355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Гречнев » Вячеслав Гречнев. О прозе и поэзии XIX-XX вв. » Текст книги (страница 22)
Вячеслав Гречнев. О прозе и поэзии XIX-XX вв.
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:44

Текст книги "Вячеслав Гречнев. О прозе и поэзии XIX-XX вв. "


Автор книги: Вячеслав Гречнев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 29 страниц)

Рассказы, о которых идет речь, отличает разнообразие приемов образов и способов характеристики, оценки героев. В них отсутствуют прямые авторские описания внешнего облика персонажей, вступительные главки и послесловия и первостепенное значение приобретают косвенные характеристики. Так, большую часть сведений о писателе Фомине («Рассказ об одном романе») и драматурге Креаторове («Репетиция») читатель получает из уст окружающих их людей, да и воспринимает этих героев через призму взгляда в первом случае некой женщины, влюбленной в Фомина, а во втором – целого коллектива (актеров самых разных возрастов, амплуа и дарований; бывшей любовницы драматурга; женщины, являющейся предметом его поклонения в настоящее время; режиссера, ставящего его пьесу и плохо – понимающего ее смысл, и т. д.). Ко всему тому, что мы узнаем о Креаторове, добавляются еще и высказывания его самого, которые также характеризуют его (и как человека, и как художника).

В своей работе о Горьком Е. Б. Тагер справедливо спорит с Б. А. Бяликом, который слишком упрощенно истолковал замысел «Репетиции», увидев в этом рассказе только разоблачение декадентской эстетики, а в Креаторове – ее выразителя, которому якобы противостоят «взбунтовавшиеся» актеры. Е. Б. Тагер прав и тогда, когда показывает, что кредо Креаторова-художника несомненно шире декадентского, и говорит об «иронической атмосфере», окружающей фигуры актеров, полемизирующих с драматургом. Верны замечания исследователя и по поводу «многослойности» изображения, в частности о том, как «интересно дана в рассказе скрытая волна чувств и мыслей в душе героини и драматурга, переживших в свое время неудачный роман». Однако с Е. Б. Тагером трудно согласиться, когда он упрекает Горького в «переусложненности» и находит ее в том, что «декадентская “предыстория" Креаторова плохо вяжется со строгим достоинством его речей об искусстве, очеловечивающем мир. Актеры видят в пьесе автора лишь обнажение извечной темы любви и смерти. Креаторов говорит точно о другой пьесе, герой которой, выдуманный, „гипотетический" но возможный в действительности, возвещает зарождение „спасительной силы подлинного человеколюбия" Идеологически линии спора, развертывающегося в рассказе, остаются порой разомкнутыми <…>

Нет нужды закрывать глаза на отпечаток некоторой идейной противоречивости рассказа, на неполную разрешенность поставленных в нем проблем» [267]267
  Тагер Е. Б. Творчество Горького советской эпохи. – С. 182.


[Закрыть]
.

Говоря о том, что «декадентская „предыстория” Креаторова плохо вяжется со строгим достоинством его речей об искусстве», Е Б. Тагер упускает из виду тот факт, что сведения об этой «предыстории» читатель черпает не из объективированного повествования, а из очень субъективных воспоминаний героини, – ведь это именно ей он казался тогда, «двенадцать лет назад», «декадентом». В то время она была влюблена в него и представляла его себе скорее таким, каким хотела бы, чтобы он был, чем таким, каким он был на самом деле. Недаром, познакомившись с Креаторовым ближе, она с удивлением узнала, что «любимый автор новатора – старик Диккенс» [268]268
  Там же. – С. 185.


[Закрыть]
.

Думается, что нет никакой художественной неувязки и в том, что актеры и режиссер, с одной стороны, и драматург – с другой, очень по-разному понимают и оценивают содержание пьесы. У читателя есть все основания более чем скептически относиться и к режиссеру (он называет Генриха Гейне «Германом»), и к комику, постоянно изрекающему благоглупости («Комик, незаметно для себя, прожил полстолетия и так же незаметно приобрел привычку задумываться о самых простых вещах» – Г, 17,437), и к «герою», которому, как он сам признается, надоело «ежедневно страдать за семьсот пятьдесят рублей в месяц» (Г, 17,438). Естественно, что к Креаторову, к его взглядам на искусство и точке зрения на пьесу (некоторые из этих его суждений близки Горькому) у нас больше доверия.

В предисловии к повести Б. Л. Пастернака «Детство Люверс» Горький заметил: «Люди, привыкшие судить ближних по фактам, были бы более справедливыми судьями, если б умели догадаться о мотивах фактов. Мы все усердно ищем людей хуже нас и очень торопимся признать их таковыми» [269]269
  Горький и советские писатели: неизданная переписка. – С. 309.


[Закрыть]
. Стремясь быть «исследователем» загадок человеческой души, Горький всюду останавливается прежде всего на «мотивах фактов» и не торопится делать выводы, полагая, что их сможет сделать и сам читатель.

Желание «догадаться о мотивах фактов», проникнуть в «тайное тайных» изображаемого характера побуждает писателя заглядывать в самые, что ни на есть темные углы души героев. Так, он отмечает, что Савел-отшельник, покоряющий его благородным отношением к женщине неожиданно поражает «странным признанием», что иногда ему хотелось «бабу избить, без всякой без вины ее» (Г, 17, 259) «Мучают» Горького и другие загадки человеческой души, и среди них мотивы, по которым тот или иной человек совершает «подлость» или становится провокатором, предателем, будь то в личном плане (Торсуев по отношению к брату («Рассказ о безответной любви»)), будь то в плане общественном (причастность Якова Зыкова («Рассказ о необыкновенном») к аресту подпольщиков-большевиков или провокаторская юность Петра Каразина, «Карамора»). В раскрытии этой темы Горького не соблазняли легкие пути, – предметом его размышлений становились характеры на редкость противоречивые и запутанные. В письме к Р. Роллану Горький, имея в виду Каразина, подчеркнул: «Это не Азеф, которого я знал и который был, мне кажется, просто скотом, жадным на удовольствия. Нет, мой герой хуже: он действительно совершал подвиги самоотвержения, но однажды ему „захотелось совершить подлость", как он дал объяснение, когда его судили» [270]270
  А. М. Горький: переписка с зарубежными литераторами. – С. 337.


[Закрыть]
. Тема предательства не была новой для Горького 1920-х годов; как уже говорилось, он обращался к ней и раньше, в частности в конце 1900-х годов в повести «Жизнь ненужного человека». Здесь он наипристальнейшим образом исследует жизненные перипетии некоего сироты Евсея Климкова, стремясь показать, какие субъективные задатки и объективные обстоятельства способствовали превращению этого «человечишки» в «шпиона». Во многом идентичные задачи стали он перед собой и в «Караморе».

В одной из статей, составивших цикл «Несвоевременные мысли». Горький процитировал присланное ему письмо некоего «товарища-провокатора». Это письмо заканчивалось обращением к писателю: «Я прошу вас: преодолейте отвращение, подойдите ближе к душе предателя и скажите нам всем: какие именно мотивы руководили нами, когда мы, веря всей душой в партию, в социализм, во все святое и чистое, могли „честно" служить в охранке и, презирая себя, все же находили возможным жить?» [271]271
  Горький М. Несвоевременные мысли. Заметки о революции и культуре.– Пг., 1918. – С. 8.


[Закрыть]
.

Горький «преодолевает отвращение» и в статье стремится вскрыть «общую причину» этого явления: «Вероятно, одной из ее составных частей служит <…> тот факт, что мы относимся друг к другу совершенно безразлично, это при условии, если мы настроены хорошо. Мы не умеем любить, не уважаем друг друга – у нас не развито внимание к человеку, о нас давно уже и совершенно правильно сказано, что мы: “К добру и злу постыдно равнодушны".

“Товарищ-провокатор" очень искренно написал письмо, но я думаю, что причина его несчастья – именно вот это равнодушие к добру и злу» [272]272
  Там же. – С. 10.


[Закрыть]
.

Примерно такую же, почти дословно, фразу вкладывает Горький в уста Петра Каразина, который в своих записках пытается «честно» рассказать о том, как он стал на путь предательства:

«В двадцать лет я чувствовал себя не человеком, а сворой собак, которые рвутся и бегут во все стороны <…>

Разум не подсказывал мне, что хорошо, что дурно. Это как будто, вообще не его дело. Он у меня любопытен, как мальчишка, и, видимо равнодушен к добру и злу, а „постыдно” ли такое равнодушие – я не знаю. Именно этого-то я и не знаю» (Г, 17, 372—373).

Производным от этого «равнодушия» было, во-первых, то, что «социалистическую мысль» Каразин принял только разумом, а душой остался к ней холоден, ибо факты, из которых родилась эта мысль не возмущали его чувства. Во-вторых, это «равнодушие» помогло сформироваться убеждению, что его товарищи подпольщики, как и он, «равнодушны» ко всем и всему и только притворяются или «выдумывают», что любят людей, ради которых они принимают участие в революционном движении.

Есть в рассказе и ряд других суждений, в свое время высказанных Горьким, которые теперь он также передоверяет Караморе. И это свидетельствует о желании писателя оспорить их или, во всяком случае, существенно уточнить. Так, Горький не раз заявлял, что его всегда больше интересовали люди нескладные, «запутанные», немного «недоделанные». «Не трогает меня, – писал он в послесловии к «Заметкам из дневника», – человек „законченный", совершенным, как дождевой зонтик. Я ведь призван и обречен рассказывать, а что мог бы я сказать о дождевом зонтике, кроме того, что в солнечную погоду он бесполезен?» [273]273
  Молодая гвардия. – 1925. – № 10-11. – С. 11.


[Закрыть]
.

Эта мысль близка Караморе, который гордится «запутанностью» своего характера и иронизирует по поводу какой бы то ни было «цельности»:

«Цельный человек всегда похож на вола – с ним скучно <…>

Жизнь человека раздробленного напоминает судорожный полет ласточки. Разумеется, цельный человек практически более полезен, но – второй тип ближе мне. Запутанные люди – интереснее» (Г, 17, 379).

Однако близость в данном случае только кажущаяся. Всем пафосом своего рассказа Горький стремится уточнить эту мысль и подчеркнуть, что есть такие «запутанности» и «недоделанности», которые способны обернуться духовным «вывихом», уродством. Каразин в конце концов приходит к пониманию этой сложной диалектики, и Горький, думается, уже не спорит, а скорее всего соглашается с ним, когда тот замечает: «Говорят, есть в глазу какой-то “хрусталик" и от него зависит правильность зрения. В душу человека тоже надо бы вложить такой хрусталик. А его – нет. Нет его, вот в чем суть дела» (Г, 17, 402).

После публикации «Караморы» и некоторых других рассказов 1920-х годов появились статьи, авторы которых заговорили о перекличке Горького с Достоевским, о влиянии последнего на создателя рассказа о Каразине. Возражая против «приклеивания» ему «бороды Достоевского», Горький вместе с тем высказал свое мнение о «карамазовщине», к которой несомненно имел касательство его герой. «„Карамазовщину", – писал он, – можно понять как бунт человека против самого себя и Христа ради, т. е. ради отвлеченного представления о некой справедливости, реально, в данных условиях неосуществимой» [274]274
  М. Горький и советская печать: в 2 кн. Кн. 2. – С. 352, 184.


[Закрыть]
.

Собственно, таковы же примерно мотивы бунта и у Караморы. Потребность бунта обнаружилась у него в годы реакции. Именно тогда «ушиб» его вопрос: «… почему люди так шатки, неустойчивы, почему с такой легкостью изменяют делу и вере» (Г, 17, 380), а затем появилось настойчивое желание «испытать что-то неиспытанное». Оно и толкнуло его на сотрудничество с охранкой: он хотел проверить, возникнет ли «внутри» него какое-либо чувство протеста в ответ на его позорное решение. Нет, совесть молчала, молчала она и тогда, когда он стал предавать товарищей

Находит свое отражение в рассказе и такой мотив анархического бунта Караморы, как стремление к «отвлеченному представлению о некой справедливости, реально, в данных условиях, неосуществимой». Пытаясь разобраться в причинах ренегатства, принявшего в годы реакции характер своего рода эпидемии, герой приходит к выводу, что виной тому отсутствие у многих людей «привычки жить честно». Его представления о методах борьбы своих товарищей, революционеров, таковы: "Быт их противоречил „убеждениям", „принципам", – догматам веры. Это противоречие особенно резко обнаруживалось в приемах фракционной борьбы, во вражде между людьми одинаковой веры, но различной тактики. Тут находил себе место бесстыднейший иезуитизм, допускались жульнические подвохи <…>

Да, да – привычки жить честно нет у людей! Я, разумеется, понимаю, что большинство их не имело и не имеет возможности выработать эту привычку. Но те, кто ставит перед собою задачу перестроить жизнь, перевоспитать людей, – ошибаются, полагая, что “в борьбе все средства хороши”. Нет, руководствуясь таким догматом, не воспитаешь в людях привычку жить честно» (Г, 17, 398).

Интересно что в какое-то мере эти представления близки взглядам (и на борьбу «фракций», и на «средства» борьбы»), которые высказывал сам Горький, – и в «горячих» спорах с В. И. Лениным, и в цикле статей «Несвоевременные мысли». Известно, что на Капри Горький делал попытки примирить В. И. Ленина с А. В Луначарским, А. А. Богдановым и В. А. Базаровым, считая, что их расхождения – досадное недоразумение, но В. И. Ленин отверг все эти попытки. «В юнце концов, – говорил Горький В. И. Ленину, – я считаю их людьми одной цели, а единство цели, понятое и осознанное глубоко, должно бы стереть, уничтожить философские противоречия…» На что В. И. Ленин ответил: «Значит – все-таки надежда на примирение жива? Это – зря <…> Гоните ее прочь <…> Плеханов тоже, по-вашему, человек одной цели, а вот я думаю, что он – совсем другой цели, хотя и материалист, а не метафизик» [275]275
  В. И. Ленин и А. М. Горький. Письма, воспоминания, документы – М., 1969.– С. 306.


[Закрыть]
. В послереволюционные годы Горький не раз говорил с В. И. Лениным о «жестокости революционной тактики». В ответ на это В. И. Ленин «удивленно и гневно спрашивал»: «Чего вы хотите? <…> Возможна ли гуманность в такой небывало свирепой драке? Где тут место мягкосердечию и великодушию? <…> Какою мерой измеряете вы количество необходимых и лишних ударов в драке?..» <…> На этот простой вопрос, – замечает Горький, – я мог ответить только лирически» [276]276
  Там же. – С. 321,322.


[Закрыть]
.

К размышлениям на эту тему, как мы видим, возвращается он и в рассказе «Карамора».

Сложность человеческого характера привлекала внимание Горького на всех этапах его творческого пути. В рассказе «Ледоход» из цикла «По Руси» есть следующее признание героя «проходящего»: «Я очень внимательно присматриваюсь к людям, мне думается, что каждый человек должен возвести и возводит меня к познанию этой непонятной, запутанной, обидной жизни, и у меня есть свой беспокойный, неумолкающий вопрос: „Что такое человечья душа?"» (Г, 14,161-162).

На эти раздумья наталкивает его встреча с Осипом, старостой плотничьей артели, характер которого поражает своей сложностью: в нем ужинаются геройство и трусость, любовь к людям и равнодушие к ним, презрение к хозяину-подрядчику и льстивое угодничество, уменье работать и постоянное желание увильнуть от работы и т. д.

Не менее, а часто и более сложные образы героев создал Горький и в других произведениях предреволюционных лет (достаточно вспомнить хотя бы Матвея Кожемякина), однако почти все они, если иметь в виду противоречивость их характеров, заметно уступают персонажам из рассказов 1920-x годов. Как мы уже видели, в большинстве случаев внимание читателя приковано здесь к людям с изломанной психикой. Можно упомянуть в этой связи не только Макарова («Рассказ о герое») и Каразина («Карамора»): первый из них, рафинированный интеллигент, стал бандитом, убийцей, а второй из отважного революционера превратился в предателя по убеждению. Есть свои отталкивающие пороки и вывихи и у персонажей, в целом пользующихся авторской симпатией, – у Савела-отшельника, который был судим за прелюбодеяние с дочерью, у безответно влюбленного Торсуева, высокое чувство которого граничило иногда с самым черствым эгоизмом.

В значительном большинстве своем рассказы Горького прежних лет всегда были остро полемичны. Полемичны они были и внешне, по отношению к творческим установкам, идеям и художественной манере других писателей, и внутренне, когда автобиографический герой спорил с тем или другим персонажем, с его взглядами на мир и человека. Однако во всех этих случаях, при всей подчас сложности позиции героя-повествователя и запутанности характера того или иного персонажа, всегда можно было установить, какие идеи близки автору, а также кому из героев с учетом его индивидуального своеобразия и с критической поправкой на его недостатки доверено быть выразителем взглядов писателя.

В рассматриваемых рассказах, где, как уже отмечалось, авторская точка зрения глубоко упрятана в подтексте, все обстоит намного сложнее. Немалую трудность в прочтении этих произведений, в истолковании писательского замысла составляет также и то обстоятельство, что позиция самого Горького в 1920-е годы, его взгляды на жизнь, искусство и задачи художника были противоречивы.

Так, в одном из писем к К. А. Федину Горький замечает, что к размышлениям о современной жизни более всего подходит «гневно-тоскливый тон», ибо «жизнь – алогична, и нет и едва ли может быть такая идеология, которая могла бы удовлетворительно объяснить все алогизмы. Они – мучительны, да! Но ведь именно они главный и ценнейший материал художника» [277]277
  Горький и советские писатели: неизданная переписка. – С. 513.


[Закрыть]
. А в письме к В. А. Каверину, написанном незадолго до этого, он несколько иначе смотрит и на жизнь, и на отношение к ней художника: «… я думаю, что пришла пора немножко и дружески посмеяться над людьми и над хаосом, устроенным ими на том месте, где давно бы пора играть легкой и веселой жизни. Мы достаточно умны для того, чтоб жить лучше, чем живем, и достаточно много страдали, чтоб иметь право смеяться над собой». В этом же письме он склонен полагать, что «для художника вообще не существует каких-либо устойчивых форм и художник не ищет “истин”, он их сам создает». И далее: «Все, что написал Л. Толстой, он написал о себе, так же как Пушкин, Шекспир, так же как Гете» [278]278
  Там же. – С. 182.


[Закрыть]
. Но вот еще письмо к тому же Федину, где проводится мысль, смысл которой прямо противоположен: «Искусство – никогда не произвол, если это честное свободное искусство, нет, это священное писание о жизни, о человеке – творце ее, несчастном и великом, смешном и трагическом» [279]279
  Там же. – С. 486.


[Закрыть]
.

Эти суждения – свидетельство полемики писателя с самим собой. Их непоследовательность, противоречивость несомненны. Однако в них безусловно было что-то и от истинно творческого стремления писателя подойти к решению волновавших его проблем с самых разных, иногда полярно противостоящих сторон.

Каждый из рассказов в рассматриваемой книге подчеркнуто самостоятелен, резко оригинален и по проблематике, и по жанровой структуре. Разумеется, и в предшествующих циклах произведений, в том же цикле «По Руси», под одной обложкой соседствовали весьма разнохарактерные и по теме, и по художественному решению рассказы но внутреннюю взаимосвязь их установить было проще, все они так или иначе группировались вокруг автобиографического героя, или, как называл его Горький, «проходящего», рассказчика, – его взгляд на мир, оценки людей, суждения о событиях имели решающее значение, помогали сплавить воедино самый разнообразный материал.

Сравнивая эти циклы рассказов, было бы, однако, недостаточно ограничиться разговором о преобладании в «Рассказах 1922—1924 годов» монолога героя и об исчезновении образа, выражающего авторское «я». Интересно проследить, как сказались эти нововведения на микроструктуре формы произведений (роли пейзажа, стиля, композиции), на принципах раскрытия характера героев.

Не ставя своей целью как-то умалить достоинства рассказов, вошедших в цикл «По Руси», следует, тем не менее, отметить, что по сравнению с рассказами 1920-х годов они более однотонны и однотипны. В данном случае мы имеем в виду зачины и финалы произведений, лирические и публицистические отступления, пейзажные обрамления, приемы ввода персонажей и способы их характеристики. В большинстве своем рассказы 1910-х годов открываются детальным описанием места действия, развернутым пейзажем; затем вводится герой, следует портретная характеристика (чаще всего прямая, от лица автора-рассказчика), и далее мы знакомимся с «историей жизни» героя или с объективированным повествованием, если действие, события происходят в присутствии автобиографического героя. По такому принципу написан «Отшельник», но уже стоящий с ним рядом «Рассказ о безответной любви» выполнен в иной манере, а он в свою очередь заметно отличается от других рассказов сборника («Голубая жизнь», «Репетиция», «Карамора», «Рассказ об одном романе», «Анекдот», «Рассказ о герое»).

В названных рассказах более отчетливо, нежели в «Отшельнике» и в «Рассказе о безответной любви», заметно стремление писателя предоставить своим персонажам максимум возможностей для самохарактеристики, самораскрытия. Автор оставляет читателя наедине с героем, с его взглядом на мир, с его оценками людей и событий, образом мышления, с его часто весьма специфичным кругом проблем и своеобразным подходом к их решению. В результате почти каждый рассказов Горького 1920-х имеет и свою тональность, и свою особую стилевую атмосферу, окраску (в прежних его произведениях это было выражено не столь очевидно). Иначе говоря, в каждом данном случае выбор художественных средств и способ их применения подсказан предметом изображения, типом человека, душевным складом его, уровнем его интеллектуальных возможностей, его общественной позицией.

Во всех этих рассказах выразительно характеризуют героев содержание и строй их речи. Колоритен «узор» слов Савела-отшельника: «Была у меня дочь Таша – Татьяна. Ну, хвастать не буду, в одном слове скажу: всему свету радость – вот какая дочь! Звезда! Наряжал я ее, выйдет на улицу в праздник – божья красота!» (Г, 17, 237). Заметно иначе выражает свои мысли, никого, кроме себя, не любивший и никому не доверявший Яков Зыков («Рассказ о необыкновенном»), антипод Савела: «Человек я непьющий, ну, стакан, два могу допустить выпить для здоровья; в карты играл осторожно, бабы меня даром любили. Характером я был нелюдим. Считался придурковатым. Накопил денег несколько» (Г, 17, 526). Более гладки, стилистически менее выразительны рассуждения персонажей-интеллигентов из «Рассказа о герое» – Макарова и его учителя Новака; их высказывания, заключающие определенный идеологический смысл, помогают составить представление о внутреннем облике каждого из них.

При сравнении рассказов Горького 1920-х годов с его произведениями прежних лет нельзя не заметить, что пейзаж занимает в них довольно скромное место. Теперь писатель очень скупо пользуется развернутыми пейзажными зарисовками.

В одном из писем к Р. Роллану Горький называет себя «антропоморфистом» в изображении природы и говорит об этом с некоторой долей осуждения, как об одном из своих недостатков (вслед за этим идут слова: «… я все еще не умею с достаточной силой и убедительностью выразить мое истинное “я”…») [280]280
  А. М. Горький: переписка с зарубежными литераторами. – С. 339.


[Закрыть]
. Об изменившемся в 1920-е годы отношении Горького к изображению природы свидетельствует также ироническая «ремарка», которой он завершает «Рассказ об одном романе»:

«Следовало бы заключить этот рассказ пейзажем в лирическом тоне, но – не хочется.

И так – хорошо» (Г, 17, 365).

Такого пейзажа, окрашенного лирическим настроением повествователя, но всегда несколько нейтрального по отношению к другим персонажам, за редким исключением, нет в рассказах 1920-х годов. Все описания природы здесь индивидуальны, все они пропущены через «хрусталик» зрения того или иного героя. И именно этим обусловлены специфичность восприятия персонажа, глубина проникновения во внутреннюю жизнь его, тонкость психологической мотивировки как отдельных его поступков, так и поведения в целом и, наконец, представление об интеллектуально-эмоциональном запасе его возможностей. Отношение к природе, кроме того, является тем «оселком», который способствует определению того, прочны или, напротив, эфемерно хрупки связи героя с жизнью.

Заслуживает внимания, например, как по-разному видят дневное и ночное светила такие герои, как Савел Пильщик («Отшельник») у Константин Миронов («Голубая жизнь), Петр Каразин («Карамора») и Егор Быков («Анекдот»). Миронову кажется, что солнце, обритое наголо, убежало из колонии душевнобольных. Этот взгляд содержит в себе и оценку действительности, и намек на первые симптомы душевного заболевания Миронова. Савелу, в характере которого преобладает жизнеутверждающее начало, «солнышко» представляется «отцом» всего живущего. Свой особый угол зрения в данном случае у Петра Каразина, бывшего революционера, ставшего предателем. Человек в высшей степени рационалистичный, рассудочный, он, сидя в тюрьме, механически, без всяких сантиментов констатирует «После дождя солнце так припекло землю, что в окно камеры дует с поля влажным жаром, точно из бани» (Г, 17, 367). Смертельно больной Егор Быков смотрит на ночное небо с неприязнью, луна и звезды напоминают о «ничтожной малости человека». Даже перед лицом скорой смерти он не может смириться с мыслью, что его имущество попадает в руки чужих людей, и потому ненавидит всех, кто будет жить после него: «Устав лежать, Быков садился у окна, смотрел на звезды, на пухлое, бабье лицо луны, – тоска изливалась с неба, хвастливо украшенного звездами» (Г, 17,418).

Некоторым современникам, писателям и критикам, произведения 1920-х годов представлялись неактуальными. Обратиться к современной проблематике звал Горького Ф. В. Гладков, а А. В. Луначарский назвал «устарелыми» некоторые «Заметки из дневника». Мало говорилось в ту пору и о влиянии Горького на других писателей (в этой связи иногда упоминалось имя Вс. В. Иванова).

Даже в работах благожелательно настроенных критиков, доказывавших, что Горький «отнюдь не исчерпал себя» [281]281
  Прожектор. – 1924. – № 12 (34). – С. 24.


[Закрыть]
и предлагавших «говорить о новом Горьком», сквозило сомнение, закономерна ли эволюция проделанная автором «Песни о Соколе», и высказывалось сомнение, что для современного читателя послереволюционные произведения Горького звучат глухо и «не ведут его так, как в свое время вел за собой романтический буревестник, автор „Старухи Изергиль”, “Коновалова" и других подобных рассказов» [282]282
  Красная новь. – 1926. – № 4. – С. 210, 211.


[Закрыть]
.

К началу – середине 1950-х годов утвердилось иное отношение и к проблематике горьковских рассказов, и к действенности его влияния на советских литераторов. Благотворность этого влияния устанавливалась почти в каждой работе, посвященной тому или иному писателю или поэту, будь то Ю. Н. Тынянов или Ф. В. Гладков, М. В. Исаковский или М. А. Шолохов, Л. М. Леонов или В. В. Маяковский. Некоторые литературоведы стали искать в этих рассказах Горького самую прямую связь с современностью, злободневный отклик на текущие события тех лет.

Наиболее верный подход к решению проблемы был намечен в работах Е. Б. Тагера, который попытался показать, что рассказы Горького 1920-х годов «по своей поэтической выразительности, глубине и дикости психологических характеристик <…> не только не уступают рассказам прежних лет, но иногда и превосходят их» [283]283
  Тагер Е. Б. Творчество Горького советской эпохи. – С. 169.


[Закрыть]
, и в исследовании К. Д. Муратовой, подчеркнувшей: «Творчество Горького 20-х годов <…> безусловно оказало влияние на развитие советской литературы, но оно выразилось не в прямом подражании Горькому, не в желании разрабатывать сходные с ним темы, а в стремлении охватить жизнь так же широко и глубоко, как охватывал ее Горький, в желании поработать над словом так, как поработал над ним этот нестареющий художник» [284]284
  Муратова К. Д. М. Горький в борьбе за развитие советской литературы – М. ; Л., 1958.– С. 249.


[Закрыть]
.

К середине 1920-х годов советская литература обогатилась многими произведениями талантливых, резко индивидуальных писателей, в числе которых были Вс. В. Иванов и М. М. Зощенко, Л. М. Леонов и А. Г. Малышкин, М. А. Булгаков и А. П. Платонов и многие другие. Налицо был значительный подъем в литературе, и он не прошел незамеченным для современников, а тем более для такого внимательного читателя, каким был Горький. Об этом подъеме писал А. К. Воронский, который в то же время отмечал и ряд существенных недостатков, свойственных как отдельным авторам, так и литературе в целом.

К этим недостаткам критик относил «упрошенный бытовизм», который он возводил к «наивности взгляда» писателей «на существо и на задачи реалистического искусства». Писал он также о «штампе шаблоне» в освещении революционной тематики, о засилье «халтуры», которая «мутной и липкой лужей расползалась» повсюду, о том, что «под флагом коммунизма» подчас «протаскивается доподлинный бульвар, мещанство и обывательщина». «Большинство произведений <…> охватывает внешность событий: преобладают батальонные картины, описания героических атак, случаев, много крови, много молодечества и очень мало художественного перевоплощения. Рассказы до подробностей схожи друг с другом, с первых же страниц известно какой будет конец, как развернется сюжет». И добавлял: «Человека не видно в современном художестве. Он пропадает, затирается среди этой крикливой и шумливой, не доходящей до сердца агитации одних и холодных, спокойных наблюдений и зарисовок других <…> Говорят, что нынешний писатель утратил способность <…> освещать типическое силою художественной детали. Это – правда. Отчего это происходит? Новому писателю не хватает чувственного восприятия конкретного человека» [285]285
  Красная новь. – 1925. – № 10. – С. 257, 260-261, 264.


[Закрыть]
.

Взгляд Горького на литературу был более широк. В одном из писем к Воронскому он пытается переубедить того, показать, что наряду с недостатками в литературе есть немало и отрадных явлений. «Ведь вы подумайте, – обращается он к Воронскому, – только десять лет прошло, а как много сделано? И право же, ценного – больше, чем это видишь с первого взгляда» [286]286
  М. Горький и советская печать: в 2 кн. Кн. 2. – С. 43.


[Закрыть]
. Предостерегая критика от чрезмерного сгущения красок в оценке современной литературы, писатель вместе с тем и сам был настроен в некоторых отношениях достаточно критически; многие его замечания были направлены против тех же недостатков, которые отмечал и Воронский. Анализировавшийся выше сборник «Рассказы 1922– 1924 годов» (как, впрочем, и многие другие повести, рассказы и воспоминания Горького 1920-х годов) можно рассматривать как своеобразное продолжение такого рода полемики Горького с некоторыми современными писателями и критиками, но уже, так сказать, в позитивном плане. Внимательный читатель не мог не увидеть, сколь широк и разнообразен круг его раздумий о жизни и человеке. Нельзя было не заметить, что своими рассказами он наталкивал на разработку таких вопросов, которые нередко оказывались на периферии внимания многих художников слова, – среди них мы находим проблемы гуманизма, искусства, любви и т. д. Нельзя было, наконец, не задуматься над тем, как все эти проблемы ставились и решались Горьким, подходившим к ним со всей серьезностью и полным пониманием своей писательской ответственности.

Такими внимательными читателями оказались современные писатели – К. А. Федин и М. М. Пришвин, В. А. Каверин, А. Н. Толстой и Л. М. Леонов, Р. Роллан и С. Цвейг. Все они, так или иначе, признавали благотворность общения с Горьким, каждый из них находил в горьковском творчестве нечто такое, что побуждало его более пристально вглядеться в существо тех явлений, которые прежде находились вне его внимания. Так, прочитав рассказ «Отшельник», Пришвин позавидовал Горькому, пожалел, что сам не собрался написать на эту же тему (ему встречался «точь-в-точь такой человек»), и попутно сообщил, на какие размышления натолкнул его этот рассказ. «Мне теперь часто в голову приходит, что люди несчастны главным потому, что им приходится разделять себя надвое, одно делают заработка (служба), другое для себя (игра). Вероятно, соединить одно с другим очень трудно, и когда случается, то выходит всем на удивление, и люди эти (пять, шесть…) называются художниками» [287]287
  Горький и советские писатели: неизданная переписка. – С. 329.


[Закрыть]
.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю