Текст книги "Карамболь"
Автор книги: Вячеслав Дегтев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)
Тебя срубили на самом на взлете. А не суй нос… Ты возвращался тогда из Европы – как всегда, с триумфом. О, сколько горящих ненавистью взглядов встретил на негостеприимной родине. В каждом читалось: везет же дура… Зависть и недоброжелательство – фамильная наша мета, господа-товарищи! Это даже более русское, чем обслюнявленные вами до неприличия березки и матрешки. Вы, верно, забыли, господа неудачники, простую истину: будет хорошо и просто, как попишешь раз до ста… Перед отъездом из Москвы домой ты пил с учениками и подражателями в вокзальном ресторане. Пили «Кровавую Мери» – в припадке откровенности ты говорил, что дядья любили этот напиток, похожий на кровь, и пил за них, давно покойных, – пусть земля им будет… А еще сказал ненароком, что, мол, сделал галерею портретов сильных, точнее, сильнейших мира сего, – ух, нормальные! – и что многим те портреты не по нутру, а ты уже некоторые из них продал. «А не боишься?» – спросили. Лишь плечами пожал… Потом вышли из ресторана на воздух. На дворе стояла обычная московская слякоть: что-то среднее между мнимозимой и псевдовесной. Прямо на площади дрались глухонемые. Дрались молча и сосредоточенно, словно занимались какой-то кропотливой работой. Делали они свою работу усердно и очень жестоко, по-звериному скаля зубы и рыча. И было в этой дикой нечеловеческой жестокости что-то ужасающее и зловещее. К ним даже менты боялись подходить. Тебя вырвало… С тяжелым сердцем садился в свой СВ. Было тихо и до звона торжественно. Природа будто замерла – на вздохе лета, на выдохе зимы.
Среди ночи твой попутчик куда-то вышел. Через минуту вломились трое, схватили – ты ничего не мог сделать! – и на полном ходу выбросили из вагона. Руки твои, кормилицы, остались где-то в районе Рязани…
И вот лежишь ты, обрубок безрукий, с отбитыми печенками, никому не нужный, в лубках и бинтах, и слушаешь бесконечные завывания, о милой маме, о домике и соловьях, о сирени под окном, о заросшем пруде, о белом лебеде, что качает павшую звезду… О, эта решеточная тоска о лубочном, ублюдочном счастье!
А ну-ка прочь сопли, парень! От тебя еще осталось девять десятых веса и объема. Да плюс две ноги. Да зубы. Да плюс душа, хоть и с изрядной гнильцой. Но не все еще в ней загублено. Эй, санитары! Где там эти ваши протезы? Отсутствие рук – еще не повод для капитуляции, это просто новое для тебя испытание.
А ведь, похоже, не зря говорят, что соловьи, которых ослепили, поют гораздо лучше зрячих…
В вашу гавань заходили ко-раб-ли…
НА ЛЬДИНЕ
Все у меня не как у людей. Все у меня случается вдруг. События вдруг начинают валиться одно на другое, наслаиваясь, как снежный ком. То неделями, месяцами нет никаких событий, никаких известий и новостей, а то вдруг… Если начинают приходить письма, то сразу штуки по три, и так несколько дней подряд, прямо как прорывает их откуда-то. Если начинаются какие-то предложения – то по нескольку за день. Я уже привык к таким выкрутасам своей судьбы.
Вдруг неожиданно позвонила первая любовь. Приезжай, говорит, хоть посмотрю на тебя. Ведь десять лет уже не видались. Да, подтвердил я, в самом деле, десять лет. Может, в последний раз и увидимся… Она вздохнула при этом и добавила: что-то все думается о юности, о роковой ошибке. Какие тогда были дурные… Да, жизнь мелькнула, добавил я, вроде вчера все было, а вот и по пятому десятку уже разменяли.
Приезжай, поживешь в гостинице, а я к тебе на несколько часов вырываться буду каждый день. На больше не смогу – семья, дети, муж, ты уж извини. Но увидеть тебя хочу, так хочу – как перед смертью. Ладно, пообещал, попробую что-нибудь придумать.
Но так и не «придумал» ничего. До сих пор.
Судьба не просто разводила нас – она нас растаскивала. Сначала, во время службы, я перепутал письма и вложил в ее, уже подписанный конверт, письмо, адресованное крестной, в котором, как на грех, довольно нелестно, из голой бравады, отозвался о своей возлюбленной; она обиделась и выскочила, назло мне, за месяц до дембеля, замуж чуть ли не за первого встречного; через год развелась, приехала разводить меня (я тоже к тому времени женился), но приехала так неудачно, именно в то время, когда жена собиралась рожать, и бросать жену в такое время было бы с моей стороны верхом подлости – так и не получилось у нас с ней ничего ни в тот раз, ни позже. Вот что значит – не судьба… И так всю жизнь. Если звонит – то всегда именно в тот момент, когда у меня находится кто-нибудь посторонний или какая-нибудь женщина.
В последний раз, правда, у меня не было никого, зато связь прервалась на полуслове – еще подумает, что бросил трубку. А перезванивать нельзя – вечно я нарываюсь на ее мужа.
В тот же день пришло письмо от женщины, которую не видел лет, наверное, двадцать пять, если не больше. Она была дочерью моей первой учительницы. Она была для меня в детстве принцессой. На полном серьезе, без кавычек. Я безнадежно и бескорыстно обожал ее, хотя ни чем и никогда не посмел выразить своих чувств. Но она знала о них, женщины это чувствуют в любом возрасте, и мое немое обожание тогда оскорбляло ее: как смеет этот гадкий утенок иметь какие-то виды на нее, такую возвышенную, изящную, недоступную, элитную?! Фи! Она искренне считала меня неровней себе, и моя глупая бесперспективная любовь раздражала ее, а немое обожание оскорбляло не на шутку.
И вдруг – письмо от нее. Через четверть века. Как цветущая роза в октябре, как голый, неоперившийся птенец на снегу. Мне уже за сорок, ей – сороковой. У меня взрослые дети, ее дочь заканчивает школу. Одиночество. Тоска. Беспросветность. Пустота и никчемность. Принцесса всего-навсего учительница в сельской школе. Даже не завуч. Жестокая жизнь сломала принцессу. И на закате жизни она вспомнила о том лобастом некрасивом, плохо одетом деревенском мальчике, который когда-то обожал ее и молча сносил насмешки и откровенные издевательства.
Теперь она не считала меня неровней. И думала, видно, что я буду рад весточке от нее. И, что, наверное, помню ее до сих пор и до сих пор вздыхаю о ней. А у меня без нее прошла целая жизнь. Весьма бурная и наполненная многими событиями.
Грустно и печально было читать ее письмо, в котором она пыталась держаться все еще как принцесса, которая наконец-то снизошла до тайного воздыхателя. Однако отовсюду, из каждой строчки, из каждой буквы, выведенной детским, ученическим почерком, выпирала неустроенность, беспросветность, неуютность и тоска. Желание счастья. Которого у нее не будет никогда. Такие, они всю жизнь ждут счастья, не понимая, что счастье, оно как гормон, вырабатывается каждым отдельно.
А еще было обидно. Где же ты была двадцать пять лет назад, когда такое письмо от тебя было бы для меня настоящим чудом?! Что же такое из себя тогда корчила? И зачем? Никогда ты уж теперь, похоже, не поймешь, что все – и счастье, и горе, – все в тебе.
В последний раз мы встретились с ней на танцах в клубе. Я после окончания десятилетки приехал на родину, к деду, тогда еще живому, она приехала к дяде, и мы встретились на танцах – тогда еще и клуб существовал. Играла радиола, посреди пыльного зала топтались пары, и тут вошла она, и у меня все похолодело: она была в самом деле – принцесса! Я лишь посмотрел на нее с обожанием, у меня всего лишь мелькнула шальная мысль: а не пригласить ли ее? – как она, перехватив мой взгляд, подхватилась и, не оглядываясь, быстро ушла, чуть ли не убежала. А теперь вот… теперь, значит, я стал достоин? Эх!
Подобное у меня уже бывало – с другой «принцессой». Та была дочерью директора совхоза, куда переехали мои родители. Она тоже держала себя недотрогой и тоже была черт-те какого о себе мнения. А мне хотелось, чтоб она полюбила меня, чтоб страдала по мне, бегала за мной и ревновала. И я писал ей записки, из одного озорства, на всяких «вечерах» упрямо танцевал только с ней, с ней одной, – и она тоже стала избегать вскоре меня, ее тоже стало оскорблять мое внимание, я и в ее глазах был гадким утенком, но и она тоже, через двадцать лет, вспомнит обо мне и заявится ко мне домой, старая, страшная, ужасно некрасивая немолодая деревенская учителка, явится с бутылкой водки и с какой-то закусью, и с ней тоже, после того, как выпьем «за встречу», произойдет нелепая сцена, с ревностью, беспричинной и беспочвенной (изменщик коварный! – а она-то думала, что я о ней помнил все это время и что страсть моя не утихнет никогда), и мне будет так тяжело и так отчего-то стыдно, будто я и впрямь нарушил какую-то клятву, что я и в самом деле предатель. В общем, еле выпроводил…
У нее тоже оказалась дочь на руках, а бывший муж такое же ничтожество и пьяница, как и у первой «принцессы». И она тоже вспомнила обо мне, думая, что со мной-то у нее была бы райская жизнь. А я ни о первой, ни о второй даже не вспоминал все это время. У меня была своя, очень бурная, богатая событиями, жизнь…
Ах, эти «принцессы»! В юности такие претензии – и вдруг оказывается, что ты никакая вовсе и не принцесса, а обычная, загнанная нуждой, вечным безденежьем обыкновенная, некрасивая, не очень умная и не очень хваткая, да и просто невезучая баба. Без таланта, без особой какой-то необычной судьбы. Трудно, порой невозможно для некоторых, смириться с этим.
В этот же день, когда пришло письмо, еще одна женщина, с которой меня связывает жизнь нашего ребенка, рассказала свой страшный сон. Перед тем как идти ей на аборт, в последнюю ночь, ей приснился сон: она видела девочку, которая тянула к ней ручки, плакала и умоляла ее. Я буду послушной, мама! Я буду похожа на тебя и на папу. Точнее, на его мать, на бабушку Катю. Уговори его, мамочка. Я хочу жить. Я не буду требовать обнов, я готова ходить в обносках, только дай мне родиться.
Раньше бы меня это потрясло, прострелило и долгое время мучило бы, а теперь я лишь подумал вяло, что женщина совсем, похоже, спятила: мало ей мороки с одним «незаконнорожденным», ей еще и девочку захотелось. Даже не подумал, как раньше, что у женщин перед абортами, как правило, немного «едет крыша». Наутро она покорно отправилась в больницу, ничего больше не сказав. Что говорить, все давно было обговорено. А через неделю я и вовсе забыл об этом. И если б не записал сразу, по горячим следам, то, пожалуй, и не вспомнил бы.
Да, парень, расшвырялся, разбросался ты среди любовей бесконечных, романов переплетающихся, бессмысленных и совсем неполезных мимолетных связей. А попросту – избаловался…
Но ведь каждую женщину я любил. В каждой женщине искал чего-то большего, что она могла дать. На худой конец, каждую пытался понять. И каждая женщина, уходя, уносила с собой кусочек моей души. И вот сижу я перед окном осенним, смотрю на текущие струйки по стеклу – и душа моя пуста. Аж гулко внутри. Лед внутри и холод, и никого, и ничего не жаль. Даже себя. Художник всегда одинок, – если он художник. Однако от этого не легче.
Правильно мать называла меня с самого детства – непутевый. А дядья, оттянувшие в свое время лесоповальные срока и жизнь повидавшие, уточняли – один на льдине; да, ломом подпоясанный, добавляли со смехом, – они были шутники-балагуры, они любили меня…
И вот сижу перед плачущим окном, уже глубокая осень, уже полгода прошло с того письма от, «принцессы», сижу, один на льдине, на ледяном айсберге, за стенкой веселятся, какой-то праздник сегодня, а я в недоумении: что ж все так мелко-то? Так ничтожно? Так банально? Сегодня заехал вечером к «принцессе», была причина – вышла новая книжка, а она вроде как поклонница моя, во всяком случае, в письмах так писала, – и дверь мне открыл какой-то старый неухоженный мужик, похожий на комбайнера, от которого и пахло-то чуть ли не силосом. И где-то я его вроде как видел… Я поздоровался, сунул ей, изумленной и испуганной, книгу, сослался на нехватку времени («а то бы посидел!») и откланялся. Не хватало еще на старости лет чай пить – втроем! Но до чего мелко и банально!
И вспоминаются почему-то одни давние уже похороны. Было это лет десять назад. В писательской организации я нес тогда общественную нагрузку – председатель профкома, – и за несколько лет, с началом так называемой перестройки, похоронил почти всю сталинскую гвардию. Все они были не очень образованны, но очень хватки, все получили «путевки в жизнь» при отце народов, все потом от него отреклись, все благополучно (совесть не мучила) жили лет по девяносто и почти у каждого из них не было приготовлено «смертного», то есть они, по всей видимости, собирались прожить еще лет по пятьдесят (и они бы, несомненно, прожили эти годы, установив рекорды, если б не грянула катастройка). У любой деревенской старухи после шестидесяти приготовлена «смертная» одежда, лежат «гробовые» деньги, у некоторых даже доски припасены на такой случай. У этих же, даже девяностолетних, не бывало ничего. Вообще. Каждого смерть застигала врасплох, как писали потом в жиденьких некрологах, «на посту», за письменным столом (они кропали что-то до самого конца, они не понимали, точнее, не желали понимать, что жизнь изменилась кардинально, и их графомания стала решительно никому не нужна). Хоронили их в старых засаленных пиджаках, в красных гробах, с кокетливыми рюшечками, и с крестами… Я презирал эту склизкую братию, которая всю жизнь занималась тем, что кусала то вымя, которое их кормило. Но приходилось хоронить этих профессиональных показывателей карманных фиг – что поделаешь, это была моя «общественная нагрузка».
И вот хоронили как-то одного писателя средней, даже по областным меркам, руки. Самое большое его достижение заключалось в том, что одно время он возглавлял областной литературный журнал. Но по жизни он был не вредный мужик. И наверняка не очень подлый. Хоть и служил во время войны в СМЕРШе… Кстати, все они, за редким исключением, служили или в СМЕРШах, или в заградотрядах, или особистами, или журналистами – потому и выжили. Кто был на «передке» – тот там и остался. Но этот не был сволочным – среди той бдительной братии этот был редкостью, если не исключением.
Помню, незадолго до смерти он сказал как-то, что вот, дескать, жаль, скоро умирать придется, а ведь грядут очень хорошие для литературы времена, о которых он мечтал всю жизнь и которых так и не дождался; и еще сказал, что настоящая литература появляется как раз тогда, когда заниматься ею становится невыгодно. В этом парадокс всякого настоящего искусства!
Меня парализовало от этой мысли… И дальше я слушал его, уже затаив дыхание.
Если и есть у него пара-тройка рассказов, продолжал говорить он, глядя в лестничный пролет, так и те написаны в то время, когда ему и в голову не приходило становиться писателем. И, все так же глядя в пролет, добавил: все в жизни чепуха. Все! Кроме здоровья и самой жизни, пусть самой ничтожной. И что счастлив он был всего лишь три раза – всего три! – когда впервые написал первый рассказ и даже не мечтал его печатать, лишь читал друзьям в избе-читальне, а потом они обсуждали, и мечтали, «по-мальчишески, в дым», о его писательской карьере, которая, по большому счету, так и не состоялась; второй раз – когда провел первую ночь на сеновале с Марфушей, перед самой войной, и третий раз – когда вышел к своим после трех недель окружения. Все! Остальное – че-пу-ха.
И я поверил ему. И зауважал его. У наших борзописцев во всех их толстенных фолиантах не нашлось бы ни одной такой искренней фразы. Ни одной настолько честной мысли; им, погрязшим в интригах, подобное даже в голову-то, наверное, не приходило. Всю жизнь своими бледными и алчными ручонками они мостили свои ничтожные дороги в никуда…
Да, жизнь прошла впустую, сказал он на прощанье. В суете и компромиссах. А нужно было найти свою точку, упереться и стоять на ней; стоять насмерть. Упорствовать неустанно. Всю жизнь. Без всяких надежд и условий. Конечно, сложилась бы другая судьба, неудачная, непутевая на взгляд обывателя, гораздо тяжелей и трагичней, – ведь люди способны простить любое предательство или подлость, только таланта и успеха, даже призрачного, не прощают никогда – но то была бы настоящая жизнь, а не прозябание.
О, как он оказался прав!
И вот он вскоре умер. И мне пришлось его хоронить. На похоронах были все сплошь знакомые лица: те, кто обязан быть «по должности», родственники (молодящаяся жена с перезрелой дочерью, я знал их), да еще «похоронная команда»: трое-четверо алкашей, имеющих какое-то весьма косвенное отношение к литературе, которые присутствовали на всех без исключения похоронах. И была среди этой праздно-равнодушной тусовки парочка, которая привлекала к себе всеобщее внимание: старуха в тяжелой «плюшке», в черном платке и чуть ли не калошах и пьяный какой-то мужик в солдатском бушлате, похожий на колхозного комбайнера. Они выделялись из толпы этих паразитов-белоручек. Все их сторонились, но почему-то не выпроваживали. Значит, имели они какое-то отношение к покойному… На кладбище поехали всего несколько человек: официальные лица, копачи и ближайшие родственники. Поехала и эта парочка. И там, когда отговорили свои речи по бумажке официальные лица, когда манерно попрощалась с папой накрашенная дочка, а молодящаяся вдова в черной вуали и черных перчатках даже не поцеловала, лишь коснулась лба покойного перчатками, тут бабка в «плюшке» и обхватила гроб, и заголосила, как голосят в любом селе, как голосили у меня на родном хуторе, заголосила так пронзительно и так искренне, обливая слезами холодный, ледяной, белый как мел лоб покойника, что у меня заледенело в груди и помимо воли набежала непрошеная слеза. И мужик в бушлате тоже стоял у гроба и вытирал шапкой глаза.
Мне все стало ясно. Похоже, это и была та самая Марфуша…
А когда стали засыпать гроб – был он простой, черный и с крестом, – они вдруг обнялись с молодящейся расфуфыренной вдовой и с накрашенной дочерью и назад уже возвращались вместе – некого стало делить.
Прошло уже много лет, десять или больше, а я все помню эту сцену и помню слова старого писателя о настоящей литературе, и меня греет мысль, что я никогда не рассматривал свои занятия как средство карьеры или заработка, – скорее как сумасшествие. Я всегда писал, что думал. Говорил то, во что верил… Потому и один. Потому и на льдине. Иногда, правда, приходилось валять ваньку, чтоб сбить с толку бдительных умников. Но по большому счету я не изменял себе никогда. Я нашел свою точку, уперся и стою. Стою всю жизнь. Упорствую неустанно. Кому-то нравятся мои перехлесты и заблуждения, другие считают это «стриптизом души» – что ж, может они и правы. Ведь не всякому дано воспринять искренность суждений и открытость взгляда – для этого тоже нужно хоть что-нибудь да иметь за душой…
Увы, как и во все времена, торжествует ничтожество.
Ах, если б знали вы, сколько мелкого зла, сколько ядовитых уколов и нежданных щипков принесли мне эти занятия, этот вышеназванный «стриптиз»! Иногда проблемы возникали вообще на ровном месте – возникнут они и после публикации этого текста…
Я сломал судьбы себе и нескольким близким мне людям, у меня множество врагов (в основном бывшие друзья), у меня несколько детей – сироты при живом отце, и их матери мучаются даже больше, чем я, и видно, мучиться им до конца и, похоже, так же смешно, как того писателя, будут хоронить и меня. Не делите ж места у гроба, родные, – обнимитесь, мой милые, и поплачьте, поголосите обо мне, о моей не сложившейся, разменянной на сладкие грезы, растраченной на красивые химеры, потерянной, непутевой моей жизни, – поплачьте, я всех вас любил.
КОЦАНЫЙ
Тот волосатый псих гнался за Мишкой от самого порта чуть ли не три квартала, гнался и орал: «Книгу! Книгу брось! Все забери, а книгу отдай, гад!» И Мишка подумал, убегая, что, видно, книга уж очень какая-то ценная, и потому наподдал еще. Придя домой, постоял, как всегда, у клена, что рос под окнами, покурил, послушал ночные звуки, пощупал сквозь холщовую ткань сумки книгу и только тогда вошел в свое жилище. Да, это было именно жилище. Трудно было назвать домом то, в чем жил Мишка. Ну, если только еще бунгало…
Итак, войдя, первым делом осмотрел украденную сумку – там было какое-то неинтересное, грязное, старое шмотье, немного денег, заграничный паспорт с двенадцатью визами на имя Гелия Нектаровича Джим-Джимайло, а также тоненькая самодельная книжонка о черной магии, из тех, что продаются сейчас сплошь и рядом на развалах, да ко всему прочему даже не напечатанная, а написанная чуть ли не карандашом; точнее, это были записи разными чернилами и фломастерами, притом на разной бумаге, переплетенные в желтый бумвинил. Мишка разочарованно хмыкнул, швырнул книжонку в груду всякой макулатуры, валявшейся на полу, под диваном, а сумку вместе со шмотьем засунул в печку и сжег. Да, бунгало у Мишки было ко всему прочему еще и с печным отоплением.
Наутро проснулся в гадком настроении. С моря дул сырой ветер. Поставил себе кофе, и пока кипяток грелся, полистал еще раз книжонку, решая: выбросить или все-таки почитать. На первый, беглый взгляд, это была полная чушь, которой наполнены сейчас всевозможные журнальчики для дам, для педиков и прочей интеллигенции. А интеллигенцию Мишка презирал, справедливо считая ее гнилой.
Но кое-что все-таки зацепило его презрительный скользящий взгляд. Какой-то колдун с озера Титикака давал множество наставлений, в том числе – как человеку превратиться в хищника: волка, леопардо-ягуара, тигро-льва и медведя. Были нарисованы всевозможные схемы, изображены мудреные химические формулы, тут же даны были пропорции чудодейственного отвара и приведены ингредиенты, а также указан комплекс дыхательных упражнений, которые нужно проделать, чтобы метаморфоза произошла. Бред какой-то! – презрительно плюнул Мишка и, попив кофе, пошел бродить по набережной, подцеливая, где и что плохо лежит. Однако сегодня решительно не везло. И он решил устроить себе выходной и отдохнуть. Разделся и, найдя свободный лежак, прилег. Окружающие очень быстро рассосались, и вскоре Мишка лежал уже в глубоком одиночестве.
Да, было от чего людям разбежаться – исколот Мишка был всякой живописью и спереди, и сзади, и снизу, и сверху; живописи на нем было, как в каком-нибудь Лувре. Причем живопись была специфическая, которую не спутаешь ни с какой другой. Потому и народное отчуждение. И это отчуждение сегодня тоже горько было осознавать Мишке. Увы, не любит его народ! Несимпатичен он этим расслабленным курортникам. Он чуть было не расстроился с досады, но плюнул, – что с них взять, в натуре, с фрайеров! – закрыл глаза и в одиночестве стал загорать, внушая себе, что ловить нужно каждый миг свободы, а то ведь сегодня ты у теплого моря загораешь, а завтра с пилой «дружба-два» (не дай Бог!) придется «загорать» на южном берегу Ледовитого океана. Се ля ви!
Да, Мишка был рецидивистом. Он был вором, но ничуть о том не жалел. Он был вором, как принято сейчас выражаться, «по жизни». То есть ничем никогда больше не занимался в жизни, кроме как воровством. Еще он бегал от ментов и сидел. Сидел он все свободное от работы и бегов время, то есть сколько себя помнил, столько и сидел с небольшими перерывами. Нынешний, трехлетний перерыв, да притом на берегу самого черного из морей, был самым большим в его жизни отпуском. Родился он в пригородном совхозе («сахвозе»), в трущобах и бараках, вырос в детдоме, родителей своих почти не помнил, отец был инвалидом-алкоголиком, а мать пьяницей, а по совместительству дояркой и проституткой. Они даже приезжали как-то в детдом, пьяные и грязные, но он спрятался и не вышел к ним. В армии он не служил, так как сел задолго до призыва, женат не был, своего угла не имел никогда, в руки не брал ничего, кроме отмычки, да «писки», заточенной до бритвенной остроты монеты, которой режут сумочки, – то есть вором он был классическим, щипачем-писарем, не чета нынешним «лаврушникам», которые и женаты, и хоромы имеют, и с ментами через день киряют, и с гэбэшниками у них ладушки. Не воры, а так – переводня́к… Однако, несмотря на такие свои классические «понятия», Мишка не являлся не то что «законником», или «положенцем», он не был даже «авторитетом» в преступном мире, так как был «кОцаным». Точнее, «обиженным»: на Тобольской пересылке его сунули в хату к отморозкам-беспредельщикам, и ночью один из быков провел по его губам своим толстым, плоским подсердечником. И все, братцы, кончилась карьера честного бродяги! А так хорошо начиналась… Блат-комитет пытался раза два в последнее время реабилитировать его и приподнять хотя бы до «положенца», но только Мишка сам в последнее время уходил от таких инициатив, справедливо решив, что жизнь у вора, по нынешним временам, конечно же, жирная, но уж очень короткая, а уж какая беспокойная, – просто жуть. Поэтому он отошел от пацанов и общака, выправил себе через одного барыгу чистую, правильную инвалидную ксиву (даже пенсию регулярно получал), снял в приморском городе бунгало с печным отоплением и вот уже три года жил себе потихоньку, незаметно пощипывая лохов по маленькой в порту да на вокзале обижал разинь-отдыхающих; не обходил вниманием и лопухов-туристов. Жил себе как тот клопик под листиком, – а что еще надо человеку, которому давно уже стукнуло тридцать пять и который половину жизни отбыл на южных берегах северных морей, добывая для родины древесину ценных пород. Сколько ж можно мошку кормить? Надоело! Пора бы уж и поумнеть.
Так он загорал на лежаке до самого до сиреневого вечера, иногда отходя к морю, да к киоску с напитками. Перед самым уходом домой купил вечернюю местную газету, чтоб было во что завернуть плавки. Раскрыл и увидел волосатую физиономию вчерашнего своего «клиента». Тот воздевал на фото руки, как бы умоляя: «Верните книгу по черной магии!» – таков был заголовок статьи. Уже растрепал, сука!
Мишка внимательно прочитал заметку, из которой явствовало, что украденная им желтая книга написана под диктовку знаменитого колдуна с озера Титикака и является уникальной, что известный профессор Гелий Нектарович Джим-Джимайло в эту трагическую для него ночь прибыл на теплоходе из трехлетней командировки, и что книга – плод его пятилетних изысканий, и что если человек непосвященный и неподготовленный, тем паче со слабой психикой, выполнит все советы, зафиксированные в желтой книге, то может не только превратиться в волка, леопардо-ягуара, тигро-льва или медведя, но и повредиться в разуме. И что вся прибрежная милиция разыскивает книгу вовсе не затем, чтоб помешать вору превратиться в зверя, – это в конце концов личное дело укравшего, – а опасаясь, как бы вор не повредил свою психику, попытавшись выполнить содержащиеся в книге предписания, или, еще пуще, как бы не остался в зверином обличье навсегда. В конце заметки снова крупно чернели слова: «Товарищ (господин) вор! Верните книгу! Убедительная просьба».
Видно, уж очень достал Мишка своей кражей этого дурака-профессора, – ишь, как вопиет. А вознаграждения тем не менее никакого не предлагает, жадина-говядина! А то можно было бы и подумать… А так Мишка лишь посмеялся над всей этой чепухой. Нет, не любил он все-таки интеллигенцию. Действительно, как сказал один опер: ни воровать заставить, ни охранять поставить. Но чего это менты так возбудились? Даже странно. Больше искать им нечего что ли, как рукописные книжки с бредом в желтом переплете.
Когда он уже собрался уходить, увидел, как мимо него от моря в гору, к санаторию, выглядывавшему из магнолий, поднимался судья Ситников Сидор Иваныч. Тот самый человек, который упек Мишку по первой ходке. Козел!
«Раньше звали Сидором, теперь зовут пидором, наверное, уважают…»
Да, именно этот человек сломал когда-то Мишке жизнь. Мишка сдуру спер у одного пьяного сумку, где лежало мыло, полотенце и мочалка. И за это-то он и получил свой первый срок – три года общего режима. Адвокат просил судью дать условный срок, мол, парень исправится, да и в армию ему скоро. Нет! А после суда судья даже бросил вполголоса (но Мишка услыхал), что нечего, мол, жалеть этот человеческий мусор. Из этого паразитического материала, дескать, ничего не получится, сорняк, он и есть сорняк. Мишка запомнил эти его слова на всю жизнь. И поклялся отомстить. Слово пацана!
И вот сейчас, стоило ему увидеть судью Сидора-пидора, как он понял, что отомстит, но только как, пока не знал. Он проследил, как судья дошел до ворот санатория. Что ж, видно спокойная жизнь кончилась, бля!
Пришел домой, покурил, как всегда, под кленом, посидел, посмотрел на голубое южное небо – там, где он родился, небо всегда было низкое и серое, – вошел в свое бунгало и завалился на диван. Тоска и злость терзали его. Образ толстого, обрюзгшего, сытого судьи не оставлял его. Возле дивана валялась куча всевозможной макулатуры типа «Бешеных», «Соленых» и прочей ерундистики. Мишка пошарил на предмет чего-нибудь почитать. Попалась давешняя книжонка в желтом переплете о магии. От нечего делать развернул и уткнулся как раз в то место, где знаменитый колдун с озера Титикака рассказывал, что нужно сделать, чтобы превратиться в зверя: волка, леопардо-ягуара, тигро-льва, или медведя.
Конечно же Мишка не верил ни в Бога, ни в черта: пройдя с младых ногтей свои лагерные университеты, он перестал верить во что бы то ни было. Уж ада-то он, после всего, что видел и пережил, не боялся однозначно. А что касается Бога, всесильного, всемогущего, справедливейшего и всеблагого, то достаточно было оглянуться по сторонам, чтобы понять: Бога не существует. Или Он умер. Что же до всяких там оборотней, то из книжек, из дурацких импортных фильмов он знал, что полнолуние – лучшее время для всякой нечисти, что убить оборотня практически невозможно, его можно убить лишь серебряной пулей, заговоренной в трех церквях, и одновременно знал, что все это полная чушь, выдуманная, чтобы пугать мальчишек да старых глупых баб. Однако он не оставил чтения, пока не дошел до конца главы о метаморфозах-превращениях в зверей и обратно.
Оказывается, если верить книжонке, все достаточно просто. Необходимо всего три вещи: отвар трав, серия простеньких заклинаний и дыхательные упражнения вроде тех, что применяют йоги во время своих занятий. А еще пять килограммов мяса или колбасы, чтобы восстановить потери энергии и веса при мутации. Все это было куда проще, чем он предполагал поначалу, главное, все можно было достать или в ближайшей аптеке, или в какой-нибудь лаборатории, было бы желание и рублей сто денег. А чтобы довести эксперимент до конца, нужно было немного, совсем немного терпения. И, главное, никакой тебе мистики. Ох, как достали Мишку все эти маги и чародеи!




























