; а на душе у него грусть, «чего-то недостает и чего-то хочется». Чего именно? «Все вокруг меня было так прекрасно, и так сильно действовала на меня эта красота, что мне казалось, я сам хорош, и одно, что мне досадно было, это, что никто не удивлялся мне. <…> Я пытаюсь уснуть, чтоб утешиться» (3, 129)
Этот сон помогает проникнуть в глубины подсознательной жизни героя, понять то, в чем он никогда бы не признался не только человеку постороннему, но и самому себе. Для того, чтобы о нем заговорили и стали бы им восхищаться, он готов был (так ему казалось) совершить любой отважный поступок и даже пожертвовать своей жизнью. Но, когда появилась такая возможность, он элементарно струсил и весьма униженно стал просить о снисхождении («с невыразимым наслаждением» целовал руку «старичка», который требовал у него деньги и грозил смертью).
«Страшная метель», сопровождающая отъезд Анны Карениной из Москвы, на многое намекает и многое проясняет в более чем сложном духовном и душевном состоянии её, в той борьбе, которую она начинает вести с собой и со своим соблазнителем Вронским едва ли ни с первого мгновенья их знакомства. Именно метель позволяет нам вместе с героиней если не предвидеть, то – предчувствовать её судьбу, полную драматизма, и – трагический финал её жизни.
«Она чувствовала, что нервы ее, как струны, натягиваются всё туже и туже… на нее беспрестанно находили минуты сомнения, вперед ли едет вагон, или назад, или вовсе стоит. Аннушка ли подле нее или чужая? …Я сама или другая? …потом что-то страшно заскрипело и застучало, как будто раздирали кого-то; потом красный огонь ослепил глаза, и потом все закрылось стеной. Анна почувствовала, что она провалилась… Она поднялась и опомнилась; она поняла, что подъехали к станции. <…> И она отворила дверь. Метель и ветер рванулись ей навстречу и заспорили с ней о двери. И это ей показалось весело» (18,107, 108).
В названных произведениях метель, хотя и весьма важный, но сравнительно краткий эпизод в жизни героев. В метели, разыгравшейся в рассказе «Хозяин и работник», перед нами проходит, можно сказать, почти вся жизнь «хозяина» Василия Андреевича Брехунова и «работника» Никиты. Первая же встреча с ними происходит до начала метели, и оба они, хозяин и работник, предстают в своем обычном, повседневном виде. О Никите узнаем, что он «зарекся пить» после того, как «пропил с себя поддевку и кожанные сапоги», что ему пятьдесят лет, что он «нехозяин, как про него говорили, большую часть своей жизни проживший не дома, а в людях. Везде его ценили за его трудолюбие, ловкость и силу в работе, главное – за добрый, приятный характер; но нигде он не уживался, потому что раза два в год, а то и чаще, запивал, и тогда, кроме того, что пропивал все с себя, становился еще буен и придирчив. Василий Андреич тоже несколько раз прогонял его, но потом опять брал, дорожа его честностью, любовью к животным и, главное, дешевизной» (29,6).
Мы встречаемся с ними, когда Василий Андреич отправляется в поездку к соседнему помещику, чтобы, как он полагает, с большой выгодой для себя купить у него рощу. В помощь себе он берет Никиту, лучшее качество которого, как работника, состояло в том, что все распоряжения своего хозяина он исполнял «весело и охотно». Он знал, что хозяин не доплачивал ему, но, во-первых, он понимал, что податься ему больше некуда было, а, во-вторых, и это было важнее всего другого, таков он был по природе своей: всегда и со всеми приветлив, доброжелателен, неизменно исполнен любви ко всем и всему, что окружало. Даже к малознакомому человеку он обращается «душа милая», к чужому ребенку «голубок», к своему хозяину «отец родной».
Семейные отношения у него с женой Марфой давно разладились. Она «уже лет двадцать жила с бондарем, мужиком из чужой деревни, который стоял у них в доме». Не звала она Никиту жить домой еще и потому, что «хотя она и помыкала мужем как хотела, когда он был трезв, она боялась его, как огня, когда он напивался. Один раз, напившись пьян дома. Никита, вероятно чтобы выместить жене за свое трезвое смиренство, взломал ее сундук… и изрубил в мелкую окрошку все ее сарафаны и платья». И все же отнюдь не злые, а добрые чувства берут верх в его отношении к Марфе, его «смиренство», он помнит и о ней и о детях: «зажитое Никитой жалованье все отдавалось его жене, и Никита не противоречил этому» (29,6).
При знакомстве с Василием Андреичем бросается в глаза его самодовольство и равнодушие к ближним. Собираясь в дорогу он надел две шубы и валенки и с полным безразличием отнесся к тому, что его работник был одет в легкий кафтан и рваные сапоги. И беседует он с Никитой свысока, ему и в голову не приходит, что Никите неприятен разговор о сожителе его жены, бондаре. «Что ж, хозяйке-то… наказывал бондаря не поить? – заговорил… Василий Андреич… уверенный в том, что Никите должно быть лестно поговорить с таким значительным и умным человеком, как он» (29.9).
Так вот и жили они и, как это обычно бывает совсем не думали, что все может внезапно и кардинально измениться. А метель уже началась и ветер оказался «гораздо сильнее, чем они думали. Дороги уже почти не видно было. След полозьев тотчас же заметало, и дорогу можно было отличить только потому, что она была выше остального места. По всему полю кружило, и не видно было той черты, где сходится земля с небом» (29,9). С каждым часом метель усиливалась, с дороги сбились, стали кружить, дважды заехали в одну и ту же деревню, где их настойчиво уговаривали остаться переночевать, но Василий Андреич отказался, он боялся, что рощу могут купить раньше него.
И когда эти, поистине беспросветные и запредельно тягостные блуждания не оставляют никакой надежды. Никита предложил заночевать, здесь, в снегу на краю оврага. Причем, особую заботу в создавшихся обстоятельствах он проявляет не о себе и своем хозяине, а об их лошади.
«—А разве не выедем куда? – спросил Василий Андреич.
– Не выедем, только лошадь замучаем. Ведь он, сердечный, не в себе стал, – сказал Никита, указывая на покорно стоящую, на все готовую и тяжело носившую крутыми и мокрыми боками лошадь…
– А не замерзнем мы? – сказал Василий Андреич
– Что ж? И замерзнешь – не откажешься, – сказал Никита» (29, 19).
Тень тревоги уже поселилась в душе Василия Андреича, но гораздо сильнее волнует его совсем другое. «Он лежал и думал: думал все о том же одном, что составляло единственную цель, смысл, радость и гордость его жизни, – о том, сколько нажил и может еще нажить денег… <…> И мысль о том, что и он может быть таким же миллионщиком, как Миронов, который взялся с ничего, так взволновала Василия Андреича, что он почувствовал потребность поговорить с кем-нибудь. Но говорить не с кем было…» (29, 20-21).
Из всего, что мы узнаем о Василии Андреиче, напрашивается вывод, что он никогда всерьез не задумывался над тем, что рано или поздно прервется не только его успешная деятельность, но и жизнь. И вот здесь, в санях, занесенных снегом, когда он «совершенно неожиданно вдруг потерял сознание и задремал», «точно что-то толкнуло и разбудило его», и «сердце у него стало стучать так быстро и так сильно, что ему показалось, что сани трясутся под ним» (29, 21-22). Он не догадывается, что именно «толкнуло» его, но какой-то след в душе его наметился: впервые, и совсем неожиданно для себя, он не только вспомнил о Никите, засыпанном снегом, но и пожалел его. «Не замерз бы мужик; плоха одежонка на нем». Все сильнее и отчетливее начинает заявлять о себе и мешать его привычным размышлениям какой-то неведомый ему страх. И вдруг, где-то до ужаса близко, раздалось завывание волка, и тут он понял: смерть рядом, теперь уже он «никак не мог не только заснуть, но и успокоиться. Сколько он ни старался думать о своих делах… о своей славе и своем достоинстве и богатстве, страх все больше и больше завладевал им…. <…> „Что лежать-то, смерти дожидаться! Сесть верхом – да и марш, – вдруг пришло ему в голову. – Верхом лошадь не станет. Ему, – подумал он на Никиту, – все равно умирать. Какая его жизнь! Ему и жизни не жалко, а мне, слава Богу, есть чем пожить…"» (29, 23).
Известно, что первое движение души в этом случае: куда-то уйти, убежать, чтобы спрятаться от смерти. И он снова стал блуждать во тьме и все повторял: «не может быть!» «Не во сне ли все это? – и хотел проснуться, но просыпаться некуда было. Это был действительный снег, который хлестал ему в лицо… это была действительно пустыня, та, в которой он теперь оставался один… ожидал неминуемой, скорой и бессмысленной смерти» (29, 25).
И только теперь, в минуту смертельного испуга, Василий Андреич, церковный староста, человек верующий, впервые вспомнил о святых защитниках человека «И он стал просить… Николая-Чудотворца, чтобы он спас его, обещал ему молебен и свечи. Но тут же ясно, несомненно понял, что этот Лик, риза, свечи, священник, молебны – все это было очень важно и нужно там, в церкви, но что здесь они ничего не могли сделать ему, что между этими свечами и молебнами и его бедственным теперешним положением нет и не может быть никакой связи» (29,25).
Но связь все-таки наметилась: ведь дорогу он сумел найти только к саням, в которых, «занесенный снегом», лежал Никита, но и – к своей душе, – ему, как никогда прежде, стало ясно, что все в жизни человека определяет любовь к ближнему, непрестанная забота о нем, что жизнь другого человека – твоя жизнь. С пониманием этого исчезло чувство одиночества и страха.
«…Замерзавший уже Никита приподнялся и сел… Он махал рукой и говорил что-то…
– Чего ты? – спросил Василий Андреич.
– Чую, смерть моя… прости; Христа ради…– сказал Никита плачущим голосом…
Василий Андреич с полминуты постоял молча и неподвижно, потом… принялся выгребать снег с Никиты и из саней. Выгребши снег, поспешно распоясался, расправил шубу и, толкнув Никиту, лег на него, покрывая его не только своей шубой, но и всем своим теплым, разгоряченным телом…
– Хорошо, тепло, – откликнулось ему снизу.
– Так-то, брат, пропал было я. И ты бы замерз, и я бы…
Так пролежал Василий Андреич час, и, другой, и третий, но он не видал, как проходило время. Сначала в воображении его носило впечатления метели… потом все это смешалось, одно вошло в другое… появились сновидения… Он лежит на постели… и все ждет, и ожидание это и жутко и радостно. И вдруг…приходит Тот, Кого он ждал… Тот самый, Который кликнул его и велел ему лечь на Никиту… «Иду!» – кричит он радостно… Он хочет встать и не может Он понимает, что это смерть, и нисколько не огорчается.. И он вспоминает, что Никита лежит под ним… и ему кажется, что он – Никита, а Никита – он… «Жив Никита, жив и я», – с торжеством говорит он себе…
И опять слышит он зов Того, Кто уже окликал его. «Иду, иду!» – радостно, умиленно говорит все существо его. И он чувствует, что свободен и ничто уже больше не держит его» (29, 26-27).
Ко времени написания рассказа «Хозяин и работник» и сам Толстой и его герои из других его произведений проделали весьма существенную эволюцию в своем отношении к смерти, как к завершению жизни, ее отрицанию, и как к загадке, являющейся загадкой самой жизни. Известно, что начинал он с ужаса перед смертью, ее тайной. Этот ужас как нельзя лучше передают слова героя «Записок сумасшедшего»: «Чего я тоскую. Чего боюсь? – Меня, неслышно отвечает голос смерти. Я тут. – Мороз подрал меня по коже». А, спустя десятилетие, он запишет в дневнике: «Смерть теперь прямо представляется сменой: отставлением от прежней должности и приставлением к новой. Для прежней должности, кажется, что я весь вышел и больше не гожусь» (53, 44 ).
В подобных размышлениях Толстой перекликается с Шопенгауэром, которым он одно время был так увлечен, что даже поместил в своем кабинете его портрет. «Для счастия человека, – по мнению Шопенгауэра, – вовсе недостаточно, чтобы его переселили в «лучший мир», нет, для этого необходимо еще, чтобы произошла коренная перемена в нем самом, чтобы он перестал быть тем, что он есть, и сделался тем, что он не есть… Этому требованию предварительно удовлетворяет смерть… Перейти в другой мир и переменить все свое существо – это, в действительности, одно и то же» [53]53
Шопенгауэр А. Избранные произведения. – М., 1992. – С. 113.
[Закрыть].
Такая «коренная перемена» произошла в Василии Андреиче, он осознал, что, как и все другие люди, он только слуга, только исполнитель воли Хозяина. С этим связано отсутствие у него всякого страха перед смертью и какого-то сомнения по поводу предстоящей вечности, отсюда и чувство абсолютной свободы, о которой он и понятия не имел в своей земной жизни, отсюда и все то, что, в своей совокупности, как раз и породило его чувство «радостного умиления», которым отныне охвачено его существо, в корне обновившееся.
Как видим, Василий Андреич не на словах, а на деле, ценой своей жизни подтвердил свою любовь к ближнему. Что-то простилось ему, человеку еще недавно равнодушному, самовлюбленному, нисколько не обремененному ростом своей души, а в чем-то прощения он не нашел. Метель выявила в нем качества истинного христианина, бывшие у него подспудом, но она же и погубила его, быть может, за то, что проявились они у него слишком поздно, да и грехов у него накопилось более чем достаточно.
Метель же гораздо ближе познакомила нас и с Никитой. Он, оказывается, давно верил в то, что, кроме земных хозяев, которым он служил здесь, есть Главный Хозяин, Тот, что послал его в эту жизнь, и знал что, «умирая он останется во власти этого же Хозяина, а что Хозяин этот не обидит. «Жаль бросать обжитое, привычное? Ну, да что же делать, и к новому привыкать надо» (29, 23-24).
Конечно, и у него были грехи и он помнил о них, но было и другое, что не могло не расположить в его в его пользу: это и добрый нрав его, и бескорыстная любовь к старым и малым, ко всему живому на земле, и повседневный тяжелый труд, и разного рода несправедливости, с которыми так часто приходилось ему сталкиваться. Надо ли говорить, что за годы и десятилетия такой жизни очень сильно устал и, в отличие от Василия Андреича, давно уже в тайне душевной пребывал в ожидании жизни вечной, где и надеялся, наконец, обрести покой.
«Когда Никиту разбудили, он был уверен, что теперь он уже умер и что то, что с ним теперь делается, происходит уже… на том свете. Но когда он услыхал кричащих мужиков… он сначала удивился, что на том свете так же кричат мужики…, но когда понял, что он еще здесь… он скорее огорчился этим, чем обрадовался…
Пролежал Никита в больнице два месяца… И еще двадцать лет продолжал жить – сначала в работниках, а потом, под старость, в караульщиках… Перед смертью он просил прощенья у своей старухи и простил ее за бондаря; простился и с малым и с внучатами и умер, истинно радуясь тому, что избавляет своей смертью сына и сноху от обузы лишнего хлеба и сам уже по-настоящему переходит из этой наскучившей ему жизни в ту иную жизнь, которая с каждым годом и часом становилась ему все понятнее и заманчивее. Лучше или хуже ему там, где он, после этой настоящей смерти, проснулся? Разочаровался ли он или нашел там то самое, что ожидал? – мы все скоро узнаем.» (29, 28-29).
Произведения 90-х годов («Фальшивый купон», «Алеша горшок». «Корней Васильев», «После бала», «Хаджи Мурат», «Посмертные записки Федора Кузмича») писались или завершались Толстым…
Но несомненно и другое, последние произведения писались или завершались Толстым в исторический период совершенно особый, не имеющий аналогий в прошлом, в период русско-японской войны и первой русской революции, и Толстой предчувствовал и предвидел грядущие перемены и не сомневался, что новое время поставит новые вопросы и проблемы, решать и ставить которые придется по-новому. В статье «Конец века» (1905) он заявит о необходимости сообразоваться с происшедшими историческими событиями и необратимыми сдвигами в общественном сознании, «Век и конец века, – напиши он, – на евангельском языке не означает конца и начала столетий, но означает конец одного мировоззрения, одной веры, одного способа общения людей и начала другого мировоззрения, другой веры, другого способа общения… внешние признаки этого я вижу в напряженной борьбе сословий во всех народах…; в безумном, бессмысленном все растущем вооружении всех государств друг против друга; в распространении неосуществимого, ужасающего по своему деспотизму и удивительного по своему легкомыслию учению социализма…
Временные же исторические признаки или тот толчок, который должен начать переворот, – это только что окончившаяся русско-японская война и одновременно с нею вспыхнувшее и никогда прежде не проявлявшееся революционное движение народа» (Т, 36, 231, 232).
Изменения, которые наметились во взглядах Толстого в начале нового века, что уже отмечалось, в первую очередь были связаны с его оценкой и пониманием роли личности в обществе. Не отказываясь от своей идеи непротивления злу насилием, он в то же время вносит ряд уточнений в свою трактовку этой идеи. Теперь он значительно чаще, чем прежде, и более решительно ратует за то, чтобы человек, кто бы он ни был, противостоял современным политическим порядкам, не подчинялся им, но – без применения насилия. Речь идет, таким образом, о смещении акцентов. Если в прошлые годы Толстой отдавал предпочтение внутреннему совершенствованию, то теперь он более остро ставит вопрос о личной ответственности человека перед обществом, имея в виду поведение и поступки его в повседневной практике жизни.
При чтении рассказа «После бала» (1903) может сложиться впечатление, что Толстой в известной степени недооценивает формирующее воздействие и влияние на личность среды, социальных обстоятельств. Герой рассказа, Иван Васильевич, которому автор явно симпатизирует, вступает в спор с теми, кто полагает, что для «личного совершенствования необходимо прежде изменить условия, среди которых живут люди»: «Вот вы говорите, что человек не может сам по себе понять, что хорошо, что дурно, что все дело в среде, что среда заедает. А я думаю, что все дело в случае». И далее писатель показывает, как герой этот, по рождению и общественному происхождению своему принадлежавший к тем социальным кругам, где узаконенным и нормальным считалось наказание шпицрутенами, отказался принять эту «норму» жизни. После этого «случая» вся жизнь его сложилась не так, как она могла и должна была сложиться: расстроилась не только его женитьба, но и военная карьера, о которой он перед тем мечтал.
Однако содержание рассказа отнюдь не сводится к иллюстрации полемических утверждений, открывающих его. Нельзя не увидеть, что «дело» было, конечно, не в «случае». Этот «случай» лишь помог проявиться тем задаткам и качествам характера, которыми уже обладал Иван Васильевич. Именно нравственные основы характера позволили ему осознать, «что хорошо» и «что дурно», и соответствующим образом выстроить свое жизненное поведение.
Рассказ «После бала», при всем том новом, что он содержал в себе, в значительной степени тяготел еще к произведениям Толстого, исполненным в «старой» манере. Это касалось и композиции, и способов характеристики героя, и психологического анализа.
Значительно труднее установить эту творческую преемственность с произведениями предшествующих десятилетий в повести «Фальшивый купон», хотя замысел её, предположительно, относился к концу 80-х годов. Особое место занимала она и в ряду созданного Толстым и в 900-е годы (работать над ней он прекратил в феврале 1904 года, повесть осталась незавершенной).
Эту повесть вполне можно назвать экспериментальной. Процесс работы над ней Толстого позволяет проследить как эволюцию его взглядов, его учения, так и то направление, в котором шли его поиски новых возможностей реализма, новой манеры повествования.
Повесть «Фальшивый купон» особенно близка была религиозной доктрине Толстого (хотя и не укладывалась в её рамки, как, впрочем, и многие другие его произведения). Об этом свидетельствовала запись в дневнике, которую Толстой сделал в связи с работой над «Фальшивым купоном»: «Непротивление злу не только потому важно, что человеку должно для себя, для достижения совершенства любви, поступать так, но еще и потому, что одно только непротивление прекращает зло, помещает его в себе, нейтрализует его, не позволяет ему идти дальше».
Тема повести – борьба злого и доброго в душах людей: сначала побеждает зло, оно, как по цепи, передается от одного человека к другому, а затем в такой же последовательности движутся добрые дела, которые стояли у начала этой цепи зла.
Композиция повести соответствует этому замыслу и, если можно так сказать, активно работает на него. В каждой из последующих глав, внешне вполне самостоятельных, читатель встречается с новым героем, судьба которого складывается в зависимости от того, какой толчок (зла или добра) передается ему по этой своеобразной эстафете. В первом случае герой или погибает сам или начинает губить других, во втором возрождается к новой жизни, в которой преобладают духовное начало и любовь к ближнему.
В дневнике Толстого (он делает эту запись в декабре 1903 в ходе работы над «Фальшивым купоном») читаем: «Пишу очень небрежно, но интересует меня тем, что выясняется новая форма, «Sobre», т. е. трезвая, умеренная» (Т, 54,202).
Что же представляла собой эта «новая форма»? По мнению исследователей, это и более простой, динамичный сюжет, и стремление к более четкой и резкой лепке характера, и заметно видоизмененный психологический анализ, который был сосредоточен теперь не на тончайших процессах внутренней жизни, а на внешних её проявлениях – в поступках, диалогах и поведении персонажей.
Заслуживают внимания, например, психологические мотивировки тех кардинальных изменений, которые претерпевают герои этой повести. Эти мотивировки, хотя и весьма лаконичные, присутствуют в сценах, изображающих движение человека по пути зла, процесс его нравственного падения. В этом случае, как правило, упоминается о тлетворном воздействии социальной среды, чаше всего городской, о развращающем влиянии сытой и праздной жизни богатых. Пагубное влияние такой жизни коснулось и дворника Василия, и крестьянина Ивана Миронова, и бывшего солдата Степана Пелагеюшкина. Что касается другой цепи превращений (от зла к добру), то здесь, за редким исключением, такие мотивировки отсутствуют (Махин, Митя Смоковников).
В «Фальшивом купоне», как и в рассказе «После бала», подчеркнута особая роль случая, который способен и погубить и возродить человека. Стремясь показать, в согласии со своим учением, что насилием и злом победить зло нельзя, что одолеть его могут только любовь и добро, Толстой очень последовательно проводил мысль о важности широкого распространения добрых дел и поступков. А ведь при этом, полагал он, увеличится количество добрых случайностей, а, следовательно, и возрастает вероятность встречи с ними человека, который, возможно, и сам, не зная того, нуждается в такой встрече.
У читателя произведений позднего Толстого не может не возникнуть вопрос: откуда же берутся эти изначально хорошие, добрые люди, живущие по законам Христовой правды, каковы индивидуальные особенности их личности и социальные условия их происхождения? В такой постановке вопрос этот остается открытым. Толстой убежден, что в каждом человеке, в заповедных глубинах его души, есть доброе начало, которое, рано или поздно, при стечении обстоятельств, непременно должно проявиться. Ему по-прежнему близка мысль, которую он высказал в 1887 году в своем трактате «О жизни»: «Истинная жизнь всегда хранится в человеке, как она хранится в зерне, и наступает время, когда жизнь эта обнаруживается» (Т, 26, 345-346).