Текст книги "Вячеслав Гречнев. О прозе и поэзии XIX-XX вв. "
Автор книги: Вячеслав Гречнев
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 29 страниц)
Вечно лишь море, безбрежное море и небо,
Вечно лишь солнце, земля и её красота,
Вечно лишь то, что связует незримою связью
Душу и сердце живых с темной душою могил (1, 190).
Невольно возникает вопрос, какая существует связь между «душой живых» и «душой могил»? Речь, возможно, идет о грани, у которой жизнь человека, данная ему на немного дней, соприкасается с вечностью. По принципу из вечности пришел и в неё же вернулся. «Из Беспредельного не только всё происходит, но и всему суждено в него вернуться. Оно создает миры и вновь их в себя поглощает.
Оно признает всякого индивида, в силу его отдельного существования, виновным в нарушении единства и подлежащим уничтожению…
Всякое умирание есть потеря индивидуальности, приобщение к Целому, искупление вины перед Беспредельным!
В своих подсознательных глубинах человеческие души могут обнаруживать единство через, казалось бы, неодолимые расстояния веков и стран» [323]323
Козырев Б. Н. Письма о Тютчеве // Ф. И. Тютчев. Исследования и материалы. Кн. 1. – М., 1988. – С. 99, 108 – (Литературное наследство. Т. 97).
[Закрыть]
Известно, что память – одна из форм борьбы духа с беспощадно исчезающим временем. Именно памяти дано остановить и сохранить мелькающие мгновения жизни и тем самым одержать победу над Временем, всё и вся пожирающем. Ощущение вечной связи с прошлым весьма наглядно заявляет о себе, по словам В. Соловьева, в мгновениях «задушевной» жизни (сон; прозрения; экстазы), в мгновениях, истине открывающих окна в Вечность. Такие «прозрения» нередко посещают поэта Бунина. В них прогадывают и его воспоминания о былом, и его мечты, и его представления о мире, каким он хотел бы его видеть. И это очень важно для внимания внутреннего облика не только его лирического героя, но и самого Бунина. Верно ведь говорится: скажи мне, где твое сердце, я скажу каков ты.
Зарницы лик, как сновиденье,
Блеснул – и в темноте исчез.
Но увидал я на мгновенье
Всю даль и глубину небес…
……………………………………
Не так же ль в радости случайной
Мечта взмахнет порой крылом —
И вдруг блеснет небесной тайной
Всё потонувшее в былом (1,139, 140).
Для Бунина – поэта действительно характерно это стремление остановить мгновение, запечатлеть его и тем самым если не увековечить, то хотя бы на более долгий срок уберечь и сохранить. Но подчас в центре его внимания не столько факт появления того или другого мгновения жизни, сколько сам процесс возникновения его из небытия, едва уловимое прикосновение к вечности и затем – полное исчезновение. Причем, для того, чтобы могло состояться это увековечение, этому мгновению необходимо попасть в поле зрения человека или, скажем, отразиться в зеркале водной глади.
Вышло облачко на полдень
Над равниной водяною.
Не затем ли ты возникло,
Чтобы в вечном отразиться?»
Вышло облачко высоко
Стало тонкое, сквозное,
Улыбнулось одиноко —
И угасло в ярком зное (1, 142-143).
Это облачко так естественно сравнить с жизнью человека, его личностью: и то и другое – лишь временное выражение вечной истины. В самой постановке таких вопросов, в более чем пристальном интересе к ним Бунина отчетливо видны свойственные ему как страстная жажда жизни, так и страстное сожаление об уходящей жизни. Он рвался вдаль, тосковал о недостижимом и боялся, что когда-нибудь эта даль перестанет манить, а невозможное станет возможным… Именно в связи с этим никогда не прекращающимся состязанием жизни и смерти он, как художник, стремился хоть на мгновенье обнажить таинственные глубины бытия и души человеческой, пребывающей в потоке повседневности. Он снова и снова всматривается в небо, очень часто – в ночное, как бы желая сказать, что наша истинная жизнь на звездах, а мы прикованы к земле.
Обращение к небу и звездам позволяет не только почувствовать «миры иные» в их космической высоте, «иное бытие», но также – радость и печаль человека. И то и другое связано с проблемой вечности: первое – с любовью к такой краткой жизни, а второе – с поистине мистическим ужасом небытия, которому не будет конца. Свет звезд потому и влечет человека, что он «Предвечный», Божественный, то есть навсегда, был и будет: «Гляди смелее в сумрак звездный – Предвечный свет таится в нем!» Иными словами, вечность все-таки существует, и хочется верить, что она где-то там, на далеких звездах. Но есть и другой смысл в звездном свете, такой, который не оставляет никаких надежд человеку, хотя и подсказывает ему, что надо очень и очень дорожить каждым днем и мгновением жизни, ибо впереди «Вечная ночь»:
И осенние звезды, угрюмо мерцая
Безнадежным мерцанием тусклых лучей,
Говорят об иной – о предвечной печали
Запредельных Ночей (1,161).
Как справедливо замечает исследователь, искусство, и в частности – поэзия Бунина «дает почувствовать божественный смысл любого случайного мига бытия и любой его частицы», и функция её в том, чтобы «актуализировать в каждом чувстве причастность к Универсуму и общей для всех душе» [324]324
Сливицкая О. В. Основы эстетики Бунина // И. А. Бунин. pro et contra. – СПб., 2001. – С. 473, 474.
[Закрыть]. И это особенно наглядно, когда произведение создается, скажем так, по внушению природы. В этом случае, по словам Шеллинга, художник вкладывает в свое творение, помимо того, что входило в его замысел, некую бесконечность, не доступную ни для какого «конечного рассудка». Иными словами, природа есть видимый дух, а дух – невидимая природа.
Как уже отмечалось, особое, исключительное внимание Бунин уделял категории времени прошедшего и в связи с этим высоко ценил воспоминание, которое позволяло обрести и сохранить утраченное, и в этом прошлом обнаружить «вечно-настоящее». Бунин нередко размышляет о том, что прошлое, и даже давно минувшее продолжает и, подчас, самым активным образом вмешиваться в настоящее, воздействовать на него, так или иначе влиять на человека или принимать какое-то участие в его жизни, а то и непоправимо портить её. Это касается и давно потухших звезд, свет которых мы продолжаем видеть; это имеет отношение и к истинной красоте, для которой нет срока давности; это и просто след от некогда живших «избранных» людей, они, как и красота, делают жизнь ныне живущих более осмысленной и человечной.
Об этом размышляет Бунин в своем стихотворении «Огни небес» (1903-1904):
Та красота, что мир стремит вперед,
Есть тоже след былого. Без возврата
Сгорим и мы, свершая в свой черед
Обычный путь. Но долго не умрет
Жизнь, что горела в нас когда-то (1, 200).
Бунин не раз возвращается к мысли, что все, что было в прошлом, навеки уходит, и в то же время навсегда остается в памяти и любви оставшихся. «Нет, мертвые не умерли для нас!», – говорит он в стихотворении «Призраки»: нас навещают их тени, мы слышим звуки арфы, на которой они когда-то играли, мы помним сказки и предания, оставшиеся после них. «Мы в призраки не верим; но и нас Томит любовь, томит тоска разлуки». Такова эта особенность любви к ушедшим: о них напоминает абсолютно все в этом мире, где они были вместе в том настоящем, которое стало прошлым. И если когда-то на этом пути в их совместной жизни с той, которая теперь «забыта» и «бесконечно далека», встречалось море и бегущие волны, то теперь «волны, пенясь и качаясь Идут, бегут навстречу мне – И кто-то синими глазами Глядит в мелькающей волне. И что-то вольное, живое, Как эта синяя вода, Опять, опять напоминает To, что забыто навсегда!» (1, 226). Не оставляет эта память о навеки минувшем не только наяву, но и во сне: «Мне снилось северное море, Лесов пустынные края… Мне снилась даль, мне снилась сказка – Мне снилась молодость моя» (1, 203).
Понятно, что жизнь, которая осталась в прошлом, и жизнь сегодняшняя разительно отличаются: они ведь даются в воспоминаниях человека, в определенном смысле, перешедшего из века минувшего в век нынешний. Ясно, что в прежней жизни задавала тон нацеленность на счастье и связанное с этим особая обостренность в восприятии мира во всем его многоцветии, когда казалось, что «в мире жизни нет: Есть только блеск, лазурь и воздух ясный, Простор, молчание и свет» (1, 202). В жизни, которая вся уже на исходе, преобладают совсем другие краски, запахи и настроение. Да, жизнь продолжается, но только за стенами дома тех его обитателей, про которых говорят теперь: жили – были… Вокруг их дома «клены и осины, Приюты горлинок шиповник, береклест… А в доме рухлядь, тлен: повсюду паутины. Все двери заперты… и так уж много лет» (1,210).
Снова и снова, как видим, Бунин всматривается в то, что составляет главную заботу и печаль человека: вот она, жизнь, только что начиналась и была и вдруг, оказывается, всё позади, продолжаться больше нечему. И так же, неизвестно в какой раз, стремится он найти соответствующий образ, который позволил бы ему более точно и зримо изобразить само движение жизни к финалу, то, как она идет, проходит и исчезает во тьме. Именно об этом, как представляется, его стихотворение «Огонь на мачте» (1905):
И сладостно и грустно видеть ночью
На корабле далеком в темном море
В ночь уходящий топовый огонь…
Идет огонь – как свечечка. Ни звука
Не слышно на прибрежье, – лишь сверчки
Звенят… чуть уловимым звоном,
Будя в душе задумчивую нежность,
А он уходит в ночь и одиноко
Висит на горизонте, в темной бездне
Меж небом и землею… (1, 213-214).
Да, жизнь проходит, а печаль в душе усиливается, обостряется и чувство одиночества, ибо все больше появляется проблем, в решении которых уже никто и никогда помочь не сможет, разве что сверчки, «товарищи ночные», попытаются убаюкать эту боль-печаль.
Понятно, что вопросы, волнующие Бунина, остаются, они, что называется, безответные, и ему, поэту, это хорошо известно. В самом деле, куда уходят дни и почему они уходят без нас? Или мы уходим, а дни остаются? А время – оно переходит в вечность, но как именно и почему, опять же, без нас? И почему оно, время, вечно-настоящее, а человек через каждую секунду уже в прошлом? И снова задумывается над этим Бунин в своем стихотворении «В горах» (1903-1904):
Катится диском золотым
Луна в провалы черной тучи,
И тает в ней, и льет сквозь дым
Свой блеск на каменные кручи.
Но погляди на небосклон:
Луна стоит, а дым мелькает…
Не время в вечность убегает,
А нашей жизни бледный сон! (1,205).
Глава Девятая
О ПОЭЗИИ ГЕОРГИЯ ИВАНОВА
Перед отъездом в эмиграцию Г. Иванов простился с близкими ему людьми и дорогими сердцу местами. «Летний сад лучит уже по-осеннему. Инженерный замок в красном цвете заката. Как пусто! Как тревожно! Прощай, Петербург!..» [325]325
Иванов Г. Собрание сочинений: в 3 т. Т. 3: Согласие. – М., 1994 С. 54 (в дальнейшем ссылки на это издание приводятся в тексте).
[Закрыть]. В этом прощании есть печальное предчувствие, но есть и понимание, что иного пути нет, и есть робкая надежда, что это бегство от голода, холода и всевозможных насилий новой власти мера вынужденная и временная. Но, когда отъезд состоялся, мысли и чувства его обрели совсем иную тональность и направленность.
На пароходе, который увозил его из России, он к своему удивлению «никакого чувства освобождения, легкости, радости» в себе не обнаружил. «Даже наоборот. Конечно, теперь я курил папиросы с золотым мундштуком вместо махорки, конечно, я был свободен, конечно, я ехал в Берлин, в Париж, где я мог делать, что хочу, где никто не мог меня вдруг арестовать, сослать, расстрелять. Все это было так. Но сознание это было каким-то бесцветным, отвлеченным, бесплотным, не имеющим цены. Реальными были: резкий ветер, мокрая палуба, хмурые волны да еще тревожный вопрос: неужели Россия потеряна для меня навсегда?» (3, 454).
Гораздо позднее, незадолго до смерти, когда надежда на возвращение уже давно была утрачена, он снова вспомнит свой отъезд и пожалеет, что простился совсем не так, как следовало бы.
Я, что когда-то с Россией простился
(Ночью навстречу полярной заре),
Не оглянулся, не перекрестился
И не заметил, как вдруг очутился
В этой глухой европейской дыре (1,401)…
В эмиграции, в отличие от многих соотечественников, Г. Иванов с женой И. Одоевцевой устроились вполне сносно и даже – больше того. По её словам, несчастья и бедность свалились на них гораздо позднее, где-то в конце сороковых годов, а до того: «Жили мы вполне комфортабельно на ежемесячную пенсию отца моего, сохранившего в Риге доходный дом. А когда отец в сентябре 1932 года умер, мы получили большое наследство и зажили почти богато – в роскошном районе Парижа, рядом с Булонским лесом. И замечательно обставились стильной мебелью. Даже завели лакея. А, кроме того, я накупила золота» [326]326
Одоевцева И. На берегах Сены. – М.: Худож. литература, 1989. – С. 188.
[Закрыть].
Известна точка зрения, которую предельно ясно выразил А. Блок «Чем холоднее и злее эта неудавшаяся личная жизнь (но ведь она никому не удается теперь), тем глубже и шире мои идейные планы». Это высказывание невольно вызывает в памяти так называемых «проклятых поэтов», к которым можно причислить Блока и нередко относили Г. Иванова. Приведенный выше отрывок из воспоминаний И. Одоевцевой как раз и содержал полемику с подобным мнением. «В последний период жизни, – пишет она, – с чьей-то нелегкой руки его стали называть «поэт-maudit» и сокрушаться о его горестной судьбе. За ним это закрепилось надолго. Однако он отнюдь не был отверженным или неудачником. Скорее наоборот, баловнем судьбы, может быть, лишь за исключением последних лет своей жизни… Но, как ни странно, он даже с некоторым удовольствием принимал это прозвище» [327]327
Там же. – С. 187-188.
[Закрыть].
Был ли Г. Иванов «баловнем судьбы»? Можно ответить двояко: был, если иметь в виду материальное благополучие, не был, если говорить о его душевном настрое и духовных устремлениях. Каковы же были они, его мысли, настроения и чувства, уже в первый период его эмигрантской жизни, в пору создания сборника «Розы» (1931), во многих отношениях и нового и новаторского?
«Былая петербургская поэзия Иванова, – писал Р. Гуль, – это вещная, предметная лирика («дух мелочей прелестных и воздушных») была поэзией только «своего круга» и за него не выходила…
Иванов ушел из России, все с той же петербургской лирикой. Но уже в «Розах» в привычную акмеистическую музыку вступают еще смутно различимые… новые мотивы» [328]328
Гуль Р. Одвуконь. Советская и эмигрантская литература. – Нью-Йорк: Мост, 1973.– С. 66.
[Закрыть].
Ко времени публикации этого сборника Иванов уже более восьми лет живет в эмиграции. Надежда на возвращение в Россию у него, так и у многих других, еще жива, но с каждым днем всё больше тускнеет, а боль от разлуки и утрат всё усиливается, всё невыносимей становится мысль о высочайшей несправедливости судьбы, которая обрекла его на вечное скитание, более чем печальную долю изгнанника.
В этой связи внимания заслуживают те особые условия жизни, в которой эмигранты, с одной стороны, противостоят коренному населению, а с другой – с каждым годом всё хуже уживаются между собой. Об хорошо написал один из первых русских эмигрантов А. Герцен: «Выходя из родины с затаенной злобой, с постоянной мыслию завтра в неё ехать, люди не идут вперед, а постоянно возвращаются к старому, надежда мешает оседлости и длинному труду; раздражение и пустые, но озлобленные споры не позволяют выйти из известного числа вопросов, мыслей, воспоминаний, из которых образуется обязательное, тяготящее предание…
Все эмиграции, отрезанные от живой среды, к которой принадлежали, закрывают глаза, чтоб не видеть горьких истин, и вживаются больше в фантастический, замкнутый круг, состоящий из косных воспоминаний и несбыточных надежд. Если прибавим к тому отчуждение от не эмигрантов, что-то озлобленное, подозревающее, исключительное, ревнивое, то новый, упрямый Израиль будет совершенно понятен» [329]329
Герцен А. Былое и думы. – М.: Худож. литература, 1969. – С. 583.
[Закрыть].
Примерно так было и во времена Г. Иванова, о чем свидетельствовали многие, и в частности – младший современник и хороший его знакомый, К. Померанцев. Интересно его размышление о двойном одиночестве, на которое был обречен писатель-эмигрант. «Творчество – преодоленное одиночество. Творить – находить свет в беспрерывной ночи одиночества. А не преодолеть, не найти света – значит уйти в небытие.
В эмиграции к одиночеству творчества прибавляется еще одиночество изгнания, так что получается двойное одиночество, двойная стена, окружающая поэта-эмигранта, отделяющая его от внешнего мира… Такова его бесчеловечная судьба».
С особой остротой в эмиграции был поставлен такой старый и вечно новый вопрос, как «писатель и читатель». По словам К. Померанцева, «поэт всю жизнь обязан помнить о той пропасти, которая отделяет его от других людей. Не низших и не высших, а просто других …
С этого всё и начинается: поэт знает, что живет, окруженный непониманием, тем не менее, он будет жить, чтобы писать: писать для них – для непонимающих, для тех, кто, «как гробы» противны его душе, кто сладкой музыкой воспринимает его нестерпимую муку. Словом, для тех, кому не нужны ни его поэзия, ни он сам» [330]330
Померанцев К. Оправдание поражения // Литературное обозрение. – 1990.– №7. – С. 15, 16.
[Закрыть].
На эту же тему размышлял и Г. Иванов в пору выхода его поэтического сборника «Розы» в статье «Без читателя». Он задает вопрос: «К кому обращается эмигрантский писатель… в Париже, в 1931 году?» и отвечает: «К эмигрантскому читателю». «Но кто он, этот эмигрантский читатель?.. «Смесь племен и лиц», бывшая когда-то пестрой, но пропущенная, как сквозь мясорубку, сквозь общий русский крах – и ставшая давно бесформенной массой. Эта читательская масса окрашена в один цвет – безразличной усталости, а усталость не только внешне рифмуется с отсталостью. В литературе она ищет развлечения и условности» (3, 535).
Итак, «баловень судьбы» оказался, как и многие другие его собратья по перу, в обстоятельствах поистине исключительных. А именно: без «живой среды», оставшейся в России, без своего читателя, которого обыкновенно все ругали, но который был «самым чувствительным, благодарным… на свете» (3, 536). Как верно отмечал Г. Адамович «В первый раз – по крайней мере на русской памяти – человек оказался полностью предоставленным самому себе, вне тех разносторонних связей, которые, с одной стороны, обеспечивают уверенность в завтрашнем дне, а с другой – отвлекают от мыслей и недоумений коренных, „проклятых" …Впервые вопрос „зачем?" сделался нашей повседневной реальностью без того, чтобы могло что-нибудь его заслонить… Зачем писать стихи так-то и о том-то, когда надо бы в них «просиять и погаснуть», найти единственно важные слова, окончательные… ибо, в самом деле, как же было это не чувствовать, когда остался человек лицом к лицу с судьбой, без посредников: теперь или никогда!» [331]331
Адамович Г. Одиночество и свобода. – М.: Республика, 1996. – С. 229-230.
[Закрыть]
В этой ситуации, «лицом к лицу», весьма обостряется проблема времени во всех его категориях: в настоящем, с его эмигрантскими буднями в положении странника, всему, всем и всегда чужого, в будущем, на которое нельзя было рассчитывать без какой-либо надежды, а её-то не было и быть не могло, и, наконец, в прошлом, которое осталось в России и с Россией, а она с каждым днем все больше исчезала за горизонтом видимости, но с неменьшей силой продолжала волновать чувства, обострять мысль и тревожить память.
И понятно, что с годами самой реальной реальностью становится прошлое: от него некуда было уйти, оно не поддавалось забвению. Это состояние было сродни тяжелой болезни, поразившей многих эмигрантов и получившей имя – ностальгия. «Одно родное существо, – писал С. Л. Франк, – есть… у нас всех: это – родина. Чем более мы несчастны, чем более пусты наши души, тем острее, болезненнее мы любим её и тоскуем по ней… Мы любим … нашу родную, древнюю, исконную мать; она сама теперь несчастна, обесчещена, больна тяжким недугом, лишена всякого величия…
Мы знаем, что мы сами больны одной и той же болезнью с нашей родиной, как бы ни были различны симптомы этой болезни, и что мы исцелимся только вместе – если исцелимся! Мы направим её на новый, верный путь не ранее, чем найдем его для себя самих» [332]332
Франк С. Л. Сочинения. – М.: Правда, 1990. – С. 163, 164.
[Закрыть]
Немало было и других эмигрантов, которые, раньше или позднее С. Франка и Г. Иванова, разуверились в том, что когда-нибудь смогут вернуться на родину, разве что во сне. Об этом нередко говорили и писали они, и, в частности, В. Набоков. Невольно вспоминается здесь «горсточка» земли родной, которую он хотел бы сохранить и после смерти: и как напоминание о верности ей, и как своеобразный пропуск в лучший мир.
Когда я по лестнице алмазной
поднимусь из жизни на райский порог,
за плечом, к дубинке легко привязан,
будет заплатанный узелок…
«Апостол, скажу я, пропусти мя!..»
Перед ним развяжу я узел свой:
два-три заката, женское имя
и темная горсточка земли родной… [333]333
Набоков В. Стихотворения. – М.: Молодая гвардия, 1991. – С. 63.
[Закрыть]
Но «тяжкий недуг», о котором писал С. Франк, не только поразил Г. Иванова, но и сделал из него поэта, и не просто одного из многих, а – поэта «со своим собственным голосом, со своим видением мира, непохожим ни на кого из предшественников» [334]334
Богомолов Н. Талант двойного зренья // Вопросы литературы. – 1989. – №2. – С. 130.
[Закрыть]. В своей «поэме в прозе» «Распад атома» он писал: «Ох, наше прошлое и наше будущее, и наша теперешняя покаянная тоска. «А как живо было дитятко…» Ох, эта пропасть ностальгии, по которой гуляет только ветер, донося оттуда страшный интернационал и отсюда туда – жалобное, астральное, точно отпевающее Россию, «Боже, Царя верни» (2, 8)…
Воспоминания о России, о Петербурге, можно сказать, ни на минуту не оставляют его, они по-своему, в зависимости от жанра его произведений, присутствуют в стихах, прозе и мемуарах. Он непрестанно станет задумываться над тем, какова природа памяти и воспоминаний, степень их достоверности, а также – течение времени в них и последовательность его.
«Есть воспоминания, как сны, – пишет он, – …есть сны – как воспоминания. И когда думаешь о бывшем «так недавно и так беспечно давно», иногда не знаешь – где воспоминания, где сны…
В стеклянном тумане, над широкой рекой – висят мосты, над гранитной набережной стоят дворцы, и две тонких золотых иглы слабо блестят… Вот царский смотр на Марсовом поле… и вот красный флаг над Зимним дворцом. Молодой Блок читает стихи… и хоронят «испепеленного» Блока…
Воспоминания? Сны?
Какие-то лица, встречи, разговоры – на мгновение встают в памяти без связи, без счета. То совсем смутно, то с фотографической четкостью… И опять – стеклянная мгла, сквозь мглу – Нева и дворцы; проходят люди, падает снег. И куранты играют «Коль славен.. »
Нет, куранты играют «Интернационал» (3, 118).
Есть точка зрения, согласно которой искусство нам дано, чтобы не умереть от истины, и в развитие её: произведение искусства порождается отказом ума объяснять конкретное. Нечто общее, что сближает искусство с воспоминаниями, несомненно, есть, и, прежде всего, – присущий им элемент вымысла. Место и роль его в том и другом случаях, разумеется, сугубо специфические, и говорить здесь можно лишь о наличии вымысла как такового. И, конечно, меньше всего ожидаешь встретить его в воспоминаниях, хотя и понимаешь, что далеко не всё помнится из жизни былой, да и время вносит свои поправки, в силу чего многие факты и события обретают иной смысл и оценку. Очень верно кто-то заметил: «Прошлое – чужая страна, там всё по-другому».
«Воспоминание, – по словам Н. Бердяева, – не есть сохранение или восстановление нашего прошлого, но всегда новое, всегда преображенное прошлое. Воспоминание имеет творческий характер. Парадокс времени в том, что, в сущности, прошлого в прошлом никогда не было, в прошлом существовало лишь настоящее, иное настоящее, прошлое же существует лишь в настоящем…
Проблема отношения настоящего и прошлого имеет двоякое выражение. Как сделать бывшее, греховное, злое, мучительное бывшее не бывшим, и как сделать дорогое нам, прекрасное, доброе бывшее, что умерло и перестало существовать, продолжающим существовать… Родное, дорогое нам, ценное настоящее должно было бы быть вечным, для него не должно было бы наступать то будущее, которое делало бы его прошлым» [335]335
Бердяев Н. Философия свободного духа. – М.: Республика, 1994 – С. 285.
[Закрыть].
Названный выше сборник стихов Г. Иванова «Розы» (и, разумеется, всё написанное им в последующие годы), можно сказать, пронизан подобными воспоминаниями о прошлом, о жизни в России, о её радостях и печалях, о том, что довелось увидеть и пережить, и о том многом, нередко, исключительно важном и ценном, что уяснилось гораздо позднее, и о том, что было, но бесследно исчезло.
Известно, что человек, покинувший свой дом родной, вновь и вновь в своих мыслях и чувствах пытается вернуться в те такие близкие и уже далекие времена, чтобы хоть на короткий миг снова оказаться, среди своих бывших современников, приобщиться к той жизни, которая здесь когда-то шумела, чтобы оттуда посмотреть в будущее, еще недавно такое неясное, а теперь ставшее не только вполне обозримым, но и, как в данном случае, ненавистным настоящим.
С годами всё больше крепнет мысль, что никогда не вернуться ему в это прошлое – настоящее, ибо нет прежней России, а, следовательно, нет и своего дома. По словам Г. Иванова, «большевики разрушили систематически всё, на что опиралась русская жизнь: церковь, семью, чувство, человеческое достоинство, честь, самый разум» (3, 580). Понятно, что если рушится тот мир, в котором ты жил, то и ты, пусть и не всегда в прямом смысле, умираешь с ним: «Должно быть, сквозь свинцовый мрак, На мир, что навсегда потерян, Глаза умерших смотрят так» (1,277).
Взгляд умерших – взгляд особый. Можно предположить, что в нем преобладает черно-белый цвет, вековечная безнадежность и нежная печаль. И потому, конечно, в этих стихах и обычно радующая человека «полоска рассвета», и земля, дающая ему жизнь и затем укрывающая его после смерти, видятся «злой и грустной» (1, 274). Иначе говоря, обычные слова теряют свой привычный смысл, и это неудивительно, ибо связано с принципиально новым видением и пониманием важнейших, сущностных проблем человеческой жизни.
Насилие и смерть принесла человеку новая власть и потому абсолютно всё: и кровь, и мосты над Невой приобретают черную окраску. Оставляет человека и его ангел-хранитель. И самое, пожалуй, главное: существенно меняется течение времени. Как известно, для «умершего», а в данном случае – для потерявшего свою родину человека, время останавливается, он теперь, если угодно, внутри вечности, и ему отныне не дано, да и не интересно знать, какое тысячелетье на дворе.
Черная кровь из открытых жил —
И ангел, как птица, крылья сложил…
Это было на слабом, весеннем льду
В девятьсот двадцатом году…
……………………………………………..
Над широкой Невой догорал закат.
Цепенели дворцы, чернели мосты —
Это было тысячу лет назад,
Так давно, что забыла ты (1,265).
Следует признать, что это своеобразное летоисчисление способно обесценить не только хорошо известные, но и самые дорогие слова.
«Рассыпаются слова И не значат ничего»: будь то «история и человечество», «изгнание или отечество», «надежда, отчаянье, вера, неверие». И никак не понять – что это: «беспамятство или мучение», «где все, навсегда потеряло значение» (1,262). И подобным превращениям нет конца: еще вчера знакомое, родное лицо, сегодня – «уже чужое»; еще недавно представлялось, что твое прошлое навсегда с тобой, а теперь оказалось: «Это только сон во сне. Звезды над пустынным садом Розы на твоем окне» (1,267); разительно поменялось и представление о доме родном: теперь с ним связана не земная жизнь, а – предстоящая, вечная: «Ближе к снегу, к белой пене, Ближе к звездам, ближе к дому» (1, 270). Да, «рассыпались» слова и уходило из жизни человека что-то очень важное. «Страсть»? Нет и страсти. «Власть»? «Нет и власти Даже над самим собой». Нет и счастья – оно «выпало из рук. Камнем в море утонуло» (1,282).
Да, отношение к жизни, как в бытовом, так и бытийном проявлении, определяет и отношение к слову. И наоборот. Взаимосвязь здесь очевидна, ибо, как заметил Ницше, «вечные вопросы ходят по улице». Человек на чужбине, в том же Париже, близок к пониманию, что его одиночество и неприкаянность («По улицам рассеянно мы бродим, На женщин смотрим и в кафе сидим») обусловлены в основном тем, что он не находит «настоящих слов», а «приблизительные» больше не желает употреблять. Об этом же размышляет и его герой в «Распаде атома»: «Я хочу забыть, отдохнуть, сесть в поезд, уехать в Россию, пить пиво и есть раков теплым вечером на качающемся поплавке над Невой. Я хочу преодолеть отвратительное чувство оцепенения: у людей нет лиц, у слов нет звука, ни в чем нет смысла. Я хочу разбить его, все равно как. Я хочу просто перевести дыхание, глотнуть воздуху. Но никакого воздуха нет». И еще: «Душе страшно. Ей кажется, что одно за другим отсыхает всё, что ее животворило. Ей кажется, что отсыхает она сама. Она не может молчать и разучилась говорить» (2,15. 18). «Настоящие слова», как и воздух для жизни, остались в России, Петербурге, куда дорога навсегда заказана.
И что же делать? В Петербург вернуться?
Влюбиться? Или Опера взорвать?
Иль просто – лечь в холодную кровать.
Закрыть глаза и больше не проснуться… (1,280).
Отношение к России у Г. Иванова не было однозначным и простым Он, как и упоминавшийся выше С. Л. Франк, склонен был «полагать, что часть вины за то, что произошло на их родине, была и на нем, на них, покинувших её. «Все мы герои и все мы изменники, Всем, верим словам. Что ж, дорогие мои современники, Весело вам? (1, 303). Горькие воспоминания о невосполнимых утратах лежали тяжелым грузом на душе, порождали ощущение зависимости, чувство весьма обременительной несвободы. Отсюда столь понятное стремление напрочь забыть особенно тревожившие факты и события из этого прошлого. Но было и не менее сильное желание понять и определить причину причин поистине катастрофических последствий деятельности как старой, так и новой власти, и подвластного ей исполнителя всех этих событий, связанных с войнами и революциями.
В известном стихотворении Г. Иванова «Свободен путь над Фермопилами» есть такие строчки: «А мы – Леонтьева и Тютчева Сумбурные ученики – Мы никогда не знали лучшего, Чем праздной жизни пустяки. Мы тешимся самообманами»… А «за морями-океанами Видна блаженная страна:
Стоят рождественские елочки,
Скрывая снежную тюрьму.
И голубые комсомолочки,
Визжа, купаются в Крыму.
Они ныряют над могилами,
С одной – стихи, с другой – жених»… (1, 387).
«Сумбурные ученики», можно предположить, «ученики», которые в свое время не смогли по достоинству оценить произведения этих выдающихся предшественников, т. е. соотнести прочитанное с особенностями национального развития России, жизни и характера русского человека. Интересна в этом плане статья Г. Иванова о К. Леонтьеве «Страх перед жизнью» (1932). Он напоминает в ней о том, что и при жизни и какое-то время после смерти К. Леонтьева его плохо понимали, но много ругали, а в XX веке вдруг обнаружилось, что «совпадение политических теорий Леонтьева с «практикой» современности прямо поразительно» [336]336
Леонтьев К.Н. pro et contra. Антология. Кн. 2. – СПб., 1995. С. 194.
[Закрыть]. Иными словами, «политические теории», которые еще недавно принято было называть «реакционными», в годы двоенные и пореволюционные, дали и материал и повод к совсем иному осмыслению. Едва ли ни в первую очередь это было связано с тем, что обычный человек, непосредственный участник мировой войны и революций, и – не только в России, проявил себя с самых, порой, неприглядных, низменных сторон, и потому вызвал глубокое разочарование и повсеместное осуждение.
В «Окаянных днях» И. Бунина есть такая запись: «Шел и думал, вернее, чувствовал: если бы теперь и удалось вырваться куда-нибудь в Италию, например, во Францию, везде было бы противно, – опротивел человек! Жизнь заставила так остро и внимательно разглядеть его, его душу, его мерзкое тело. Что наши прежние глаза, – как мало они видели, даже мои!» [337]337
Бунин И. Окаянные дни. Воспоминания. Статьи // Сов. писатель. – М., 1990. – С. 129.
[Закрыть]. И здесь же задает вопрос: «Да, но во что можно верить теперь, когда раскрылась такая несказанно страшная правда о человеке?» [338]338
Там же. – С. 118.
[Закрыть]