Текст книги "Вячеслав Гречнев. О прозе и поэзии XIX-XX вв. "
Автор книги: Вячеслав Гречнев
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 29 страниц)
Что же сильнее всего поразило многих, и особенно интеллигенцию, которая еще недавно полагала, что неплохо знает свой народ, и считала, что нужно не столько учить его, сколько учиться у него и мудрости и гуманности? Это – и, более чем странное, сочетание холопского желания угодить любому начальству, и – плохо скрываемая ненависть ко всякой власти. Это – и, поистине, удивительное равнодушие ко всему и всем, в том числе и к самому себе, и зачастую, ничем не оправданная жестокость и стремление к насилию, и не только в отношении к людям чужим, но и, подчас, к самым близким, а то и – родным.
Имея в виду советскую действительность, Г. Иванов пишет: все, что К. Леонтьев говорит в своих трудах, «нам уже знакомо заранее, и не из его статей, а непосредственно из окружающего нас хаоса и насилия… Всё знакомо – и «духовные начала», расцветающие «посредством принуждения», и конституции, которые «опасней пугачевщины», – и на совет «сорваться с рельс» и «стать во главе… умственной и социальной жизни человечества», с сердечным удовлетворением мы можем сказать: Есть. Уже сорвались. Уже стали». А перед тем Г. Иванов заметит: «подоплека у фашизма, гитлеризма, большевизма, что ни говори, одна» [339]339
Там же. – С. 194-195.
[Закрыть].
Да, Россия, и, разумеется, не только для него, перестала быть единой, теперь она как бы распалась – на прежнюю, дорогую и незабвенную, и – новую, советскую, глубоко ненавистную. Известно, что Г. Иванов был свидетелем и революционных и пореволюционных событий, и потому у него были основания полагать, что люди, активно утверждавшие эту новую власть, в большинстве своем, никак не могли быть отнесены к числу достойных, гуманных и порядочных. В этой связи, думается, можно следующим образом перефразировать известное выражение, скажи, каким «кумирам» поклоняешься, и я скажу кто ты.
Какие отвратительные рожи,
Кривые рты, нескладные тела:
Вот Молотов. Вот Берия, похожий
На вурдалака, ждущего кола…
В безмолвии у сталинского праха
Они дрожат. Они дрожат от страха,
Угрюмо пряча некрещеный лоб, —
И перед ними высится, как плаха,
Проклятого «вождя» – проклятый гроб (1,531).
Довольно скоро обнаружилось, что такая чужая и далекая во всех лишениях советская держава продолжала весьма негативно вмешиваться в жизнь эмигрантов. Это вмешательство, пусть и зачастую лишь косвенное, пагубно действовало на человека и в сугубо личном плане («Голубая ночь одиночества – На осколки жизнь разбивается, Исчезает имя и отчество, И фамилия расплывается»), и посягало, на самое дорогое и единственное, что осталось у них, – на их память, воспоминания о далеком и недавнем прошлом России. «Нет в России даже дорогих могил, Может быть, и были – только я забыл».
Россия счастье. Россия свет.
А, может быть, России больше нет.
И над Невой закат не догорал,
И Пушкин на снегу не умирал,
И нет ни Петербурга, ни Кремля —
Одни снега, снега, поля, поля…
Россия тишина. Россия прах.
А, может быть, Россия – только страх.
Веревка, пуля, ледяная тьма
И музыка, сводящая с ума.
Веревка, пуля, каторжный рассвет
Над тем, чему названья в мире нет (1,299).
Иными словами, советская власть делала очень многое, чтобы это беспамятство, и в широком, историческом плане, и в повседневной повсеместно и навсегда утвердилось в душах людей. Как раз об этом, в частности, идет речь в приведенном выше стихотворении
Г. Иванова «Свободен путь над Фермопилами», где «голубые комсомолочки, Визжа купаются в Крыму». Им невдомёк, что за «рождественскими елочками» скрывается «снежная тюрьма», они или позабыли или и вовсе не знали, что здесь, в Крыму, где они, «визжа купаются» совсем недавно и самым предательским образом были расстреляны и утоплены в Черном море тысячи тысяч русских людей. Отсюда и эта строчка: «Они ныряют над могилами, С одной – стихи, с другой жених». Г. Иванов никогда не забывал об этих трагических событиях в Крыму, вспомнит о них он и накануне смерти.
И сорок лет спустя мы спорим,
Кто виноват и почему.
Так в страшный час над Черным морем
Россия рухнула во тьму…
И начался героев-нищих
Голгофский путь и торжество,
Непримиримость всё простивших,
Не позабывших ничего (1, 547).
Заслуживают внимания здесь последние строчки: «непримиримые» и «ничего не позабывшие», но – «всё простившие», а также, связанный с этим, своеобразный оксюморон: «Голгофский путь и торжество». Разумеется, время вносит свои поправки, и ненависть и злость, «накипевшие за годы», рано или поздно, уступают место прощению. Но известно также, что более расположены простить прежде всего те, кто при любых обстоятельствах продолжают любить свою родину. И это понятно: ведь любовь, как и вера, никаких доводов «против» не принимает, как бы неопровержимо убедительны они ни были.
Да, Г. Иванов очень многое не принимал и ненавидел в советской России. И в то же время он никогда не переставал любить её, а с годами – и любить сильнее и писать о ней чаще.
Такое отношение к России было вполне в традициях русской литературы. Можно назвать и М. Лермонтова, с его «странной любовью» к отчизне, и А. Блока, который после довольно подробного перечисления весьма непохвальных обычаев и склонностей русского человека («Грешить бесстыдно, непробудно, Счет потерять ночам и дням» и т. Д.) Делает признание: «Да и такой, моя Россия, Ты всех краев дороже мне».
Редкий писатель, говоря о России, не вспоминал о её необъятных просторах, о красоте природы, неброской, но покоряющей душу. «Её лесов безбрежных колыханье, Разливы рек, подобные морям», – напишет Лермонтов, а Блок продолжит: «За снегами, лесами, степями мне не видно лица. Только ль страшный простор пред очами, непонятная ширь без конца?»
Такие описания дают представление об особенностях характера русского человека: тут и ширь, и удаль, и масштаб видения мира и размышлений о нем. Но российские просторы, где так наглядно земля соединяется с небом, это еще и весьма ёмкий образ той удивительной линии, где как бы и совершается переход конечного в бесконечное. И понятно, что это не может не вызвать у человека уже не печаль, но – отчаяние, а также и – надежду, пусть и самую призрачную: не исчезнуть бесследно в вечности, а – приобщиться к ней. Питать и поддерживать эту надежду по силам, опять же, только любви, способной противостоять беспощадно уходящему времени. «За пределами жизни и мира, В пропастях ледяного эфира Всё равно не расстанусь с тобой! И Россия, как белая лира, Над засыпанной снегом судьбой» (1, 313).
Край земли. Полоска дыма
Тянет в небо, не спеша.
Одинока, нелюдима
Вьется ласточкой душа.
Край земли. За синим краем
Вечности пустая гладь.
То, чего мы не узнаем,
То, чего не надо знать.
Если я скажу, что знаю,
Ты поверишь. Я солгу.
Я тебя не вспоминаю,
Не хочу и не могу.
Но люблю тебя, как прежде,
Может быть, еще нежней,
Бессердечней, безнадежней
В пустоте, в тумане дней (1,311).
В этом стихотворении Г. Иванова, как, впрочем, и во многих других, почти невозможно бывает определить: к женщине ли это обращение и признание в любви или к России. Что и понятно, ведь у живущих в своей стране зачастую одни радости и печали, и день сегодняшний и вчерашний жизни личной очень тесно бывает связан с её прошлым и будущим. И снова как не вспомнить Блока: «Мне избы серые твои, Твои мне песни ветровые – Как слезы первые любви!»
Всевластное и неумолимое Ничто постоянно чувствуется, а то и весьма зримо присутствует в стихах Г. Иванова. «Сияет соловьями ночь, И звезды, как снежинки, тают, И души – им нельзя помочь – Со стоном улетают прочь, Со стоном в вечность улетают» (1, 566). Прекрасно понимая всю неотразимость доказательств в пользу того, что человек и его жизнь не способны выдержать испытание смертью, он иногда явно не желает согласиться с непреложностью этих фактов. И опять же имеет в виду любовь, но любовь настоящую, про которую говорят, что она, как и талант, редчайшая редкость на земле. Невольно вспоминаются известные строчки В. Соловьева, который, думается, имел в виду такую любовь.
Именно так любившие при жизни, по мысли Г. Иванова, никогда не расстаются и после смерти:
«С верным другом, с неразлучным другом, С мертвым другом – мертвый друг».
Им спокойно вместе, им блаженно рядом…
Тише, тише. Не дыши.
Это только звезды над пустынным садом.
Только синий свет твоей души (1,305).
Верно говорится, что умерший человек как бы продолжает оставаться среди живых, пока жив хоть один человек, продолжающий его любить. Г. Иванову близка эта мысль, но не менее близка и другая, что истинная любовь, душевная и духовная связь, никогда не прерывавшаяся при жизни, не обрывается и после смерти.
Распыленный милльоном мельчайших частиц
В ледяном, безвоздушном, бездушном эфире,
Где им солнца, ни звезд, ни деревьев, ни птиц,
Я вернусь – отраженьем – в потерянном мире.
И опять, в романтическом Летнем Саду,
В голубой белизне петербургского мая,
По пустынным аллеям неслышно пройду.
Драгоценные плечи твои обнимая (1,439).
Как уже отмечалось, неприкаянность и безысходное одиночество русских изгнанников весьма и весьма способствовали более чем обостренному восприятию вечности. Лирический герой Г. Иванова нередко напоминает человека, вся жизнь которого сведена к ожиданию: «когда исчезнет расстоянье» «между вечной музыкой и мной», «и душа провалится в сиянье катастрофы или торжества» (1, 456). В центре внимания его и душевное состояние человека, который уже подвел итоги своего земного пути, и выводы его более чем неутешительны: теперь ему ясно, что на самые важные для себя вопросы – «О смерти, любви и страданьи» – ответа он не нашел. И, больше того, теперь в нем, как никогда ярко, «сияет воспоминание», «омытое ливнями звуков и слез», что прежде он, оказывается, «вовсе и не дорожил» всем этим. (1,567). Размышляет он и о том, какая жизнь ожидает его после того, как всё «Будет кончено горстью земли О поверхность соснового гроба»: «Как должна быть она хороша, Чтобы мы о земной позабыли» (1,501). Но и о земной жизни известно ему теперь довольно много жестокой правды, и, в частности, что она не только никогда и ничего не простила ему, человеку, но и, как он осознает теперь, и не могла простить. «О, душа моя, могло ли быть иначе! Разве ты ждала, что жизнь тебя простит?.. Всё-таки, душа, не будь неблагодарной, Всё-таки не плачь…» (1, 308). Для понимания состояния его души многое дает «морозное окно», с «колыханьем черных веток» вокруг него. Через это окно он смотрит на мир, отсюда и такая понятная человеческая печаль, не оставляющая ни на минуту.
Но тому, кто тихо плачет,
Молча стоя у окна,
Ничего уже не значит,
Что задача решена (1, 309).
В поле зрения поэта попадает и самый процесс умирания человека, те мгновенья, когда душа его расстается с бренным телом. «Над бурями темного века В беззвездное небо летит» (1, 315). «Капля за каплей – кровь и вода – В синюю вечность твою навсегда» (1, 301). А ведь незадолго до этих скорбных мгновений непрестанно напоминала о себе «тень надежды безнадежной» и сожаление: «А могло бы быть иначе». «Мог поймать. Не повезло». И вновь неумолимое Ничто продолжает свое шествие, и вновь на смену радости и ожиданию счастья приходят страдания и разочарования. Посещает его и просто отчаянное настроение, когда даже и воскресение из мертвых, если бы оно произошло, не обрадовало бы: ведь возвращаться-то пришлось бы в советскую Россию, где могли встретить его только тюрьма и сума. И совсем не случайно, поэтому, в одной из российских избенок «Жалобно плачет ребенок, Тот, что сегодня воскрес».
Мертвый проснется в могиле,
Черная давит доска.
Что это? Что это? – Или
И воскресенье тоска?
И воскресенье унынье?
Скучное дело – домой.
…Тянет Волынью, полынью,
Тянет сумой и тюрьмой (1,325).
Нетрудно заметить и здесь творческую перекличку с А. Блоком, с его стихотворением «Девушка пела в церковном хоре». В нем многое близко мыслям и настроениям наших изгнанников, особенно вот эта строчка: «О всех усталых в чужом краю, О всех кораблях, ушедших в море, О всех, забывших радость свою». Есть здесь и столь понятная
Г. Иванову «тень надежды безнадежной»: «Что на чужбине усталые люди Светлую жизнь» обретут. Сближает эти стихотворения и плач ребенка, который у Блока особенно беспощадно зачеркивает абсолютно все надежды: «Причастный тайнам, плакал ребенок О том, что никто не придет назад» [341]341
Блок А. Собрание сочинений: в 8 т. Т. 2: Худож. литература. – М.; Л., 1960. – С. 79.
[Закрыть].
Почти всё на свете, и, прежде всего, небо и звезды, напоминают человеку о бесконечности, в которую никак не вписывается его конечная жизнь. Отсюда, непрестанный ад в душе, за который, не без сарказма, благодарит Г. Иванов: «Лояльно благодарен Аду За звездный кров над головой» (1, 390). Этот «Ад», как представляется, возникает потому, что звездный свет и свет человеческой жизни существуют сами по себе, в полной обособленности и одиночестве. Всего лишь на мгновение человек приходит в этот мир, а звезды как светили целую вечность до его появления, так и будут мерцать после него. Но чудо, о котором не перестает размышлять Г. Иванов, иногда происходит; но лишь в тех редчайших случаях, когда звездные лучи и свет человеческих глаз совсем неожиданно пересекаются. Вот тут, как можно понять автора, и происходит воссоединение конечного с бесконечным, подобно тому, как обретает вечность капля дождя, когда сливается с океаном.
От синих звезд, которым дела нет
До глаз, на них глядящих с упованьем,
От вечных звезд – ложится синий свет
Над сумрачным земным существованьем.
И сердце беспокоится. И в нем –
О, никомуна свете незаметный –
Вдруг чудным загорается огнем
Навстречу звездному лучу – ответный.
И надо всем мне в мире дорогим
Он холодно скользит к границе мира,
Чтобы скреститься там с лучом другим,
Как золотая тонкая рапира. (1, 292).
В свое время вызвало немало критических откликов начало стихотворения Г. Иванова: «Хорошо, что нет Царя. Хорошо, что нет России. Хорошо, что Бога нет». Невольно возникают вопросы: почему, в каком смысле и для кого «хорошо»? На последний из них ответить нетрудно: разумеется, для тех, кто совершал эти злодеяния и богохульства (во всяком случае, им так казалось). Но в каком смысле и почему поэт, которому явно ненавистны были все эти идеи и деяния, дает оценку «хорошо»? Можно допустить, что здесь имеет место сарказм, который призван подчеркнуть иногда применяемый в споре прием: это когда с противной стороной во всем вроде бы соглашаются, но только затем, чтобы, используя эффект неожиданности и неотразимые факты, доказать полную несостоятельность позиции сопротивника. Об этом невольно думаешь, ибо последующие строчки стихотворения посвящены, можно сказать, развенчанию этого «хорошо». Мы видим, как неприкаянно одинок, безутешен и беззащитен человек, у которого отняли не только его родину, обжитый им мир, но и Бога: ведь он остался наедине с безграничной Вселенной, Вечностью и Ничто.
Только желтая заря,
Только звезды ледяные.
Только миллионы лет…
Однако последующие строчки более чем убедительно опровергают высказанное предположение:
Хорошо – что никого.
Хорошо – что ничего.
Так черно и так мертво.
Что мертвее быть не может
И чернее не бывать.
Что никто нам не поможет
И не надо помогать (1,276).
Известно, что Г. Иванова одним из первых в его поколении писателей назвали «русским экзистенциалистом». Речь шла о том что он, как и некоторые другие литераторы, и старше и младше его, были «исторгнуты в классическую экзистенциальную ситуацию заброшенности …в чужой, «абсурдный» мир, посторонность одиночество. История очертила вокруг них некий трансцендентно-непереходимый рубеж, за которым лежало то, что стало им абсолютно и навеки недоступно, – былая Россия, их потерянный рай…» [342]342
Семенова С. Два полюса русского экзистенциального сознания // Новый мир. – 1999. – № 9. – С. 183.
[Закрыть].
Что же остается, когда ничего не остается, когда всё отнято? Можно ли найти что-то хорошее, когда всё плохо, или – ещё точнее: в плохом хорошее? В этой ситуации со всей, воистину, запредельной беспощадностью возникает вопрос о свободе. По словам А. Камю, «чтобы знать, свободен ли человек, достаточно знать, есть ли у него господин» [343]343
Камю А. Миф о Сизифе. Эссе об абсурде // Сумерки богов. – М.: Изд-во полит, литературы, 1989. – С. 261.
[Закрыть]. Понятно, что слово «господин» следует понимать в самом широком смысле, в том как раз, в каком понимает его Г. Иванов, – это и родина, любовь к которой делает человека несвободным, это и царь с его властью и подданными, это и Бог, всё определяющий в человеческой жизни, и начало её и конец. Иными словами, только человек, потерявший всё, во всём разуверившийся, человек, «пробужденное сознание» которого позволяет ему совершить «бегство от сновидении повседневности», «абсурдный» человек, как называли его экзистенциалисты, способен претендовать на абсолютную свободу.
«Идея «Я есмь», мой способ действовать так, словно всё исполнено смысла… – всё это… опровергается абсурдностью смерти. Смерть становится единственной реальностью, это конец всем играм. У меня нет свободы продлить бытие, я раб… Какая свобода в полном смысле слова может быть без вечности?»…
И в то же время это и становится основанием для другой, скажем так, – подлинной свободы: «ведь человек абсурда лицом к лицу смертью… чувствует себя освобожденным от всего… По отношению ко всем общим правилам он совершенно свободен…
Вселенная абсурдного человека – это вселенная льда и пламени, столь же прозрачная, сколь и ограниченная, где нет ничего возможного, но всё дано. В конце его ждет крушение и небытие. Он может решиться жить в такой вселенной. Из этой решимости он черпает силы, отсюда его отказ от надежды и упорство в жизни без утешения» [344]344
Там же. – С. 262, 263, 264.
[Закрыть].
Именно «в такой вселенной» без всякой «надежды» и «утешения», но – «совершенно свободным» и «решается жить» лирический герой Г. Иванова. Да, «мертвее быть не может», да, «никто нам не поможет», но выбор (назовем это так, хотя альтернативы-то здесь нет) был сделан, а потому: «И не надо помогать».
Над вопросом, какая она, не только свобода в свете вечности, но и жизнь, в её самых разных проявлениях, в её прошлом, настоящем и будущем, Г. Иванов задумывался постоянно, и особенно в таких своих книгах, как «Отплытие на остров Цитеру» (1937), «Стихи. 1943 – 1958», "Izbrannye stikhotvorenia" («Посмертный дневник»), 1975.
Известно, что к 1937 году претерпела изменение не только графика написания названия книги «Отплытие на остров Цитеру», но и в значительной степени символика названия и общий замысел книги. «Отплытье на о. Цитеру» (1912), по признанию автора, было связано с названием картины Ф. Ватто и, критики прибавляли в этом случае,культом Афродиты, который был распространен на острове Цитера (Кифера). В новой книге, как и в других последующих, можно было уловить, пусть отдаленную, перекличку с поэзией Ф. Сологуба. Весьма тщателен в этом смысле его лирический цикл «Звезда Маир», где речь идет о Земле Ойле, озаренной этой Звездой. На этой Земле Ойле «далекой и прекрасной Вся любовь и вся душа моя… Там, в сияньи ясного Маира, Всё цветет, всё радостно поет… В колыханьи светлого эфира, Мир иной таинственно живёт» [345]345
Сологуб Ф. Стихотворения. – Л.: Сов. писатель, 1975. – С. 217.
[Закрыть].
В этой сказочной Земле Ф. Сологуб находил «утешение» (по слову Блока), ибо жизнь на ней обретала вечность. Однажды в минуту откровенности, по словам Г. Иванова, Ф. Сологуб признался А. Блоку, что писать «о самом главном» он не может. Блок переспросил: «о самом главном»? «Да. О страхе перед жизнью». С этим неожиданным признанием связана и другая его «обмолвка»: «Искусство – одна из форм лжи. Тем только оно и прекрасно. Правдивое искусство – либо пустая обывательщина, либо кошмар. Кошмаров же людям не надо. Кошмаров им и так довольно» (3, 139, 140).
Страх перед жизнью, по словам Сологуба, «бабищей дебелой и румяной, но безобразной», и, конечно, перед смертью («я её не хочу и боюсь») постоянно ощущается в его стихах на всех этапах творческого пути. Именно от этого «кошмара» и пытается он найти «меж звезд» дорогу к своей Земле-Стране:
Г. Иванов не соглашается с этой его «обмолвкой»: «В лучшем из созданного Сологубом, его стихах, никакой «лжи» нет. Напротив, стихи его – одни из самых «правдивых» в русской поэзии». И вместе с тем, не может не признать, что «страх» этот перед жизнью – смертью Сологубом никогда не был преодолен. Это и дает основание Г. Иванову поразмыслить над тем, что отличает «великого» поэта и высказать весьма принципиальное для себя отношение к бытийным проблемам.
«Совсем недавно, пишет Г. Иванов, Сологуб был назван «великим поэтом». Это преувеличение, разумеется.
В искусстве «великое» начинается как раз с какой-то «победы» над тем «страхом перед жизнью», которым заранее и навсегда был побежден Сологуб. Но, конечно, он был поэтом в истинном и высоком смысле этого слова…» (3,144, 145).
Невольно возникает вопрос, а был ли этот страх перед жизнью – смертью у самого Г. Иванова? Да, несомненно был. Но следует добавить; в последних и лучших своих книгах (выше они были названы) ему удалось если и не окончательно преодолеть этот страх, то в значительной степени потеснить его (но в большей степени, пожалуй, это коснулось страха перед смертью).
Разумеется, не случайно был упомянут здесь цикл Сологуба «Звезда Маир» и его «Земля Ойле». Как и лирический герой Сологуба, герой Г. Иванова в его книге «Отплытие на остров Цитеру» также устремляется – «отплывает» в какие-то межзвездные края. В качестве своеобразного эпиграфа можно рассматривать стихотворение, открывающее эту книгу, где центральной вполне можно считать вот эту строчку: «О, далек твой путь за звездами на север, Снежный ветер, белый веер твой» (1,297). В следующем стихотворении это движение от земной жизни к «звездной вечности» продолжается: проносятся мимо и навсегда исчезают и самые масштабные, и самые сокровенные события и мгновения жизни. Создается впечатление, что герой прощается, говорит последнее прости всему, что радовало и огорчало его в том навсегда ушедшем времени. От всего, что было, остается только музыка, и она вызывает печаль. И это понятно, ведь музыка почти всегда пробуждает прежде всего воспоминания, напоминает о том, что всё самое дорогое, заветное и неповторимое проходит и навсегда исчезает: и начало жизни, и любовь, и надежда на счастье…
Это месяц плывет по эфиру,
Это лодка скользит по волнам,
Это жизнь приближается к миру,
Это смерть улыбается нам.
Обрывается лодка с причала
И уносит, уносит ее…
Это детство и счастье сначала,
Это детство и счастье твое.
Да, – и то, что зовется любовью,
Да, – и то, что надеждой звалось,
Да, – и то, что дымящейся кровью
На сияющий снег пролилось.
…Ветки сосен – они шелестели:
«Милый друг, погоди, погоди…»
Это призрак стоит у постели
И цветы прижимает к груди.
Приближается звездная вечность,
Рассыпается пылью гранит,
Бесконечность, одна бесконечность
В леденеющем мире звенит.
Это музыка миру прощает
То, что жизнь никогда не простит.
Это музыка путь освещает,
Где погибшее счастье летит. (1, 298).
Этот мотив «отплытия» в ту страну, на тот «Остров», с которого никто никогда не возвращается, постоянно возникает в его стихах, а с годами все отчетливее звучит в них тема смерти, всё и вся поглощающей и обесценивающей, лишающей всякого смысла все мысли и чувства, слова, дела и события.
Потеряв даже в прошлое веру,
Став ни это, мой друг, и ни то, –
Уплываем теперь на Цитеру
В синеватом сияньи Ватто…
Грусть любуется лунным пейзажем,
Смерть, как парус, шумит за кормой…
…Никому ни о чем не расскажем,
Никогда не вернемся домой. (1,336).
Г Иванов, как уже отмечалось, прекрасно понимал, что в Россию при тогдашней власти ему никогда не возвратиться. «Холодно… В сумерках этой страны Гибнут друзья, торжествуют враги. Снятся мне в небе пустом Белые звезды над черным крестом» (1, 332). И все же, вопреки всему и всякой логике и своим собственным утверждениям, он не только глубоко верил, но и абсолютно был убежден, что вернется обязательно, непременно. Но оставались вопросы: когда, как и в каком качестве Выше уже говорилось, что, конечно, он не был «баловнем судьбы». Кто-то с этим не соглашался. Однако, как говорится, суть дела была не в этом. В одном из своих стихотворений он задал вопрос: «Узнает ли когда-нибудь она, Моя невероятная страна, Что было солью каторжной земли?» (1, 370). А в другом – ответил: «Голубизна чужого моря, Блаженный вздох весны чужой Для нас скорей эмблема гора, Чем символ прелести земной» (1, 364).
Иными словами, жизнь на чужбине складывалась не только в привычном обиходе плохо, когда плохо, и в необычном – чем лучше, тем хуже. Образно говоря, «лучезарное небо над Ниццей», «тишина благодатного юга» – это ведь весьма впечатляющий по силе контраст «петербургской вьюге» и «занесенному снегом окну», о которых непрестанно помнилось и думалось до боли сердечной. «Спит спокойно и сладко чужая страна, Море ровно шумит. Наступает весна В этом мире, в котором мы мучимся» (1, 338). Конечно, были тут и муки совести: прилично ли и порядочно жить в красоте и достатке, когда тот, кого ты безраздельно любишь, прозябает в безобразии и бедности. А главное каждый из них, навсегда покинувших свою родину, унес с собой из детства и юности самые близкие и дорогие воспоминания о людях, природе и местах, где жизнь начиналась, и с которыми, как это с неумолимой беспощадностью обнаружилось позднее, ничто на свете сравниться не могло. Многие, как и Г. Иванов, могли сказать «Мы жили тогда на планете другой» (1, 312). Сближали их и другие воспоминания: и о том, что происходило это давным-давно, и о том, как неожиданно грянула катастрофа, всё уничтожившая. «О, всё это было когда-то – Над синими далями русских лесов В торжественной грусти заката… Сиянье. Сиянье. Двенадцать часов. Расплата» (1, 306). «Невероятно до смешного: Был целый мир и нет его» (1, 356).
Быть может, города другие и прекрасны…
Но что они для нас! Нам не забыть, увы,
Как были счастливы, как были мы несчастны
В туманном городе на берегу Невы (1, 500).
И вот: «Прожиты тысячелетья В черной пустоте» (1, 374). Именно так в итоге оценивает он свою жизнь в эмиграции. И все чаще и чаще обдумывает, каким будет его путь домой. Иногда он просто радуется своему возможному, хотя бы в мечтах, возвращению: «Я хотел улыбнуться. Отдохнуть, домой вернуться» (1, 388). Подчас мечты уводят его гораздо дальше – в путешествие по России да еще и в качестве прославленного поэта: «Свою страну увижу наяву – Нева и Волга, Невский и Арбат – И буду я прославлен и богат» (1, 558). Гораздо чаще он настроен на лад более печальный, как человек, который подводит итоги своим земным хождениям по мукам «с изгнаньем, любовью и грехами» и делает признание, что хотел бы «Воскреснуть, вернуться в Россию – стихами» (1,573). На тот случай если такое не произойдет он высказывает более скромное и, может быть, самое заветное пожелание: быть похороненным в Петербурге: «На Успенском или Волковом, Под песочком Голодая, На ступенях Исаакия, Или в прорубь на Неве» (1,402).
Но есть у Г. Иванова во всех отношениях итоговое стихотворение, в котором он вспоминает о многом из того, что было в его жизни и в России и в эмиграции, любуется, грустит и, подчас, беспощадно оценивает и себя и свою жизнь, а также говорит всему и всем прости и в последний раз совершает прогулку по своим самым любимым местам с очень близким ему человеком.
Ликование вечной, блаженной весны,
Упоительные соловьиные трели
И магический блеск средиземной луны
Головокружительно мне надоели.
Даже больше того. И совсем я не здесь,
Не на юге, а в северной, царской столице.
Там остался я жить. Настоящий. Я – весь.
Эмигрантская быль мне всего только снится –
И Берлин, и Париж, и постылая Ницца.
…Зимний день. Петербург. С Гумилевым вдвоем,
Вдоль замерзшей Невы, как по берегу Леты,
Мы спокойно, классически просто идем,
Как попарно когда-то ходили поэты. (1, 586).