355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Огрызко » Мир мой неуютный: Воспоминания о Юрии Кузнецове » Текст книги (страница 4)
Мир мой неуютный: Воспоминания о Юрии Кузнецове
  • Текст добавлен: 28 августа 2017, 15:30

Текст книги "Мир мой неуютный: Воспоминания о Юрии Кузнецове"


Автор книги: Вячеслав Огрызко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)

Николай Дмитриев. Ничего мы не знаем о смерти

17 ноября 2003 года умер поэт Юрий Кузнецов.

Для всех русских людей, не пребывающих в духовной спячке, это имя связано с высшими достижениями современной поэзии, с ожившей в поэтическом слове историей Отчизны.

Немало стихотворений Юрия Кузнецова ещё при жизни поэта стали классикой, вошли в школьные учебники и учебные пособия («Атомная сказка», «Четыреста» и другие), его творчество было удостоено Государственной премии России.

Тем тягостнее было в очередной раз убедиться в полном равнодушии средств массовой информации к взлётам и трагедиям русской духовной жизни. Поэт лежал в гробу, а на телевидении праздновали юбилей Микки-Мауса!

Государство забыло о лауреате Государственной премии! Трудно представить, чтобы комитет по Нобелевским премиям проморгал кончину своего лауреата!

Юрий Кузнецов неоднократно посещал Балашиху, участвовал в культурных мероприятиях города и района. Это мои заметки о последних днях жизни выдающегося поэта ни на что не претендуют. Просто мне кажется, что дорого каждое его слово на этой земле, каждое движение. Это я и постарался воссоздать с документальной точностью.

Три года назад моей семье достался участок земли во Владимирской области, под городом Покровом, в краю озёрном, каменистом, можжевеловом. Там почти весь XX век жила моя бабушка, родились мать, её брат и сестра. Я, можно сказать, вцепился в землю, истосковавшись по деревенской жизни, и живу теперь там с апреля по ноябрь.

Длиннющими осенними вечерами о чём только не мечталось. Например: вот приведу всё в порядок да приглашу друзей-поэтов.

К шашлыку да винному погребку уж наверняка приедут. А потом зародилась и стала мучить мечта совсем уж дерзкая: а заманить бы сюда самого Юрия Кузнецова. Да-да, того, Поликарповича, великого и прекрасного, стихи которого с 1975 года могли в любой момент выгнать меня из дома в темь и жуть. И там, никого не тревожа, читал я их лесам и полям.

Доходило чуть не до галлюцинаций, до ненаучной фантастики. А вдруг выступал в Покрове, припозднился-заблудился и сейчас, продрогший и голодный, войдет в калитку на огонёк.

Чушь, конечно! Может, решиться и пригласить? Или «в малый вентерь рыбаря не заплывает сом?!» Много ещё здесь неустроенности.

И лесные пожары каждое лето заволакивали всю округу серо-синей мглой. И грибы пропали, что для этих мест полное безобразие.

Но вот в лето 2003-е грибы полезли. Да какие! В болоте под соседней деревней Перново я набрёл на островок, где стояла добрая сотня подосиновиков. И это – на площади всего-навсего с гектар. Больше половины – переросшие. Значит, неделю, не меньше здесь не ступала нога человека.

Мчусь в Москву, выпиваю для храбрости сто граммов. Звоню Кузнецову. Так и так. Грибов намного больше грибников.

– А ты не брешешь? В понедельник, сам знаешь, в журнале работаю, во вторник – в Литинституте. А потом можно и съездить.

Ушам не верю. Перед этим жена Кузнецова развеяла надежды: «Юра на подъём тяжёл, так далеко не поедет».

Возвращаюсь в деревню навести порядок, а супругу прошу привезти дорогого гостя.

Уезжаю 23 сентября, а на 26-е жду их.

Ночью выхожу на крыльцо – мороз! Всё в инее. Известный закон сработал, гад такой! Еле дожидаюсь утра – и в лес. Вот они, сотни ярко-розовых волнушек, десятки стеклянных подберёзовиков. Припечёт солнце – и всё это побуреет, почернеет, потечёт чернилами. Ах, ты, горе-горькое! Во мху – там потеплее, там я нахожу кое-что стоящее. Но Кузнецов-то сам захочет набрать. Уж с этой стороны я его знаю хорошо.

В следующие дни в лес не хожу – больно сердцу вспоминать недавнее грибное богатство.

26-го сбывается старый сон: калитка открывается, входит Кузнецов с моей Алиной. Солнце висит на западе уже низко, как говорится, на полдуба.

– Успеем, – говорит Кузнецов. – Чаю попьём и – вперёд. Слышишь: коса косит? – Он показал на настенные часы, секундная стрелка которых и правда производит звук вжикающей косы. – Напиши об этом.

Я вздрагиваю. Перед этим жена привезла мне плащ с капюшоном, я его повесил на гвоздь снаружи бытовки, а ночевал в бане.

В утренних сумерках выхожу, забыв про плащ, и глазам предстаёт такая картина: кто-то заглядывает в окно бытовки и рядом – коса. Рассказал строителям, они хохотали: «Смерть пришла в бытовку, а ты – в бане. Так старухе и надо!»

Идём в лес. Я – понятно, с каким настроением. Вспоминаю разговор грибников, молодого и пожилого. Пожилой: «Я как найду хороший гриб, говорю лесу „спасибо“, иногда поклонюсь даже». Молодой смеётся: «Вот от этого у тебя всего четыре подберёзовика. Пока ты кланялся, я полкорзины набрал. Когда мне ничего не попадается, я лес если не матерю, то стыжу: два года грибов не рожал, а ещё владимирский! Сразу появляются».

Иду вслед Кузнецову и то кланяюсь, то ругаюсь про себя. Должно что-то помочь. И правда! Оказывается, подосиновики приноровились вырастать за день, когда мороза нет. Волнушки и к вечеру не оттаивают, а подосиновики живые, тёплые. Я это воспринимаю как чудо.

Кузнецов ворчит маленько, но кое-что находит и он. Он любит всё огромное, даже грибы. На огороде успел похвалить нашу капусту. У нас один кочан вырос килограммов на десять. Попробовал квашеной, сказал: «Спасибо, детство вспомнил».

Хочу ему напомнить его строки: «Остановись – и сквозь твои подошвы начнут буграми рвать тебя грибы», но вспоминаю, что он не очень любит шуток насчёт своих стихов. Для него поэзия – служение. Последние года два при редких встречах слышал от него постоянное (и многие, многие слышали в свой адрес): «Трудись!».

Возвращаемся в темноте, одичавшей пашней, где не сеют ничего уже лет двенадцать. Дорога рожает туман, наверное, больше прогрелась за день. Кузнецов останавливает меня время от времени: «Слышь, тишина какая? Понял? Ни хрена ты не понял.» (это его частая присказка). Один стихотворец, автор статьи о Кузнецове, жаловался: «Я его в статье гением назвал, а он мне говорит: „Ни хрена ты во мне не понял!“»

– Ты уже привык здесь, пригляделся. А посмотри: в кроне вяза сколько неба! А вот Большая Медведица. У меня с балкона никаких звёзд не видно. Тютчева помнишь: «Душа хотела б быть звездою?» Косноязычно, а как хорошо! Ищи звезду. Понял? Ни хрена ты не понял! Но поймёшь.

На Кузнецова обижаться невозможно, но я играю обиду:

– Что ж вы олигофрена заставляете кандидатский минимум сдавать?

– Сможешь, сможешь. Ищи звезду.

Алина готовит Кузнецову постель в бане (там есть жилая комнатушка и маленький камин). Мы пока гуляем по огороду. Я с удивлением обнаруживаю кругом кузнецовские предметы-символы: вот «плечист и шершав неубранный лес кукурузы», через дорогу, напротив усадьбы, стоит колодец-журавль, единственный уцелевший в деревне («а живые – над ним пролетали и тревожно кричали вдали. Он смотрел в журавлиные дали и ведро волочил до земли»), вот – чёрные подсолнухи, пусть не в колодце, но – вокруг («Мёртвым светом его охватило, он уже не внимал ничему, только видел ночное светило, присягая на верность – ему»). Очень много было и змей, но лесные пожары их почти вывели.

Кузнецов заглядывает в колодец на огороде, который за четыре дня вырыли три богатыря из Покрова. Два Александра и Юрий. Поставили себе рукотворный памятник на века, обращённый внутрь земли. Там бьют три ключа. Кузнецов, наконец, заключает:

– Бывает глубже, но и этот хорош. Пойду на скамейку, я там ещё не сидел.

Он и правда, обошёл уже почти все уголки. Потом спросит перед отъездом: «Будешь рассказывать, что у тебя Юрий Кузнецов две ночи в бане ночевал?»

– Конечно, буду (почему я это сам не сказал, ведь думал об этом? Почему жалеем добрые слова?)

Когда разжигаем камин, спрашивает:

– Не торопился ты мой «Путь Христа» читать. Боялся?

– Боялся.

– Что плохо напишу? – В голосе Кузнецова зазвенели грозные нотки.

– Нет. А того, что в Христе много Кузнецова будет.

– А без этого нельзя. Все мы в нём какой-то частью. А он в нас. – Кузнецов вдруг улыбается, – чудно, светло, мгновенно преображаясь.

Мы с женой ждём сына с его двоюродным братом. Они должны пригнать личный транспорт для дальнейшей грибной разведки. Позже стало известно, что машина по дороге сломалась. А связи с ними не было. Я держусь, а жена испереживалась: «Дорога опасная!»

Кузнецов возмущается:

– Нельзя думать о плохом. Грех! – И разливает по рюмкам вино. Сам принимает дозу, по размерам гомеопатическую.

Наутро я договариваюсь о машине с соседом, Сибиряком (в деревне у всех клички). Ждём машину.

– Сядь сюда, – командует Кузнецов, указывая на обрезок бруса, – смотри: мой однофамилец. – Перед нами по заиневшей траве скачет поздний кузнечик. И опять Кузнецов озаряется улыбкой.

Насмешить его можно нежданно для себя. Он хохочет над анекдотом, который рассказал мне сосед, друг детства, а тому – пасечник: «Стоит мужик в пустом холодном доме на табуретке, вешаться хочет. Видит: на грязном полу окурок. „Дай-ка покурю“. Покурил, полез в петлю. Видит: под столом немного водки в бутылке осталось. „Дай-ка выпью перед смертью“. Выпил, влез в петлю, постоял-постоял: „А чегой-то я вешаюсь, когда жизнь налаживаться стала?“». Кузнецов смеётся, а мне вспоминается его раннее стихотворение – «Хозяин рассохшегося дома» – о праве человека на простую земную радость, на жизнь среди пустынного, враждебного человеку космоса.

Сибиряк отвёз нас за десять километров, в совсем глухой лес. Он собрался со своей родственницей за клюквой, а не за грибами. Договариваемся встретиться через час, но через час заблудились и они, и мы. Мы всё же намного раньше выбрались к машине.

Кузнецов собирает на поляне отходы цивилизации, поджигает:

– Цивилизация пошла на пользу больше всего воронам и тараканам. – Ворон он ненавидит всерьёз.

– А правда, что в тютчевском Овстуге столько ворон?

– Да! Старикам их старики говорили, что так всегда было: гроздьями висели и орали. Ненавижу их.

Заблудившихся мы, наконец, выкликали из болотной чащи.

– Что ж вы так долго? – пеняю им.

Но Сибиряк – тот ещё остряк:

– Ну, знаешь, тут в туалет иногда идёшь и думаешь, что скоро вернёшься, а получается долго. А это – клюква.

Острит. Правда, смущённо.

На обратном пути Кузнецов просит остановиться у магазина, берёт бутылку коньяка и арбуз. Арбуз выбирает долго, со знанием дела, напомнив между прочим, что он – человек южный.

Продукт природы оказался недозрелым, и мне даже стало жалко великого поэта – он приуныл, как ребёнок.

Нас нещадно трясёт на ухабах.

– Вот меня всего перетряхнёт, и я из большого Кузнецова стану маленьким Дмитриевым.

Я спокойно проглатываю это, только вечером, у того же камина, напоминаю Кузнецову о его стихотворении «Воробей»:

– Воробей не может нести в клюве зерно. Только насекомое какое-нибудь. Потом, он не украл, а взял своё. К тому же он ничего не успел понять, перейдя в небытие, а человек и ветровое стекло вытер, и стихотворение сочинил о собственной гордыне.

Кузнецов внимательно слушает:

– Я этому стихотворению не придаю значения. Написалось и написалось. Здесь главное: я – и другой!

– А представьте: воробей сбивает «Боинг», набитый человеческой гордыней!

Кузнецову такой поворот явно нравится – опять добрая, непередаваемая по красоте улыбка:

– Ладно, ты чужое не додумывай…

* * *

А мне и это его стихотворение нравится. И истоки того, что кто-то где-то назвал у него гигантоманией, мне кажется, кроются в подвиге его отца, по которому поэт всю жизнь сверял свои главные поступки.

Возвращаемся на электричке «Москва – Петушки».

– Читали эту повесть?

– Читал. Там реалии всё-таки устарели. Сдача посуды, например, – спокойно отвечает Кузнецов. Я мог бы возразить, что посуду и сейчас сдают, да вижу, что ему этот разговор неинтересен.

* * *

Проезжаем Павловский Посад.

– А здесь Штирлиц жил, – говорю (актёр Тихонов).

– Здесь жил Василий Казанцев!

– И Олег Чухонцев.

– Ну и он…

Провожаю Кузнецова до его дома. Вдруг пластиковый пакет у меня рвётся, и банка с отварными грибами (стеклянная!) падает на асфальт с высоты не менее полуметра и… не разбивается!

Мы пробираемся среди городского шума и гама. А он так радовался тишине! Знал бы кто, что не пройдёт и двух месяцев, как он уйдёт в такую тишину, которая никому из живых не снилась.

Он ни на что не жаловался, лишь проходя восьмисотметровый просёлок до шоссе, остановился и минут пять стоял, без возражения отдав нетяжёлую поклажу. Тогда я понял, что зря мы ходили по горелому болоту, по лесному бурелому.

Помню, когда прочитал его строки: «Ничего мы не знаем о смерти», я испугался. Если Кузнецов не знает – кто же тогда может знать?

Пишу эти совсем незамысловатые воспоминания, скорее всего, чтобы не запамятовать то, что говорил Кузнецов – и мудрец, и простая душа одновременно. Мир сейчас опустел для всех, кто любит свою не очень счастливую Отчизну. Они рассеяны по лику родной земли, и их голос плохо слышен.

По телевизору и в эти дни – дни чёрные, кривляются, пошлят, лечатся от ожирения живые мертвецы. Но Кузнецов назвал «мешком нытья» беспрерывный и бесполезный «критический реализм», и мне продолжать ругать «телеящик Пандоры» уже неинтересно.

«Когда умру, с моим исчезновеньем мир рухнет в ад и станет привиденьем». Не станет, потому что великий русский поэт Юрий Кузнецов не исчезнет.

Николай Фёдорович Дмитриев родился 25 января 1953 года в Подмосковье. В 1973 году окончил Орехово-Зуевский пединститут. Автор поэтических сборников «Я – от мира сего», «О самом-самом», «С тобой», «Тьма живая», «Между явью и сном», «Ночные соловьи» и других книг. Скончался 13 мая 2005 года в Балашихе.

Елена Ермилова. Придите на цветы взглянуть

Это лёгкий образ рая…

(А. Блок)


 
И долго озирался я кругом,
И всюду открывалась мне дорога,
Ведущая в обетованный Дом,
Где вещи мира источают Бога.
 
(Ю. Кузнецов)

Сразу хочу пояснить, что речь не пойдёт о незаконченной поэме Кузнецова «Рай»; в ярких начальных строфах поэмы самого «Рая» нет ещё: есть рассказ о движении, трудном пути («Плач покаяния есть возвращение в Рай») и чуть намеченный просвет: «Всё засияло. Мы стали в пространстве другом». Но у Кузнецова – особенно в поздней лирике – есть удивительные стихи, к которым и хочется отнести вынесенную в эпиграф блоковскую строчку: «лёгкий образ рая» – отсвет, отблеск небесного сияния на вещах земных.

С начала до конца в поэзии Кузнецова отчётливо прослеживается идея связи: связь поколений, связь времён, связь земного и небесного, поэта и его народа. На этой, последней – вечной, наверно, в русской культуре теме «Поэт и народ» – следует остановиться чуть подробнее: очень уж любили наши критики писать об индивидуализме и гордыне Кузнецова. Мы со школьной скамьи знаем, какой это важный момент в самоопределении русского поэта:

 
И неподкупный голос мой
Был эхо русского народа.
 
(А. Пушкин)
 
Я призван был воспеть твои страданья,
Терпеньем изумляющий народ.
 
(Н. Некрасов)

Именно «призван», потому что это как бы уже и не вполне зависит от сознательного выбора и воли поэта: это призвание, поручение, задание. Попробуем внимательнее прислушаться к разъяснениям самого Кузнецова: «Я родился в прозаический XX век… И в нём оказался только один богатырь – русский народ. Но это богатырь, так сказать, рассредоточенный. Его нужно было сфокусировать в слове, что я и сделал. Человек в моих стихах равен народу» (здесь нет гордыни, ведь не только с величием народа соединяет себя поэт, но и с моментами его тяжелейшего духовного распада: «Я уже не поэт, я безглавый народ»).

У Кузнецова своё видение «призванности»: когда «враги и друзья ударили в сердце народа» – они попадают в поэта:

 
Над бездной у самого края
Шагает от ветра народ.
В нём рана зияет сквозная,
И рана от ветра поёт.
 

«Неподкупный голос» народа – теперь же открытая рана, которая поёт «от ветра», – то есть ненамеренно, как бы сама собой.

Может быть, не случайно так вышло, что во время армейской службы Кузнецов был связистом. И уже точно неслучайно в его поэзии возникает образ «связиста»: именно бывший связист передаёт нашим поколениям наказ «отцов»: «Спасите наши имена! Спасите наши времена!.. Одни вы – не спасётесь!» (стихотворение так и называется – «Связь»). Другой связист (из «Сталинградской хроники», 1995 г.), который замыкает своим телом оборванную связь полка, предстаёт для поэта высоким символом: в восстановлении разорванной связи горнего и дольного он видит высший смысл и назначение своей поэзии:

 
Был бы я благодарен судьбе,
Если б вольною волей поэта
Я сумел два разорванных света:
Тот и этот – замкнуть на себе.
 

Может быть, в этом и есть призвание поэзии вообще и высшее достижение поэта: восстановить «связь», не дать угаснуть отсвету небесного в вещах земных. Это ставили сознательной целью символисты, но, видимо, у каждого подлинного поэта живёт тревога об омертвении, остывании земного, лишённого «подпитки» «высших смыслов». Эта тревога пронизывает поэзию Рубцова:

 
Боюсь я, боюсь я, как вольная сильная птица,
Разбить свои крылья и больше не видеть чудес.
Боюсь, что над нами не будет таинственной силы,
Что, выплыв на лодке, повсюду достану шестом,
Что, всё понимая, без грусти пойду до могилы…
 

Если «над нами» не будет «таинственной силы», под нами – земной глубины, тогда остаётся «всё понимая, без грусти» брести в обессмысленном мире (ужас бездуховного «понимания» перекликается с «улыбкой познанья» кузнецовского «дурака», разъявшего тайну («Атомная сказка»).

Поэтому так притягателен для Рубцова образ Дионисия, узревшего «что-то Божье в земной красоте».

Общее для многих поэтов чувство «связи» у Кузнецова усугубляется его особой – глубокой и упорной – верой в поэтическое слово, в его право и власть, в том числе в реальность победы слова над злом («Всех затворил словами крепче замков и тут, Вот они, на бумаге, вот они, тут как тут!»). Рыцарской защите поэзии, её права и правоты, посвящено одно из самых последних стихотворений Кузнецова «Поэт и монах». «Монах» категорически утверждает изначальную греховность искусства («Искусство – смрадный грех»), «Поэт» вступает в спор, имея на своей стороне всё то же чувство «связи», отражение небесного в земном:

 
Но Богу дорог каждый злак,
Ведь каждый злак – улыбка Бога.
 

Отрицая «осязательность», монах, по мнению поэта, отвергает Боговоплощенье. Впрочем, Кузнецов в каком-то смысле снимает глубокую, сущностную антиномию: монах-то оказывается в конце концов и не монах вовсе, а скорее некая бесовская сила, и расточается в прах при имени Христа, «…и ходит страшным ходуном свистящий прах перед поэтом».

Нужно внимательно всмотреться в творческий путь Кузнецова, чтобы ясной стала закономерность его итога – того глубочайшего открытия, которое и позволило поэту решиться на подвиг, – поэму о Христе. В поэме и в ряде поздних стихотворений явственно ощущается глубокая потрясённость человека своим личным открытием, как итогом трудного пути. Отсюда настойчивость его призыва и право на него:

 
Полюбите живого Христа,
Что ходил по росе
И сидел у ночного костра,
Освященный как все.
А без этого —
Ваша вера суха и темна,
Вы разрыв, а не связь.
 

Мотив «связи» настойчиво возникает на всём протяжении его творчества.

Соотнесённость земного и небесного чаще воплощается в трагические чувства: «Это снова небесная битва отразилась на русской земле» (93-й год). И подвиг солдата как бы совершается одновременно в двух планах:

 
Там, на небе, меж злом и добром
Дух твой светлый рванул напролом
На мятежное вражье светило.
А на нашей на грешной земле
Твоё тело внизу на земле
Тот небесный рывок повторило.
 

Один из любимых образов-символов Кузнецова – «вздох» – по сути тоже образ «связи»:

 
Все вздохи и стоны возносятся к Богу,
Все вздохи и стоны твои.
 

В стихотворении-притче «Молитва» умирает последний старец, от него остаётся только вздох, но «как прежде, молится сей вздох сквозь дождь и снег».

Мотив «покаяния» усиливается в поздних стихах Кузнецова («Стыд и скорбь моего окаянства / Стали тягче небес и земли») и его покаянный вздох следует тем же общим путём:

 
Покаяния вздох покидает
Эту землю для горних высот,
Где, быть может, архангел поймает
И до Бога его донесёт.
 

(Собственный «вздох» поэт позволяет себе сопроводить лёгким оттенком шутки.)

Нельзя не заметить в некоторых поздних стихах Кузнецова сгущающуюся смертную тень. А вместе с тем – всё отчётливей проступает образ светлой печали – уже как бы за гранью и природных бурь, и гражданских битв, а если воспользоваться его замечательным образом-оксюмороном – «после вечного боя» (название одного из его сборников). Это как бы просветление «по ту сторону боли» (так определял Б. Поплавский общую ноту поэтов своего крута): это не значит, что боль изжита и преодолена, она продолжает жить в душе и обостряет чувство подлинного, «должного» бытия, «где вещи мира источают Бога».

Взгляд поэта медлит, останавливается на самом хрупком и преходящем в земной красоте – на цветах и юности. Поэт как будто выполняет обещание, данное раньше: «И легко и звонко запою», он создаёт свою сказку, а это, в сущности, просто мир,

 
Где веют прекрасные лица,
И платья метут по цветам.
 

Поэт не придумывает свой «рай на земле», но, стирая наслоения, восстанавливает подлинную красоту мира. Этот «лёгкий образ рая» просвечивает в стихотворениях «След человека», «Косынка», «Девичий смех», «То не лето красное горит», «У рубежа», «Пыль солнца земля отряхает», «Узоры» и др.

У Кузнецова есть чудесное (по-моему, лучшее из поздних) стихотворение «Анюта» с таким эпиграфом:

 
Придите на цветы взглянуть,
Всего одна минута!
Приколет розу вам на грудь
Цветочница Анюта.
 

Забытая песенка.

* * *

Это самое печальное и самое светлое стихотворение – из тех, что создаются «по ту сторону боли», «после вечного боя». Здесь «память смертная» овеяна чистым и лёгким светом случайного и таинственного женского образа: «Где она, весёлая Анюта? Я и не видел никогда». Жизнь даёт только знаки её присутствия («Это не Анютины ли глазки / В чистом поле смотрят на меня?»), а встреча с ней происходит уже по ту сторону жизни:

 
Я лежу, усыпанный цветами,
Запах розы издали ловлю:
Он сулит мне скорое свиданье
С той, кого не ведая, люблю.
 

Песенка возвращается в конце, замыкая круг:

 
Придите на цветы взглянуть,
Всего одна минута!
 

Только теперь:

 
Положит розу мне на грудь
Та самая Анюта.
 

Вечная женственность? «Донна Анна в смертный час твой встанет»? – Да, в облике юной девушки из русского городского фольклора, конечно, – «Та самая Анюта»!

Особняком стоит маленькая поэма «Красный сад». Где-то «за тридевять земель» существует этот сад. «И творит певучие молитвы / Тихий хор его благоуханий».

Здесь именно и только цветы – герои поэмы.

Тот, кто хорошо помнит общий тревожный и суровый колорит большинства его стихотворений, царившие в них резкие звуки и образы, будет поражён тем, как мог поэт с таким пристальным вниманием и с таким умилённым восторгом разглядеть душу каждого цветка в этом таинственном саду: каждый из них неповторимо своеобразный, особенный, а вместе они – как самое прекрасное, что даёт земля, – обращены к небу и получают его отклик.

 
Боголюбно лилия сияет
Среди роз таинственных и разных.
Белый столп сияния восходит
Прямо в купол вечного сиянья
И сливается с дыханьем Божьим.
Всё сияет: ангелы и звёзды,
И деревья, и кусты, и травы.
Все цветы, как ангелы, сияют,
И сиянье это несказанно!
Всё благоухает: близость Бога
И тепло Его прикосновений,
И благоуханье несказанно!
 

«Красный сад» служит прообразом Райского сада, как бы возмещая незавершённость начатой Кузнецовым поэмы «Рай».

Думаю, что это большая радость для читателя, что с нами остался вот этот Кузнецов, человек, остановленный «таинственной силой» у самого края бездны – бездны отчаянья – и сумевший на этой грани так воспеть хвалу миру и его Создателю.

Елена Владимировна Ермилова родилась 22 марта 1934 года в Москве. В 1956 году окончила МГУ. В 1959 году защитила кандидатскую диссертацию. В 1989 году выпустила книгу «Теория и образный мир русского символизма».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю