Текст книги "Вячеслав Гречнев. О прозе и поэзии XIX-XX вв. "
Автор книги: Вячеслав Гречнев
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 29 страниц)
Из сказанного очевидно, что в той прежней жизни, которую Иван Ильич вел до болезни, у него было множество своего рода «ширм», так или иначе заслонявших от него мысли о смерти. С разным успехом в этой роли выступали и служба, и клуб, и семейная жизнь и многое другое, что так или иначе отвлекало и увлекало Ивана Ильича, занимало и поглощало часы и дни его жизни. И получилось так, что и по достижении весьма солидного возраста он так и не сумел и не смог приобщиться к пониманию жизни как трагедии, сосредоточиться уже не на бытовых, а на коренных, бытийных вопросах. И только теперь, когда ему пришлось пройти через невыносимо тяжкие страдания и уже не только мыслью, но и душой прикоснуться к такой простой и страшной правде, что в самом ближайшем времени предстояло умереть не кому-нибудь другому, а именно ему, Ивану Ильичу Головину, произошло нечто чрезвычайное: родилась, состоялась личность человека.
Именно поэтому теперь он во власти вопросов, никогда прежде не посещавших его: за что ему вынесен смертный приговор, ведь он не совершил никакого преступления и даже в мелочах строил свою жизнь, как все те другие люди, которым он подражал, и вот они-то продолжали жить, а он принужден умереть?
Невольно напрашивалась парадоксальная, чтобы не сказать – чудовищная мысль, что наказан он был как раз за то, что жил как все. Но эта мысль не укладывается в его голове, представляется ему нелогичной и несправедливой. Да, Ивану Ильичу известно, что смерть ждет каждого живущего на земле, но понимание этого не приносит ему облегчения.
«Суд идет?.. Иван Ильич всю жизнь свою сам судил – он знает, что задача правосудия состоит в том, чтобы отделить правых от виноватых… Но это новое фантастическое правосудие – ничего общего с земным судом не имеет. Для него нет норм и законов, для него нет правых – пред ним все виноваты, и особенно тяжко виноват тот, кто подчинялся законам и в добровольном подчинении законам видел свою добродетель…» Точнее говоря, «высокие жизненные достижения не смягчают невидимого судии… Не прошлые «заслуги», не собственная «воля», не проницательность «разума» вырвали Ивана Ильича из общего всем – сперва столь «приятного», потом в такой же мере ужасного мира. Как переход наш от небытия в бытие происходит без нашего участия…, так и переход от жизни к смерти не может произойти «естественно» и является непостижимым, а потому столь страшным, случайным нарушением обычного строя нашего существования. Одиночество, оставленность, непроглядная тьма, хаос, невозможность предвидений и полная неизвестность – может это принять человек?
Можно ли надеяться и идти вперед тому, кто видел своими глазами то, что пережил Иван Ильич? [48]48
48. Шестов Л. На страшном суде (Последние произведения Л. Н. Толстого)// Шестов Л. Сочинения: в 2 т. – М.: Наука, 1993. – Т. 2. – С. 135,136, 138.
[Закрыть]
Быть личностью, жить с трагедией в душе, с никогда не заживающей раной в сердце, невыносимо трудно. И можно предположить, что большинству людей, так или иначе, удается укрыться от этих страшных мыслей за теми или другими «ширмами», но нельзя не увидеть, что только такая жизнь позволила Ивану Ильичу, если и не осознать всецело, то очень близко подойти к пониманию истинных жизненных ценностей. К ним, несомненно, следовало отнести веру и любовь, без которых почти все в прожитой жизни Ивана Ильича оказалось «не то», и больше того – сама жизнь без любви и веры обернулась непрестанным кошмаром. И только за мгновенье до смерти, когда он впервые в своей жизни пожалел своих близких, подумал прежде всего не о своих страданиях, а об их мучениях и о том, чтобы как-то скорее избавить их от них, полюбил их, он преодолел свой страх перед смертью, избавился от него.
«Как хорошо и как просто, – подумал он» – А боль? – спросил он себя. – Ее куда?..
Он стал прислушиваться…
«А смерть? Где она?»
Он искал своего прежнего привычного страха смерти и не находил его. Где она?
Какая смерть? Страха никакого не было, потому что и смерти не было. Вместо смерти был свет» (Т, 26, 113).
К этапным произведениям позднего Толстого справедливо относят и «Крейцерову сонату», получившую более широкий и, несомненно, более шумный, нежели «Смерть Ивана Ильича», отклик читателей и критиков. Повесть, не разрешенная в начале к печати переписывалась и расходилась в сотнях и тысячах экземпляров, переводилась на иностранные языки и читалась в самых разных домах и гостиных. В одном из первых откликов говорилось: «По размерам своим и отчасти по характеру новое произведение ближе всего подходит к повести «Смерть Ивана Ильича», разница только в том, что последняя была посвящена анализу смерти, а новая дает анализ чувства любви (Т, 27,564).
Брак, супружеские отношения, как мы видели, рассматривались и в повести «Смерть Ивана Ильича» и прежде всего с точки зрения истоков, причин, определявших неблагополучие семейной жизни. В «Крейцеровой сонате» эта проблема заняла центральное место. И это понятно: Толстой прекрасно понимал, какое важное место в жизни человека занимает брак. Не случайно в одной из бесед с М. Горьким он однажды заметил, что истоки трагедий человека следует искать в спальне. Да, несостоявшаяся семейная жизнь нередко является той почвой, на которой возникают драмы и трагедии. Но неблагополучная семейная жизнь может обернуться и комедией и просто жалким и ничтожным прозябанием, нет дома-семьи, нет любви и понимания, нет благоприятной атмосферы для свободного развития личности, ее талантов, призвания. Такое сосуществование, в котором всегда кто-то выступает в роли деспота или мелкого и мстительного повелителя, не только подавляет живущего рядом человека, но и способствует проявлению в нем, да и в самом повелителе, всех нелучших сторон и качеств характера.
Думается, не случайно после повести о смерти, проблеме самой главной и страшной для человека, Толстой напишет о супружеской жизни, венчать которую тоже будет смерть. Уже после того как «Крейцерова соната» будет опубликована, он напишет в своем дневнике: «После смерти по важности и прежде смерти по времени нет ничего важнее, безвозвратнее брака.
И так же, как смерть только тогда хороша, когда она неизбежна, а всякая нарочная смерть – дурно, так же и брак. Только тогда брак не зло, когда он непреодолим (Т, 53, 126).
В браке, о котором Толстой поведает в «Крейцеровой сонате», «зло» восторжествовало, брак был «преодолен», он распался прежде чем было совершено убийство жены «кривым кинжалом». Автор самым, пристальным образом исследует природу и динамику развития брака. Причем начало конца (если можно так выразиться) относится здесь отнюдь не к моменту заключения брачного союза. Герой повести Позднышев, которому Толстой доверяет немало своих мыслей, убежден, что будущее неблагополучие семейной жизни коренится в разительно несходных подходах и правилах воспитания лиц женского и мужского пола. Имеется в виду, что в одних случаях создавались условия близкие к «монастырским» и все нацелено было на подготовку к замужеству, в других же позволялось и поощрялось весьма многое, в том числе и поведение более чем «легкомысленное». Понятно, что сплошь и рядом сходились люди, жизненный опыт которых уже с первых шагов совместной жизни не сближал их, а разъединял и противопоставлял. Мы видим, какая реакция была у невесты Позднышева, когда он познакомил ее с дневниковыми записями из прошлой холостой жизни: «Помню ее ужас, отчаяние и растерянность… Я видел, что она хотела бросить меня тогда» (Т, 27, 22)…
Понятно также, что каждый из них, с этим своим столь особенным жизненным опытом, физическим, духовным и нравственным (или – безнравственным) развитием, бывает, как правило, разочарован в своих ожиданиях, надеждах и мечтах, отсюда – чувство неудовлетворенности, огорчения и обиды, страдания. Как заметил по этому поводу Толстой: «главная причина этих страданий – та, что ожидается то, чего не бывает, а не ожидается того, что всегда бывает», неизбежность подобного рода разочарований вызвана, по мнению писателя, тем, выборе спутника жизни, супруга, почти всегда задает тон чувственное начало, «половое влечение, принимающее вид обещания, надежды на счастье, которое поддерживает общественное мнение и литература; брак есть не только не счастье, но всегда страдание, которым человек платится за удовлетворенное половое желание. Страдание в виде неволи, рабства, пресыщения, отвращения, всякого рода духовных и физических пороков супруга, которые надо нести: злоба, глупость, лживость, тщеславие, пьянство, лень, скупость, корыстолюбие и разврат, – все пороки, которые нести особенно трудно не в себе, а в другом, и страдать от них, как от своих… все это или хоть что-нибудь из этого всегда будет, и нести приходится всякому тяжелое (Т, 53, 33). Если Иван Ильич, как отмечалось, в выборе будущей жены исходил из соображений, по преимуществу, практического характера, а также учитывал по этому поводу мнение вышепоставленных людей и только затем – и свою симпатию к ней, то герой «Крейцеровой сонаты» Позднышев опирался прежде всего и главным образом на свое чувственное восприятие, чисто плотское вожделение. «В один вечер, после того как мы ездили в лодке и ночью, при лунном свете, ворочались домой, и я сидел рядом с ней и любовался ее стройной фигурой, обтянутой джерси, и ее локонами, я вдруг решил, что это она. Мне показалось в этот вечер, что она понимает все, все, что я чувствую и думаю, а что чувствую я и думаю самые возвышенные вещи. В сущности же было только то, что джерси было ей особенно к лицу, также и локоны, и что после проведенного в близости с нею дня захотелось еще большей близости. <…> Я вернулся в восторге домой и решил, что она верх нравственного совершенства, и что потому-то она достойна быть моей женой, и на другой день сделал предложение» (Т, 27, 21).
Известно, что на все происходящее в «Крейцеровой сонате» мы смотрим глазами Позднышева, человека, совершившего преступление, много перестрадавшего, пережившего и передумавшего, человека, кардинально переоценившего свою прежнюю жизнь и взгляды и глубоко раскаявшегося в содеянном. Все это отложило свой отпечаток на его внешнем облике: у него «порывистые движения», «преждевременно поседевшие» волосы, «необыкновенно блестящие глаза, быстро перебегавшие с предмета на предмет» (Т, 27, 7). Да, он явно, что называется, не в себе, и соглашаться с некоторыми его суждениями достаточно трудно, а то и вовсе невозможно, и сложность состоит в том, что, с одной стороны, он, сосредоточившись на определенном круге проблем, о многом сумел подумать, по-своему посмотреть на вещи, казавшиеся окончательно сложившимися и банальными. С другой – он производит впечатление человека, нашедшего истину (и в этом случае уместно заметить: бойтесь такого!). Об этом свидетельствует прежде всего безапелляционность его рассуждений и выводов он не признает столь уместный в беседе диалог, у него всегда монолог. Понятно, что он слышит реплики и возражения собеседника, но нисколько с ними не считается.
И еще: Позднышев не допускает сомнений типа: может быть а может быть и не так или совсем не так. Многое из того, что происходило в его жизни, особенно в том, что касалось обустройства семейной жизни, ее начала, развития и трагического финала, он рассматривает как нечто поучительное, имеющее общеобязательный смысл. Но здесь-то труднее всего согласиться с Позднышевым (и его собеседники понимают это): ведь факты интимной личной жизни меньше всего, пожалуй, поддаются обобщениям, каждый из них резко индивидуален и неповторим. Можно заметить (кстати, что именно тут пролегала и линия спора Чехова с Толстым, который, как уже отмечалось, во многом разделял позицию своего героя): эта полемика особенно очевидна в чеховской «Ариадне». Чехов был убежден, что изображать надо общеобязательные идеи на примере отдельного человека, а – самого человека, в жизни которого всегда есть что-то, не покрываемое этими идеями или теориями и делающее их совсем общеобязательными [49]49
Катаев В. Б. Проза Чехова: проблемы интерпретации. – М., 1979. – С. 95.
[Закрыть]. «Теория», из которой исходит Позднышев, объясняя непрочность своего брака и брака вообще, состоит в том, что мужчину и женщину соединяет только чувственная любовь. Обостряя в споре эту мысль, он замечает: «Всякий мужчина испытывает то, что вы называете любовью, к каждой красивой женщине». И в ответ собеседнице, спросившей его: «Разве вы не допускаете любви, основанной на единстве идеалов, на духовном сродстве?» – иронизирует: «Духовное сродство! Единство идеалов!.. – Но в таком случае незачем спать вместе (простите за грубость)» (Т, 27, 14).
И продолжая свой монолог, в тоне непререкаемом, на разные лады варьирует свою главную мысль: «Любовь зависит не от нравственных достоинств, а от физической близости»; женщина зная что «наш брат все врет о высоких чувствах – ему нужно только тело»; «женщины, особенно прошедшие мужскую школу, очень хорошо знают, что разговоры о высоких, предметах – разговорами, что нужно мужчине тело и все то, что выставляет его в самом заманчивом свете (Т, 27, 22).
Эти и подобные им утверждения Позднышева призваны отрицать саму возможность уникальности выбора единственного и неповторимого спутника жизни, отрицать любовь, в которой плоть духовна, а дух не бесплотен, любовь глубоко индивидуальную, возникающую, когда встреча не случайна, встреча суженого и суженой. И тогда сравнительно легко выстраивается определенная система доказательств, призванная убедить, что всякий брак обречен на неудачу.
У чувств, как известно, очень короткая память. Понимать и толковать это можно в самых разных аспектах, влюбленность такого рода («телу нужно тело») всегда непродолжительна: она исчезает вслед за удовлетворением чувственности, и тогда обнаруживается, что сближались «два совершенно чуждые друг другу эгоиста, желающие получить себе как можно больше удовольствия один через другого» (Т, 27, 32). Следует сказать также, что телу действительно нужно тело и совсем не нужна душа этого человека, не нужны и его индивидуальность, духовная зрелость и независимость. После многих лет совместной жизни Позднышев признается себе, что никогда не интересовался духовным миром жены и приходит к выводу, что совсем не знает что она за человек: «Она? Да кто она? Она тайна, как была, так и есть. Я не знаю её. Знаю ее только как животное» (Т, 27, 64).
Невольно соглашаешься с парадоксальной мыслью, кем-то высказанной, что духовное одиночество тем сильнее, чем теснее сближение телесное. И одиночество это вызывается тем, что тело, в своем неудержимом стремлении к безраздельному обладанию другим телом, выступает в роли большого и беспощадного деспота и повелителя, а поработитель всегда одинок и несвободен. Естественно, что его угнетает и то и другое, тем более, что ему непонятна природа их и происхождение, и в частности то, что чем больше порабощаешь другого, тем несвободнее становишься сам, и как раз этого не можешь простить ему, хотя вины его в том никакой нет.
Рассказывая, как ревность пробудилась и безраздельно завладела им и привела к преступлению, Позднышев, по сути дела, ведет речь не о мужчинах, возможных соперниках, хотя эта тема и звучит довольно отчетливо в связи с Трухачевским. В гораздо большей степени эта ревность была продиктована тревожным ожиданием того, что жена обретет духовную зрелость и независимость. Как уже отмечалось, он прекрасно понимал, что связывали их только телесные («животные») отношения. И как ни ужасна была атмосфера и содержание их семейной жизни («период любви – период злобы; энергический период любви – длинный период злобы» (эта жизнь могла бы продолжаться до старости, и я бы думал, замечает Позднышев, что «прожил хорошую жизнь, не особенно хорошую, но и не дурную, такую, как все» (Т, 27,45).
Подобные мысли и настроения, разумеется, были и у жены, о чем говорится Позднышевым: «…Мы были два ненавидящих друг друга колодника, связанных одной цепью, отравляющие жизнь друг другу и старающиеся не видать этого» (Т, 27, 45). Понятно однако, что роли у «колодников» весьма несходные: один из них настроен был властвовать и прежде всего в том, что касалось его телесных желаний и потребностей, другой далеко не всегда хотел идти навстречу им, и потому – его слабость оборачивалась силой, а зависимость – своевольным диктатом. Как раз это и побуждает Позднышева пристально и ревностно следить за тем, чтобы власть его не нарушалась и ничто не препятствовало бы исполнению его вожделений.
Помехами и угрозой, по мнению Позднышева, способно было выступать очень многое, все то, что так или иначе могло увлечь или отвлечь жену из спальни и дома. Понятно поэтому почему так взволновался он, когда в какой то момент жизни «она физически раздобрела и похорошела, как последняя красота лета», и что более важно – «она чувствовала это и занималась собой… она как будто очнулась…, опомнилась и увидала, что есть целый мир Божий с его радостями, который она забыла, но в котором она жить не умела, мир Божий, которого она совсем не понимала. «Как бы не пропустить! Уйдет время, не воротишь».
И вот она стала оглядываться, как будто ожидая чего-то, я видел это и не мог не тревожиться… Она занималась детьми меньше, не с таким отчаянием, как прежде, но больше и больше занималась собой, своей наружностью, хотя она и скрывала это, и своими удовольствиями и даже усовершенствованием себя. Она опять с увлечением взялась за фортепиано, которое прежде было совершенно брошено, с этого все и началось (Т, 27,47-48).
Итак, что «началось»? Жена возобновила занятия музыкой, к первых, и, во-вторых, в их доме, в связи с этим, появился «полупрофессиональный» музыкант, скрипач Трухачевский, с которым она однажды исполнят сонату Крейцера Бетховена, а затем произойдет трагедия.
Интересно, что Позднышев, нисколько не отрицая вспышку радости, толкнувшую его на убийство жены, все время повторяет, что дело было вовсе не в том, что он таким образом защищал «свою поруганную честь». «Все произошло оттого, что между нами была та страшная пучина…, то страшное напряжение взаимной ненависти друг к другу, при которой первого повода было достаточно для произведения кризиса. <…> Если бы явился не он, то другой бы явился, если бы не предлог ревности, то другой» (Т, 27, 49-50).
Можно ли согласиться с Позднышевым, что это был всего лишь «предлог ревности»? И что «повод» для «произведения кризиса» быть и какой-то иной? Однозначный ответ здесь вряд ли возможен. Он верит и не верит, что жену и Трухачевского соединяет и сближает только предстоящий концерт и репетиции к нему. Точнее говоря, он изо всех сил старается верить и очень хотел бы, чтобы в это поверили и окружающие. «Я очень любил музыку и сочувствовал их игре… он играл превосходно, и у него было в высшей степени то, что называется тоном. Кроме того, тонкий, благородный вкус, совсем не свойственный его характеру. <…> Он держал себя очень хорошо. Жена казалась заинтересованной только одной музыкой и была очень проста и естественна. Я же, хотя и притворялся заинтересованным музыкой, весь вечер не переставая мучался ревностью.
С первой минуты, как он встретился глазами с женой, я видел, что зверь сидящий в них обоих, помимо всех условий положения и света, спросил: «можно?» и ответил: «о, да, очень» (Т, 27, 54).
Итак, музыка, ее благотворное воздействие на посвященных, особая просветленность мыслей и чувств, вызванное ею, то, что называют духовностью, когда хотят провести черту между истинно человеческой сущностью и животным началом, и тут же, одновременно с этим, – «зверь, сидящий в них обоих, помимо всех условий положения и света». И больше того, Позднышев еще когда ничто, казалось, не угрожало его семейному благополучию, в своих ревнивых предчувствиях полагал, что именно музыкант-скрипач и музыка как таковая пробудят в его жене нелучшие чувства и толкнут ее на неверный путь. «…Этот человек, и по своей внешней элегантности и новизне и, главное, по несомненному большому таланту к музыке, по сближению, возникающему из совместной игры, по влиянию, производимому на впечатлительные натуры музыкой, особенно скрипкой… этот человек должен был не то что нравиться, а несомненно без малейшего колебания должен был победить, смять, перекрутить ее, свить из нее веревку, сделать из нее все, что захочет. Я этого не мог не видеть, и я страдал ужасно» (Т, 27, 55).
Как уже говорилось, Позднышев был абсолютно убежден, что между мужчиной и женщиной может быть только «плотская любовь», однако в повести есть сцена, в которой и он сам и его взгляд на жену, их совместную жизнь и на жизнь вообще приоткрываются с неожиданно новой стороны, и сцена эта, где речь идет об исполнении Крейцеровой сонаты и о том, как именно воздействовала она на героев.
И в содержательном и в композиционном отношениях сцена эта, несомненно, центральная, о чем свидетельствует прежде всего то, что именно она дает название произведению. Восприятие и интерпретация сонаты, как и музыки вообще, принадлежит Позднышеву, хотя за все этим, как и за многим другим, что уже не раз отмечалось, просматривается позиция Толстого.
«Музыка заставляет меня забывать себя, мое истинное положение, она переносит меня в какое-то другое, не свое положение: мне под влиянием музыки кажется, что я чувствую то, чего я, собственно, не чувствую, что я понимаю то, чего не понимаю, что могу то, чего не могу. <…> На меня, по крайней мере, вещь эта подействовала ужасно; мне как будто открылись совсем новые, казалось мне, чувства, новые возможности, о которых я не знал до сих пор. Да вот как, совсем не так, как я прежде думал и жил, а вот как, как будто говорилось мне в душе. Что такое было то новое, что я узнал, я не мог себе дать отчета, но сознание этого нового состояния было очень радостно. Всё те же лица, и в том числе и жена, и он, представлялись совсем в другом свете. <…> Жену… я никогда не видал такою, какою она была в этот вечер. Эти блестящие глаза, эта строгость, значительность выражения, пока она играла, и эта совершенная растаянность какая-то, слабая, жалкая и блаженная улыбка после того, как они кончили. Я всё это видел, но не приписывал этому никакого другого значения, кроме того, что она испытывала то же, что и я, что и ей, как и мне, открылись, как будто вспомнились новые, неиспытанные чувства» (Т, 27,61,62).
Мы видим, что музыка привносит определенную масштабность в мир чувств и мыслей человека, заметно обостряет и углубляет и восприятие и осмысление проблем житейских, усиливает элемент критики и самокритики. Мы видим, что в душе Позднышева возникает ощущение каких-то невосполнимых утрат, какого-то явно запоздалого раскаяния или сожаления. Именно музыка помогает ему, да и жене его если не понять, то почувствовать довольно отчетливо, что совместная их жизнь и, следовательно, жизнь в целом, не задалась, не состоялась, постоянно пребывала в весьма большом отдалении от высокой нормы истинно человеческого существования, почти всегда желанного и – недостижимого. В какой-то мере это душевное состояние передает высказывание Ницше: «Всё, что отняла у нас жизнь, возвращает нам музыка». Близко этому и четверостишие Г. Иванова: «Это музыка миру прощает То, что жизнь никогда не простит. Это музыка путь освещает, Где погибшее счастье летит».
Без преувеличения можно сказать, что во время этого концерта Позднышев впервые увидел в своей жене не женщину только («животное») постоянно думающую как бы половчее отдаться молодому модному и талантливому Трухачевскому, а – человека, потрясенной музыкой, человека богатой духовной организации, глубокого, тонкого и в выражении чувств своих деликатного.
Музыка помогла разглядеть в ней и то, что больше всего опасался увидеть в ней Позднышев, все, что так или иначе могло свидетельствовать о росте души и становлении личности, о внутренней зрелости и независимости, («я никогда не видал такою… эта строгость, значительность»). Иными словами, все это были приметы того, что она близка была к тому, чтобы выйти из под его власти. В пользу этого говорили участившиеся в последние годы их ссоры, чаще всего связанные с ее нежеланием считаться с его желаниями. С появлением Трухачевского Позднышев все более настойчиво и раздраженно, а в ночь его неожиданного для жены возвращения домой – на грани нервного срыва, размышляет о том, что жена, не желая идти навстречу его желаниям, готова разделить любые посягательства скрипача. И надо сказать, что Позднышев прекрасно понимает, что в этом своем безграничном стремлении безраздельно властвовать над ней он выходит за пределы не только дозволенного, но и – разумного. «Ведь ужасно было то, – вспоминает он, – что я признавал за собой несомненное, полное право над ее телом, как будто это было мое тело, и вместе с тем чувствовал, что владеть я этим телом не мог, что оно не мое, и что она может распоряжаться им как хочет, а хочет распорядиться им не так, как я хочу. И я ничего не могу сделать, ни ему, ни ей. Если она не сделала, но хочет, а я знаю, что хочет, то еще хуже: уж лучше бы сделала, чтоб я знал, чтоб не было неизвестности. Я не мог бы сказать, чего я хотел. Я хотел, чтоб она не желала того, что она должна желать. Это было полное сумасшествие!» (Т , 27,68).
Под воздействием музыки зарождается в нем мысль (или только намек на мысль), что мужчину и женщину может сблизить и нечто другое, не одно лишь плотское желание. Правда, эта мысль совсем недолго живет в нем. Во время поездки, когда его буквально захлестнула и опрокинула ревность, и он не в силах был здраво и логично рассуждать и был, что называется, отброшен к своим прежним взглядам, он снова видит в жене лишь одно привлекательное начало, не сомневается, что оно привлекательно и желанно и для другого мужчины, в даном случае – Трухачевского. Кстати сказать, и музыка в этот момент рассматривается им в совсем другом контексте и качестве. «…Я проснулся… с мыслью о ней, о моей плотской любви к ней, и о Трухачевском… Ужас и злоба стиснули мне сердце… Как же могло не быть то самое простое и понятное, во имя чего я женился на ней, то самое, во имя чего я с нею жил, чего одного мне в ней нужно было и мне и чего поэтому нужно было и другим и этому музыканту. Он человек неженатый, здоровый… с правилами о том, чтобы пользоваться теми удовольствиями, которые представляются. И между ними связь музыки, самой утонченной похоти чувств. Что же может удержать его? Ничто… она?.. Знаю ее только как животное. А животное ничто не может, не должно удержать» (Т, 27, 63-64).
Все эти рассуждения, хотя и достаточно убедительные (с его, разумеется, точки зрения) нуждались, тем не менее, в доказательствах, основанных на фактах. И Позднышев, при всей категоричности его суждений, в отыскании этих фактов был очень заинтересован, как он говорит: «чтоб не было неизвестности». «Страдание главное было в неведении, в сомнениях, в раздвоении, в незнании того, что – любить или ненавидеть надо её» (Т, 27,67). Именно с этой целью – избавиться от «страдания» – решает он вернуться из поездки домой раньше срока. Мы видим, сколь велико у него было желание застигнуть любовников «на месте преступления», и он очень опасается, что по каким-то причинам это может не состояться и не в силах скрыть радости, когда узнает, что Трухачевский действительно в их доме и в такой поздний час. «…Вот оно всё то, что я представлял себе и думал, что только представлял, а вот оно всё в действительности. Вот оно всё… “ <…> …И явилось странное чувство – вы не поверите – чувство радости, что кончится теперь мое мученье, что теперь я могу наказать ее, избавиться от нее, что я могу дать волю моей злобе. И я дал волю моей злобе – я сделался зверем, злым и хитрым зверем» (Т, 27.69).
Следует заметить, что все эти мысли и чувства возникли у него в прихожей, где он увидел шинель Трухачевского. Иными словами, он понятия не имеет что происходит в гостиной, где, кстати сказать, ничего предосудительного и не происходило, – они ужинали и музицировали, в чем незамедлительно убедился и Позднышев. И все же, почему все-таки отсутствие факта прелюбодеяния его огорчило, а не обрадовало? Как уже отмечалось, довольно богатый жизненный опыт его неопровержимо, казалось ему, свидетельствовал, что высокой, одухотворенной и взаимной любви не существует, слишком поспешное, пошлое и низменное их прелюбодеяние («зверь, сидящий в них обоих») должно было окончательно убедить его в этом. И вот оказалось что «любовники» вели себя вполне пристойно, состав преступлен отсутствовал. И тем не менее, Позднышев «дал волю» своей «злобе», «сделался зверем» и убил свою жену. Возникает вопрос: почему? Что здесь было: «злоба», гнев и слепая ненависть или и какие-то доводы и мотивировка?
Первое, что он увидел, внезапно войдя в гостиную, «выражение отчаянного ужаса» на лицах жены и Трухачевского. Но затем он разглядел на её лице и нечто совсем другое: «огорчение, недовольство тем, что нарушили её увлечение любовью и её счастье с ним. Ей как будто ничего не нужно было кроме того, чтобы ей не мешали быть счастливой теперь». Нет, это мало было похоже на пошлый адюльтер, интрижку, в которой все определяла бы похоть. Нельзя забывать, что все происходит в минуту смертельной опасности: вид Позднышева страшен и намерения его более чем серьезны и целенаправлены. В руках у него «кривой дамасский кинжал», а в душе и во всем облике «потребность разрушения, насилия и восторга бешенства», и вот в эту страшную для неё минуту жена думает не о себе, Позднышев перехватил её взгляд, обращенный к Трухачевскому: «На её лице выражение досады и огорчения сменилось как мне показалось, когда она взглянула на него, заботою о нем». Она ведет себя, как человек, которому не нужно лгать и оправдываться, не нужно скрывать свои чувства, она вполне определенно встала на защиту любимого человека и не скрывает своего презрения и ненависти к тому кто посягает и на чувства их, и на жизнь. «В лице её были страх и ненависть ко мне, к врагу… Я по крайней мере ничего не видел в ней, кроме этого страха и ненависти ко мне. Это был тот страх и ненависть ко мне, которые должна была вызвать любовь к другому» (Т, 27, 72, 73).
Для Позднышева первостепенное значение имел отнюдь не вопрос: было ли прелюбодеяние или нет (в глубине души он знает или верит, что такового не было). Гораздо важнее и серьезнее было то, что он не мог примириться и согласиться с тем, что жена высвободилась из оков его власти, обрела духовную зрелость и человеческую независимость. Догадаться об этом помогла ему музыка, соната Крейцера, а воочию разглядеть – то глубокое и серьезное чувство её к Трухачевскому, чувство, в котором тон задавала духовность и в которое Позднышев никогда не верил, ставил под сомнение саму возможность его существования в отношениях мужчины и женщины. Теперь же, перед лицом смерти, все эти сомнения обнаружили свою полную несостоятельность: даже в предсмертном бреду она ненавидит его противостоит ему и до самого последнего проблеска сознания думает о Трухачевском. «Ай! Ах! – очевидно в бреду, пугаясь чего-то, закричала она. – Ну, убивай, убивай, я не боюсь… Только всех, всех, и его. Ушел, ушел!» (Т, 27, 77).