355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Огрызко » Мир мой неуютный: Воспоминания о Юрии Кузнецове » Текст книги (страница 6)
Мир мой неуютный: Воспоминания о Юрии Кузнецове
  • Текст добавлен: 28 августа 2017, 15:30

Текст книги "Мир мой неуютный: Воспоминания о Юрии Кузнецове"


Автор книги: Вячеслав Огрызко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)

В романе с великой сердечной болью повествовалось об исходе убыхов, восставших против царской России, в Турцию, их исчезновении, о предательстве князей, которым они верили безоглядно… Позднее мне доведётся увидеть, что и этот жест Юрия оказался пророческим. И убедиться ещё больше в прозорливости Юрия, когда я стану свидетелем продажности руководителя моей нации, которому народ верил больше всех. Наверное, сердцем прочувствовавший боль нашей расчленённости и разобщённости, он так впечатляюще озвучил на русском языке мое стихотворение «Гранат»:

 
Держи его, как слово братства,
Разрезан надвое гранат
Текучим лезвием Аракса,
И полушария горят…
 

Так перевести мог только гений, всем существом, духом своим постигший национальную трагедию переводимого поэта.

…Мои предчувствия сбудутся, Советский Союз мало-помалу распадётся и рухнет. И наша злосчастная страна, в отличие от бывших союзных республик, вступит в дни своей свободы в потоках крови. Армяне, заранее осведомлённые о будущих событиях, заложат основы этого развала и развяжут смертную борьбу во имя того, чтобы оторвать от Азербайджана Нагорный Карабах – исконную нашу землю… Таким образом, мы, азербайджанские тюрки, чистосердечно уповавшие на справедливость и милость центральной власти, оказались застигнутыми врасплох в борениях эпохи. Юрий Кузнецов был, наверное, одним из тех, кто горше всех переживал распад Советского Союза, ибо эти события предопределили начало тех бед, которые выпали на долю любимой им больше жизни России. Может, по этой причине никто из близких мне московских поэтов, кроме Юрия Кузнецова, не поддержал нас в нагорно-карабахских событиях, ибо он лучше других знал, что значит рубить по живому, чем чревата опасность для Отечества. Он стоял за правду и потому занял не сторону армян-христиан, а тюрок-иноверцев.

«Дорогой Мамед. Получил журнал („Гянджлик“. – М. И.). Весьма признателен. Рад тому, что меня не забываешь. Я-то часто тебя вспоминаю. Вспоминаю пень, вокруг которого мы сидели. Славное, незабываемое время!

Моя семья жива-здорова. А Родина погибает. Но знай: моё сердце – на твоей стороне. Твоя боль – моя боль.

Будем живы – не помрём.

Даст Бог, свидимся.

Поклон твоей семье.

Твой Юрий Кузнецов
27.02.92 г.»

Это письмо, как явствует из даты, было написано до начала событий в Чечне.

Но в Баку уже произошла январская бойня. Армяне, пользовавшиеся поддержкой внешних и внутренних сил и начавшимся развалом Союза, прибегали ко всевозможным козням, вероломству, насилию и террору для захвата нашей исторической земли – Карабаха. Только таким гениальным провидцам, как Юрий Кузнецов, было дано понять, что эти события не завершатся только расчленением Азербайджана, распадом Союза, а сулят новые бедствия самой России… Юрий Кузнецов, истинно православный человек, написавший три превосходные поэмы о Христе – спасителе и вероучителе, занял место не в рядах «христианских братьев», а на стороне справедливости, причём не из каких-то дружеских симпатий и личной солидарности.

Он предвидел угрозу, нависшую над его Отечеством. Он жил жизнью титанической, которая знавала высокие взлёты и трагические разочарования. И, быть может, поэтому советская история была для его великого ума неотъемлемой частью памяти России, и крах Советов означал для него крах исторической миссии России, стремившейся создать под своим державным крылом «союз нерушимый республик свободных», свободных не декларативно, а воистину…

Он любил нас…

Я уже говорил, что Юрий Кузнецов неохотно и редко брался за переводы. У него были свои мерила, вкусы, пристрастия, и никто, кроме него самого, не ведал параметров и мотивов его предпочтений. Он любил нас. Любил Восток.

Стихи великого акына казахских тюрок Абая в кузнецовских переводах звучали столь же прекрасно, как в оригинале.

Помнится, в начале восьмидесятых годов Намизед Халидоглу (позднее известный как Годжа Халид) перевёл несколько стихотворений Кузнецова. Мы опубликовали их в журнале «Гянджлик» с подобающей имени автора подачей. Впоследствии этот номер журнала отозвался приведённым выше письмом. Намизед, отправившийся в Москву, вручил журнал нашему далёкому другу, и знакомство с Кузнецовым открыло ему путь на Высшие литературные курсы. В ту пору на ВЛК принимали только россиян. Но Юрий Кузнецов уже был профессором Литинститута, вёл поэтический семинар на ВЛК, и слово его было решающим. Намизед Халидоглу – Годжа Халид, с благословения Юрия Кузнецова поступивший на курсы, высоко держал «планку».

Во время работы над этими заметками в поле моего зрения попала «Литературная Россия» (за 9 ноября 2004 года) со статьёй «Испепеляющий взгляд поэта».

Сотрудник газеты поэт Александр Ананичев, учившийся на ВЛК вместе с Халидом, вёл речь о Юрии Кузнецове: «Да, строг был Поликарпыч (Кузнецов. – М. И.), раздавал бесценные знания, его любимцем был в то время наш сокурсник Годжа Халид – поэт и сельский учитель из дальнего горного села, переводивший на азербайджанский язык поэзию Тютчева, Фета, Есенина, Тряпкина, Передреева, Соколова, Рубцова и самого Кузнецова… Не скрою, я рад, что во время учёбы в стенах Литинститута опубликовать помог Годже Халиду первую книгу стихотворений на русском языке „Дождь воспоминаний“, куда вошли десять переводов Юрия Кузнецова…» И ещё деталь: «Однажды, войдя в роль обучаемого, он предложил разобрать собственные переводы стихов Годжи Халида».

Он всегда и везде был на стороне таланта. Он был праведен и в жизни, и в поэзии. Это – от любви. Любви, внушённой Богом и возвращённой Богу.

Поэтическая трилогия, написанная им к концу жизни и посвящённая жизни и заповедям Христа, была встречена неоднозначно. Многие служители веры стали выступать против него. Кузнецов ещё при жизни давал вескую отповедь ортодоксам. А «Вхождение в ад» явилось истинным событием в мировой литературе. В поэме немало и спорных мест. Русская литературная критика и литературные круги уже изрядное время ломают голову в стремлении выявить моральную направленность этой поэмы. Кабы нам суждено было встретиться, и у меня нашлось бы, что сказать незабвенному другу.

 
Встретили тень. Она билась в падучей, как бес.
То был пророк от небес, но от тусклых небес.
Тёмной гордыне его поклонялись арабы,
И почернел от грехов белый камень Каабы.
Он из-под камня издаст им свой вопль боевой —
Тысячи в пропасть бросаются вниз головой.
 

Я бы возразил против этих строк, подразумевающих Пророка Мохаммеда: «Стоит ли, возвышая одного пророка, показывать другому язык?»

Но ответ на этот вопрос остался за последней чертой…

В некрологе, посвящённом его памяти, сказано: «Русская поэзия XX века началась вершиной Александра Блока, завершилась вершиной Юрия Кузнецова…»

Наш вечный современник

Я уже говорил, что его необыкновенность, незаурядность как личности почувствовал со дня первого знакомства. Он воздействовал на собеседника молчанием больше, чем речью. Эту особенность позднее часто будут отмечать, о ней я прочитаю в воспоминаниях многих, знавших его.

Главный редактор «Нашего современника» поэт Станислав Куняев пишет: «Невозможно сказать всё об этом гениальном поэте. Будущее скажет то, чего мы ещё не смогли сказать. В пору нашей долголетней совместной работы в журнале „Наш современник“ Юра часто повторял: надо вступить в XXI столетие, обязательно пожить в нём. Юрий Кузнецов своим великим творчеством, бессмертными творениями вступил в XXI век и превратился в вечного гражданина грядущих веков». Нельзя не согласиться с этим мнением.

Во время Карибского кризиса Юрий Кузнецов по долгу армейской службы находился на Кубе. Тогдашнее опасное противостояние двух держав подвигло его написать гениальную «Атомную сказку».

В восьмидесятые годы, когда я участвовал в поэтическом форуме в Белграде по линии СП СССР, нам показали последний номер журнала «Литература». В номере было опубликовано двадцать различных переводов кузнецовской «Атомной сказки», выполненных сербскими поэтами. Можно сказать, почти весь номер был посвящён переводам одного стихотворения и его анализу. Это было уникальное, быть может, беспрецедентное событие для тех лет. Пушкин говорил, что о произведении поэта надо судить по законам, принятым им самим. В этом смысле у Кузнецова были свои, принятые, даже установленные им самим законы, и судить о нём надо на этой основе…

Трудно, горько осознавать, что Юрия Кузнецова уже нет на свете. Это ощущение невосполнимой потери разделяют все, кому дорога истинная литература: «Россия давно не теряла такого гения».

Эти заметки хочу завершить последними строками недописанной поэмы Юрия Кузнецова «Дорога в рай», обращёнными к Поликарпу Маркину, но, по сути, как нельзя лучше относящимися к самому незабвенному певцу России:

 
Каждое слово его как, звенящая медь!
Каждое слово сбылось! Или сбудется впредь!
 

Мамед Исмаил – азербайджанский поэт. В 1975 году окончил Высшие литкурсы в Москве. В переводе на русский язык выпустил поэтические сборники «Зёрна спелого граната», «Пашни над морем» и другие книги. В начале 2000-х годов преподавал в университете «Чанаккала», близ Стамбула.

Юрий Кабанков. Я в поколенье друга не нашёл

Невольная фотовспышка

Это было так давно, что кажется неправдоподобным. Году примерно в семьдесят третьем старший матрос N-ской береговой базы подводных лодок Тихоокеанского флота угодил на гауптвахту, где его поместили в одиночную камеру «без окон, без дверей», а главное – без возможности сидеть и лежать: бетонный пол, стены да потолок. Этим матросом, понятно, был я – дерзкий, «красивый», но ещё далеко не «двадцатидвухлетний».

На ночь «для спанья», «при хорошем стоянии» (то есть ежели ты не ломился в дверь, не орал, не пел отчаянных и крамольных песен вроде «Не жалею, не зову, не плачу…»), выдавали «вертолёт» – четыре нешироких доски («десятки»), сбитых двумя поперечинами.

Старший матрос не ломился и не орал, но, стиснув зубы, ночами бубнил себе под нос: «Я лежу на жестоком одре из досок, / неуютный кулак подогнав под висок».

Я не знаю, откуда взялись в моей отчаянной голове эти строчки, написанные, как потом оказалось, Юрием Кузнецовым во время Карибского кризиса, участником которого он был «вплотную и непосредственно» («Я стоял на посту, / на котором стреляют на шорох, / если желают живыми вернуться домой», «Я видел рожденье циклона / на узкой антильской гряде»).

В то время память моя никак не запечатлела такого обыденного, «непоэтического» имени (чай, не Вознесенский, не Рождественский!). Видимо, в гарнизонной библиотеке имелись «толстые» журналы, и строчки про жестокий одр из досок сами собой угнездились в сознании, когда я пролистывал поэтические подборки.

Через пять лет, когда я поступил в Литературный институт, на первой же лекции по истории русской критики преподаватель обратил на меня внимание (не только своё, но и всей аудитории) особым образом. Медленно проходя между рядами, после слишком долгого, «томительного» молчания он вдруг вскинул на меня указующий перст (как Ленин на памятнике) и громко, разделяя слова, повышая голос после каждой паузы, произнёс: «На этом месте… [пауза] сидел… [пауза] гениальный русский поэт… [пауза] Юрий Кузнецов [три восклицательных знака]». И, повышая голос до фальцета: «А ты кто такой?» (с ударением на «ты»; далее – «гробовая тишина», «немая сцена» и т. п.) Я ничего не нашёлся ответить, кроме как: «А он что – умер?» (Театральная ремарка: «Громовой смех сотряс стены аудитории»).

До слёз смеялся удивительный человек, своеобразный и любимый всеми преподаватель Михал-Палыч Ерёмин, автор замечательной, хотя и «непролазной» для первокурсника книги «Пушкин-публицист», открывший нам помимо всего прочего (как, вероятно, и ранее – Юрию Кузнецову) смысл названия пушкинской статьи «Об обязанностях человека» (а не только о пресловутых «правах»!).

Так состоялось моё заочное знакомство с Юрием Поликарповичем, которое со временем намагничивалось всё более, покуда не вылилось в грубоватый (с его стороны) телефонный разговор: «Почитай на ночь Гомера, Данте, Шекспира, Гёте (с придыхательным южно-русским „г“), а потом приходи!» Понятно, я не пришёл.

Речь шла о возможной моей публикации в альманахе «День поэзии», главным редактором которого в тот 1980-й год был Юрий Кузнецов. Тогда «прорыва» не произошло; зато повезло моему тогдашнему другу и сокурснику Мише Попову, ныне автору многих известных, вышедших в Москве, прозаических книг. Через несколько лет, обнаружив в «Новом мире» невольные инсинуации Ирины Роднянской на тему «…и та же самая рука (т. е. Ю. Кузнецова) вывела многие строчки Юрия Кабанкова», Миша Попов написал шуточное стихотворение в мою защиту, которое заканчивалось так: «Он не похож на Кузнецова, / но кажется порою мне: / он Мандельштама и Кольцова / соединил в себе. Вчерне…»

Юрий Поликарпович и забавлялся, и раздражался подобной постановкой вопроса. Забавлялся (солидаризируясь с И. Роднянской) потому, что, по его глубокому убеждению, «вы все выползли из черепа Юрия Кузнецова, как девятнадцатый век – из „Шинели“ Гоголя» (как хочешь, так и понимай сию черепно-мозговую контаминацию: тут ведь и череп Олегова коня, и «Я пил из черепа отца» – вплоть до «бедного Йорика»). А раздражался он потому, что терпеть не мог Мандельштама, не признавал его вообще как поэта, искренне обижался за Кольцова, которого «вструмили» в такое «непотребное соседство». Когда я указывал (а словечко «суггестивность» вызывало в нём тяжёлую скептическую меланхолию) на «густоту» поэтических образов у него и у Мандельштама, он заявлял: «Ваших Мандельштамов не читал и не собираюсь!»

Конечно же, у меня были какие-то заимствования и перепевы, от которых вряд ли возможно уберечься. Да и нужно ли? Тут были и прямые посылы вроде «А край, – он известно, – за первым углом», или: «…И покуда степь не затянуло ржою, / всё кружился он над пажитью чужою, / всё посматривал, как в мельницах дозорных / расщепляются стремительные зёрна… / Знал подлец, что этот гром свинцовый / не примстится даже Кузнецову!» Этот кузнецовский гром со всеми сопутствующими атрибутами иногда обнаруживает себя и в недопечённой моей поэме «Мирская хроника»: «Гром прошёлся по краю вселенной, / встал отец, удручён и небрит: / „По грязи, средь забытых селений / путь лежит на восток“, – говорит…»

Так что «нет дыма без огня» и не будем открещиваться от каких-либо влияний и перетеканий, поскольку «чистота бесплодна, на ней ничего не растёт, даже любовь». А любовь – в её исконном смысле – была; любовь, прежде всего, как доверие, любовь, которая «долготерпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, […] всё покрывает, всему верит, всего надеется, всё переносит…» (1 Кор. 13-4-7). Потому-то, в отличие от многих «супротивных», меня не раздражали ни его «гигантизм» (как это явлено у С. Чупринина), ни его провоцирующие заявления вроде «Звать меня Кузнецов, я – один. / Остальные – обман и подделка». Ну, я не знаю, в какой такой сто первый раз нужно напоминать, что поэта потребно судить «по законам, им самим над собой признанным» (Пушкин)!

Я не стремился навязывать ему своё присутствие, бывал у него нечасто, наши встречи можно пересчитать по пальцам. Так что поводов для собственно «воспоминаний» у меня не слишком много. Ну, «выпивали» вместе (а кто сейчас скажет, что не «выпивал с Поликарпычем»?). Правда, в первый раз у меня это произошло «по настоятельной необходимости». Юра Доброскокин, тонкий лиричный прозаик, «молившийся» на трёх «несоветских» богов – Юрия Казакова, Андрея Платонова и Кнута Гамсуна, частенько «выручал» Кузнецова по утрам, когда «глаза б мои на неё не глядели!» Он-то однажды и попросил меня отнести «Поликарпычу» то, что наутро называется «для поправки здоровья».

Батима, как и положено заботливой супруге, всячески старалась препятствовать сему, но, как говорится, что написано пером, не вырубишь на скале. Кстати, «семейные тылы» Юрий Поликарпович чтил высоко, хотя и молчаливо. Но я помню, как однажды в день рождения Батимы (в самом конце восьмидесятых) он бурно восхищался – ну, не угадаете! – её шеей. (Женщины знают, что скорее всего выдаёт их возраст.

Когда вышел в свет «Русский узел» (в 1983 году), я, переждав волну эйфории и чествований, напросился в гости «конфиденциально» – чтобы избежать хоровых и сумбурных словоизлияний. Хотелось поговорить спокойно и трезво. Первое наполовину удалось, со вторым вышла заминка. Несмотря на это (или «благодаря» сему), беседа наша затянулась до вечера – покуда не вернулась с работы Батима и сигаретным блоком «БТ», как палицей, не разогнала нас, то есть, скорее, – меня (Юрий Поликарпович курил тогда только дефицитные «БТ»). Это было моё единственное длительное общение с «Поликарпычем» с глазу на глаз. Понятно, что глубина сего общения никак не сравнима с той, о которой у Кузнецова сказано: «Нас только двое, остальные – дым. / Твоё здоровье, Кожинов Вадим!»

К слову сказать, это наше затянувшееся собеседование стало возможным, скорее всего, потому, что Вадим Валерьянович на обсуждении в ЦДЛ очередного «Дня поэзии», редактором которого был уже Валентин Устинов, обратил внимание Кузнецова на моё стихотворение «В поезде», где «…спят россияне в вагоне общем. / А над котомкой старуха стынет, / на остановках к окошку тянется. / „Сыне! Что ж ты не пишешь, сыне?“ / Никто не встретит её на станции…»

Понятно, что речь у нас шла, прежде всего, о поэзии, и рефреном звучало фамусовское «вы, нынешние, – ну-тка!». Однако более основательно завязался разговор, как ни странно, о женщинах – не анекдоты о безголовых блондинках, а разговор, я бы сказал, житейский, «практический», что ли. Основанием разговора (а я через несколько лет и книгу свою назвал «Разговор») можно считать знаменитое кузнецовское «Двуединство»: «Орёл парил. Она блуждала, / Не видя в воздухе ни зги. / И, ненавидя, повторяла / Его могучие круги».

Сюда же следует добавить (ежели печатная площадь позволяет) не менее трагические, почти скандальные для того времени строки:

«Ты женщина – а это ветер вольности, / Рассеянный в печали и любви, / Одной рукой он гладил твои волосы, / Другой – топил на море корабли»;

«Дай мне прежние ночи стряхнуть! / Я забыл, что рассвет неминуем, / Твою круглую терпкую грудь / Забирая одним поцелуем»;

«Кровь дышала жадно и глубоко, / И дымилась страсть из-под ногтей. / И летал то низко, то высоко / Треугольник русых журавлей»;

«Ты выдержал верно упорный характер, / Всю стёр – только платья висят. / И хочешь лицо дорогое погладить – / По воздуху руки скользят»;

«С глаз долой! – я себе говорю, – / И привета не жди ниоткуда, / В это лоно ты крикнул люблю, / Улю-лю – ты услышал оттуда»…

Это всё – из «Русского узла», и, конечно же, далеко не всё.

Главное здесь: «Ты зачем полюбила поэта / И его золотые слова?» (Тютчев: «Не верь, не верь поэту, дева, / Его своим ты не зови / И пуще пламенного Гнева / Страшись поэтовой любви!»)

Я тогда только-только развёлся с женой, и Кузнецов смотрел на это довольно мрачновато: «Как жить-то будешь без тыла?» Я грубовато пошутил: мол, было бы корыто, а свиньи найдутся! Весомый его ответ: «Ты ж не мышиный жеребчик на ходулях. Русскому человеку непристойно без жены». (Через несколько лет это отозвалось в моих виршах: «Оторванный от жён и пашен / Державу не окинет взглядом. / Но страшен взгляд! А если страшен – / то и окидывать не надо?»).

Я показал ему только что написанное стихотворение «Когда Нева сжигала фонари…» и, пояснив, что во Владивостоке у меня слишком давно «миленький ты мой, возьми меня с собой!», попросил разрешения позвонить в эту «даль светлую». «Звони, только пожарь яичницу с салом, а то закусывать нечем». А сам удалился из кухни с моим листком в руках.

Покуда я звонил, сало сгорело напрочь, чад стоял, как в кочегарке. И пока я проветривал, Юрий Поликарпович, закашлявшись в этом чаду и матерясь несусветно, разобрал моё стихотворение по винтикам, как механическую игрушку. Нашёл явные параллели, о которых я и подумать не мог (рубцовские строчки, озвученные Ю. П., вряд ли были тогда опубликованы): «Поэт, как волк, напьётся натощак, / И неподвижно, словно на портрете, / […] сидит на табурете, / и всё молчит, не двигаясь никак». (И это притом, что – в Литинститутском общежитии: «Не многовато ли двух гениев на одну кухню?» Это потом, через годы, он уважительно скажет: «Молчите, Тряпкин и Рубцов, / Поэты русской резервации!» Из современников, на тот момент, Юрий Поликарпович признавал равным себе лишь Николая Тряпкина).

Так вот, фраза «и неподвижно, словно на портрете», оказывается, целиком вписывалась в моё стихотворение: «И открывалась просветлённость дня, / и ты, легко отбросив покрывало, / сухой листок с календаря срывала / и пристально смотрела на меня, / и зажигала спичку о стекло, / и молча подносила к сигарете, / и неподвижно, словно на портрете, глаза твои светились тяжело». А концовка («От Ладоги – до самой Уссури, / вдоль полотна, на каждом километре, / стоишь, ладонью заслонясь от ветра. / И вьюга задувает фонари»), уж «без всяких сомнений», была «содрана» у самого Кузнецова («Ничего не сказала на это – / И мгновенно забыла меня. / И ушла по ту сторону света, / Защищаясь рукой от огня»).

Когда через три года после сего мы с Еленой поселились на станции Чернь Тульской области, Юрий Поликарпович был сдержанно рад этому, и в знак своего «благословения» подарил нам книгу Мирослава Крлежи «Баллады Петрушки Керемпуха» со своими переводами «с хорватскосербского». Надпись была краткой: «Юрию Кабанкову и его Елене на веселие духа. Юрий Кузнецов. 25.08.86».

Это его сербохорватское «веселие», честно сказать, оказалось жутким; разве что пир во время чумы сравнится с разгулом сего бесовски-отчаянного «веселья» (то ли автора, то ли переводчика). Строки, завершающие книгу, таковы: «В винном погребе, в холодной / непроглядной темноте / было слышно, как свободно / воет ветер в пустоте, / и с кровавыми ногтями в сердце, в лёгких, гол и бос, / я завыл, как перед смертью одинокий старый пёс». По всей вероятности, этот пёс и сидел у меня в голове, когда я впоследствии писал: «И впрямь ничтожен ты в своём предназначенье, – / мне голос был, – и в чём твои мученья? / Голодный зверь и тот достойней встретит смерть! / Вовек достало б вам и радости, и хлеба – / когда б не эта ваша чёрная потреба, / затмившая сияющую твердь…»

В последний раз мы виделись с Юрием Поликарповичем во Владивостоке, куда его занесло с каким-то «писательским десантом», а меня – тогда же – на эту мою «малую родину» – наше бегство от чернобыльской радиации. Среди застолья (на квартире приморского поэта Владимира Тыцких, тогдашнего «ответсека» местного отделения СП) Кузнецов как-то загадочно прошептал мне на ухо: «Ночь… Опасайся мыслей / с пёсьими головами» (понятно, строчка его стихотворения, но всё же…).

Эта встреча произошла в августе 1991 года – аккурат накануне грандиозного переворота (как говорил киношный Попандопуло, «накануне грандиозного шухера»), а лучше сказать – «разворота», что в старославянской огласовке звучит как «разврат», в результате которого мы все оказались нежданно-негаданно в другом, доселе неведомом нам государстве. Хотя слишком понятно, что Россия православная (Святая Русь) была и остаётся при любом государственном раскладе.

О подобных материях у меня с Кузнецовым разговоров никогда не велось. Но однажды я присутствовал при его «горячей беседе» с художником Юрием Селивёрстовым, немногим ранее оформлявшим его «Русский узел». Это был нелицеприятный разговор двух «язычествующих» в своём творчестве художников о путях преодоления художественной и душевной расхристанности.

Будем надеяться, что преодоление всё же произошло, и мы «на всю оставшуюся жизнь» имеем возможность для усердной молитвы об упокоении их смятенных и, в конце концов, просветлённых душ. Правда, я не думаю, что это просветление явлено в «христианских» поэмах Юрия Кузнецова: здесь эстетический и душевный непокой не оставляет места для духовной тишины. Но твёрдо уверен, что в душе Юрия Поликарповича «преодоление фрагментации» было динамическим, «неостановимым», а порукой тому – хотя бы его стихотворение «Голубь», где сказано:

 
Так, значит, есть и вера, и свобода,
Раз молится святая простота
О возвращенье блудного народа
В объятия распятого Христа.
 

P. S. Елена, для которой феномен Юрия Кузнецова всегда чётко делился на «книжку» (стихи) и «Поликарпыча» (вживе), прочитав этот текст, на мой вопрос «ну, как?» ответила иронично и кратко: «Сало жалко!»

Владивосток

10 августа (28 июля) 2007 г.,

Смоленской иконы Божией Матери «Одигитрия» (Путеводительница)

Юрий Николаевич Кабанков родился 21 июля 1954 года во Владивостоке. В 1983 году окончил Литинститут. Первый сборник стихов «Кто служил ветром…» выпустил в 1986 году. Одна их лучших книг писателя – сборник его статей и трактатов «Одухотворение текста», выпущенный в 2003 году во Владивостоке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю