412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Дегтев » Карамболь » Текст книги (страница 17)
Карамболь
  • Текст добавлен: 6 мая 2026, 22:30

Текст книги "Карамболь"


Автор книги: Вячеслав Дегтев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)

ГЛАДИАТОР

Homo homini Lupus est.

/приписывается Публию Осторию, римскому гладиатору/

Нынешние бои посвящаются переходу генералиссимуса Суворова через Альпы. Над рингом висит, увеличенная во много раз, визитка знаменитого полководца, на которой изображен собачий бой: светлейший князь Италийский, он же граф Рымникский – был большим поклонником этих боев…

Ты стоишь у самого у ринга, вцепившись пальцами в металлическую сетку, ты ждешь начала боя, боя насмерть, «без пощады», как договорились хозяева бойцов и устроители зрелища, потому тут и входная цена дикая, и ставки непомерные, стоишь, ждешь, кровь пульсирует у тебя в висках, и где-то глубоко-глубоко в тебе звучат чьи-то странные, но как будто знакомые слова, молитва-не молитва, гимн-не гимн: «Ой ты гой еси, мати сыра земля! Не спеленывай меня пеленой своей, не повязывай меня златым поясом, пеленай меня в латы крепкия, на главу надень золотой шелом». Голос этот звучит в тебе, а ты жадно ловишь каждое движение на ринге.

Вот вывели питбулей, старого Цезаря, гран-чемпиона, выигравшего пять боев, и сына его Рекса, просто чемпиона, победителя пока только в трех боях, – оба они рыжего окраса, с тигровыми полосами на ногах и по брюху, фамильные отметины предка их, привезенного когда-то из Италии. Против них, в красном углу, выставляют волка-пятилетка, доставленного из степей, откуда-то из-под Урюпинска.

Бирюк крупный, коренастый, лохматый, с желтыми глазами и бурой грудью (помимо воли вспоминается, что волк по-татарски – «бурэ»), он с достоинством откидывает вперед и в сторону переднюю лапу – ты вдруг понимаешь, что означает этот жест – это знак приветствия; но угрюмые питбули не откликаются на это выражение доброй воли и вежливости. Тогда волк с подвизгом зевает, показывая хорошее расположение духа и заодно демонстрируя четырехсантиметровые сахарные клыки. Питбули на это угрожающе ворчат. После чего волк начинает скрести задними лапами землю, словно бы зарывая помет – это явно означает презрение и вызов. Питбули угрюмо сопят, стоят, растопырив ноги, глядя на волка исподлобья. Похожи они сейчас на коренастых «братков». И ты вдруг видишь не ринг, а арену. Арену, залитую кровью…

* * *

Я иду по арене, залитой кровью… «Любимица богов, лучшая из дев и баб, Берегиня прекрасная, Алтын-баба, на широком степном камне сотворилась, зародилась ты, береги земляка-единокровца твоего…» – звучит во мне как бы само собою, где-то в самом нутре моем звучит, а я иду по арене, залитой кровью. Это кровь животных. Только что тут убили двух леопардов и медведя. Люди в этот раз остались живы, не погиб, к счастью для них, ни один бестиарий.

Но скоро на арене прольется кровь человеческая. Просто поначалу зрителей «разогревают» боями со зверями…

Служители в черных одеяниях римского бога Харона счищают кровь деревянными лопатами, засыпают эти места зернистым песком. Цирк огромен, это одно из чудес света, цирк Флавиев. Мы, «идущие на смерть», шествуем друг за другом, по кругу, вдоль арены, одна колонна навстречу другой, мы поднимаем вверх руки со щитами и копьями, мы приветствуем публику, пришедшую поглазеть на нашу смерть.

Это помпа – парад всех участников перед началом сагитарий. Я возбужден, по-боевому заведен, я не боюсь карги старой с косой, я уже мертвый, потому если удастся сегодня обмануть курносую – это будет для меня как новое рождение.

Я снял с головы чичак железный с яловцом крашеным, ветер с Тибра приятно холодит свежевыбритый затылок, развевает мой длинный темно-русый чуб – это знак моего приветствия для земляков и единоплеменников, единокровников, если они есть на трибунах. Тут где-то должна быть и милая сердцу Любава. Собравшиеся римляне ревут нетерпеливо. На нижних трибунах сидит пышно разодетая знать, сенаторы и всадники, а также раззолоченные богачи-вольноотпущенники, в середине – обычная публика, или как тут презрительно называют – плебс, и только наверху, позади всех, могут находиться женщины. Потому если и присутствует тут Любава, то она может быть только на самом верху амфитеатра: или обмахивая опахалом из страусовых перьев госпожу, или поддерживая ее под локоток, чтоб той удобно было стоять. Римляне, народ бессердечный и жестокий, они даже женщинам и детям разрешают присутствовать на сагитариях, гладиаторских боях. Недаром говорят, что основателей Рима выкормила своим молоком волчица…

«Идущие на смерть приветствуют живых!» – кричат гладиаторы. Каждый старается понравиться толпе, эта симпатия может стоить жизни, недаром сказано, что сердце Рима – не белый мрамор Сената, а грязный песок Колизея. Вот оно, под ногами, – сердце Рима, этот серый, грязный песок, залитый кровью нескольких поколений гладиаторов. Вокруг бесчувственная, возбужденная толпа, восседающая на лавках, собравшаяся на кровавое зрелище – их головы похожи издалека на колышущееся ячменное поле, поле далекой родины…

«Макошь-богиня, обладающая тайной Прави; и помощницы твои, Доля и Недоля, вы нити прядете, в клубок сматываете, не простые нити – волшебные. Из тех нитей сплетается, свивается жизнь наша прихотливая – от завязки-рождения и до конца, до последней развязки-смерти; вяжите же крепче жизнь мою, вяжите на три узла…»

* * *

Незадолго перед тем был бой пепельно-серого алабая с гамадрилом. Бой был коротким. Гамадрил сперва враждебно рассматривал собаку из-под нахмуренного лба, его грива-капюшон поднялась дыбом, и обезьяна начала угрожающе зевать, выразительно показывая пятисантиметровые кинжаловидные клыки: не подходи! Но молодой наглый алабай бестолково таращился на неведомого зверя. Гамадрил повернулся и показал собаке свой багровый зад, выразив тем самым презрение. Собака зарычала и сделала было движение к обезьяне. Остальное произошло почти мгновенно: павиан кинулся на собаку, вцепился в нее всеми четырьмя лапами и клыками. Передними лапами он выколол собаке глаза, а задними оторвал мужские причиндалы, да еще успел выкрутить одну из собачьих ног так, что она стала торчать в сторону. Никто ничего не смог понять, а обезьяна уже прыгала возле хозяина, ухая победоносно и радостно хлопая в ладоши; собаку-калеку же через минуту пристрелили.

Никто не успел толком «разогреться», никто ничего по-настоящему не успел понять, а судьи на ринге уже собирали с хозяев вновь выставленных бойцов по десять тысяч «зелени».

Хозяйка пары питбулей, мужеподобная дама с римским носом, короткой стрижкой и квадратным подбородком – типичная деловая москвичка, – в кожаных штанах, наверняка выпускница МГУ или «Плешки», отсчитывает деньги, презрительно оттопырив наманикюренный мизинчик, на котором блестит серебряный перстень с «мертвой головой» – такими в СС награждали отличившихся офицеров («фюреров»); ее противник подает судье смятую пачку баксов, не считая; арбитр пересчитывает их сам. Хозяин волка, казак-хоперец по имени Виталик, при этом смущенно полуотворачивается: деньги, естественно, не его, у него таких денег сроду не бывало. Доллары ему дал ты. И теперь стоишь в ожидании, уцепившись белыми пальцами за ржавую сетку.

Судья, пересчитав деньги, объявляет: двадцать тысяч долларов. Бой без пощады, то есть до смерти или до полного изнеможения бойца. Соотношение сторон: два против одного. Собаки против волка. В случае победы одной из сторон победитель из выигрыша оплачивает все непредвиденные издержки, а также отдает судейской бригаде десять процентов.

Все шумно выражают нетерпение. Призывают судью говорить короче. Народ поскорее хочет видеть бой. Кое-кто кричит: кончай базар! начинай давай!

И только ты молчишь, напряженно всматриваешься в ринг, в питбулей и в волка, на которого ты поставил. Это была твоя затея – стравить природу и… и «школу»? «цивилизацию»? – нет, скорее «антиприроду». Это ты нашел земляка, охотника-казака с Хопра. Это по твоей просьбе он отловил волка-пятилетка и привез сюда, в загнивающую Москву, на собачьи бои. В город, давно уже не являющийся обиталищем человеков. И все это ты профинансировал.

Кто-то из друзей, узнав о такой затее, говорил, что это дорогой и бессмысленный каприз, кто-то, – что просто глупость. И только один или два сказали, что понимают тебя и что пора поставить пресыщенную московскую публику «общечеловеков» на место. Хотя поглазеть приехали все. Все до одного. Все-таки, наверное, где-то втайне все они согласны с тобой, солидарны в том, что пора утереть нос столичным снобам, – но только не говорят об этом вслух. Что ж, ты бросил открытый вызов. И стоишь теперь, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу.

И даже волк чувствует общее напряжение – замер статуэткой. Словно и не живой это волк, а чучело всего лишь волчье.

* * *

Я переминаюсь с ноги на ногу. Мне жарко и нудно. Я одет по-нашему, по-сарматски, на мне кольчуга-байдана, шлем-чичак с яловцом на темени, кожаная рубаха и кожаные штаны, в которых я потею, потому что за время плена уже отвык от штанов. Кое-кто из публики откровенно дивится на мой наряд, особенно на штаны. В левой руке у меня овальный щит из тонких и легких, но очень вязких тополевых дощечек, сбитых крест-накрест и обтянутых толстой воловьей кожей; щит обит по краям медными пластинами в виде причудливого древа, где на левых ветвях свил гнездо Алконост, а на правых – птица Сирин, в корнях – Змей извивается, над ним Финист сидит, а на самом на стволе, в центре – вещая птица Гамаюн крылья распустила, родовой наш отличительный знак, она выкована в виде умбона, где во внутреннем углублении хранится ладанка с родимым черноземом, а также посмертная записка на родной вязи, в которой указано имя мое и возраст, а еще лежит мешочек с асами и кодрантами и прочая всякая мелочь. На перевязи у меня кривой меч-акинак с расширением-елманем на конце, за поясом топор-клевец, а в правой руке копье-сулица с ясеневым древком и кованым лезвием, похожим на лист лавра вечнозеленого, с черным бунчуком из конского хвоста. Я пью из кувшина пенистую сурью, пританцовываю, ибо уже захмелел, и пою гимн ей, живительной влаге: «Сурья – мед, на степных травах настоянный и бродивший. Сурья – Солнце Красное, Сурья – вед понимание ясное. Сурья – след Всевышнего Вышня. Сурья – истина бога Крышня», – я пью и чую, как сила-силушка ярая разливается по всем членам моим набухающим. Пью, пританцовываю, разминаю руки-ноги и пою гимн Крышню: «У тебя, Крышень, лицо – Солнце ясное, в затылке сияет месяц, а во лбу твоем – звезды частые. Держишь ты, Крышень, в руках Книгу Звездную, заветную, Голубиную – Книгу Тайную, Животную, Злату Книгу Вед, где все про всех прописано».

Ко мне подходит ланиста, хозяин гладиаторской школы, толстый обрюзгший рударий-вольноотпущенник Гай Аврелий Скавр по прозвищу Хряк – когда-то он и сам был гладиатором, очень удачливым, Великая Шлюха-Судьба благоволила к нему, и потому за несколько блестящих побед ему вручили деревянный меч-рударий, знак свободы, и он основал эту школу мирмиллонов. Говорят, что легендарный Спартак тоже был мирмиллоном…

– Ну что, Сармат, готов умереть, как подобает гладиатору – под овации?

– Я готов победить – под рукоплескания.

Ланиста довольно хохочет, хватаясь за отвисший этрусский живот со рваным белым шрамом поперек. Ему нравятся такие ответы. Ему нравятся бесстрашные, рисковые парни. Сам был таким. Потому и предложил мне это условие – бой сразу против двоих. В случае победы – свобода и мне, и Любаве (с ее хозяевами все уже договорено). И я принял его предложение. Чего тянуть кота за хвост – или покойник, или свободный.

– Молодец. Помни, завалишь этих быков – ты свободен. Забирай свою бабу и вали в свою Скуфию-Тартарию, живи в норе и питайся… чем там? – навозом и лошадиной кровью. Ха-ха-ха! Только вряд ли тебе это удастся – выпустят они из тебя кишки, эти волкодавы. Смотри, какие…

У меня нет желания уточнять: кто же они – быки или волкодавы? – передо мной, за решеткой, разминаются два сводных брата, мои соперники, Гней Фламин Секунд Куцепалый и Авл Помпилий Секунд. У Фламина это тридцать восьмой бой, он боец первой, высшей степени, деревянных мечей-рудариев у него уже три, но каждый раз после освобождения он возвращался и недавно запродался в четвертый раз, на этот раз приведя с собой еще и младшего брата, – он в четвертый раз подписал контракт, где есть сакраментальные, как тут говорят, слова: «Можно жечь, вязать, сечь и казнить мечом». Фламину прочат судьбу Публия Остория, знаменитого безжалостного гладиатора по прозвищу Кинжалозубый, который утверждал, что человек человеку в этой жизни волк, потому и победил в пятидесяти боях и умер в глубокой старости, овеянный легендами.

Поэтому вчера, когда ланиста устраивал прощальную попойку, так называемый «свободный пир», – кто-то бравировал, пил и шутил, кто-то угрюмо молчал и даже плакал, – все отводили от меня глаза, все знали, с кем я сражаюсь и что я уже не жилец. Уже покойник.

«Да святится имя Индры! Он – бог наших мечей; бог, знающий Веды. Так воспоем же мощь его и славу».

А за решеткой братья Секунды, кончив разминаться, приносят петуха в жертву своим родовым богам, пенатам и ларам; поливая их статуэтки горячей петушиной кровью, каждому говорят: «Даю тебе, чтоб ты дал мне», – косо посматривая в мою сторону. Римляне, народ жестокий и бессердечный, боями, кровью и смертью отмечают годовщины и юбилеи, освещение храмов, победоносные окончания войн, прекращение моровых поветрий – по неделе, в месяц. Начавшись на Бычьем Рынке как траур по поводу смерти сенатора Брута Перы, гладиаторские бои вскоре стали увеселением, к которому толпа привыкла настолько, что однажды не дала хоронить высокопоставленного чиновника, пока его наследники не раскошелились на бои. В самом деле – не люди, а волкодавы…

* * *

Два питбуля, которые стоят в синем углу, нетерпеливо зевают, выражая презрение противнику. Они уверены в победе. Что это за противник, какой-то растрепанный волчишко, видали они таких. Все эти алабаи, среднеазиатские или кавказские чемпионы, – для них семечки, десять минут и готовы, то же самое будет и с этим глупым волчком, которого привезли откуда-то прямо из леса. Ни школы, ни понятий… – вот что написано на их самодовольных, самоуверенных широких мордах. Короче, волк уже, считай, не жилец.

И тебе становится его жаль.

Ты смотришь сквозь сетку на волка, и вся его недолгая жизнь как на ладони.

Родился он под вывороченными корнями старого осокоря. Вырос на чистом волчьем молоке, и с молоком матери впитал главное качество настоящего волка – свободу. Его отец, старый седой бирюк, у которого вся морда была в шрамах, был нежным папашей, и когда приносил добычу, ласково повизгивал, подзывая волчат; а еще он любил повыть на утренней и вечерней заре. Когда выл, отец преображался. Голос его был чист и преисполнен восторга; иногда ему отзывались два-три переярка-холостяка, в их несмелых голосах сквозили хрипловатые нотки, и чудился в них вопль отчаяния и одиночества. Отцу часто вторила мать, и тогда они слаженно пели вдвоем, с упоением и любовью, голоса их сплетались в сложнейшие построения, свивались и рассоединялись, и в той песне было все: любовный и дружеский призыв, накал охотничьей страсти, траур по товарищу, радость общения. Через песню волки передавали друг другу новости. Однажды отец споет о давно всеми забытом, о том времени, когда он ухаживал за волчицей, тогда еще невестой, и был еще соперник, волк с обгрызенным ухом, и они сцепились драться, и карнаухий стал побеждать, тогда на помощь пришла волчица-невеста, и вдвоем они прикончили немилого… Волчицу это старое воспоминание расстроит, и она больно укусит папашу за щеку.

Старый бирюк был помешан на вокале. Он отвечал на человеческое пение, на музыку транзистора, на охотничий рог. Однажды он отозвался на тепловозный гудок. Эта страсть вскоре его и погубит…

Ко всему прочему, отец не был добычлив. Частенько возвращался с пустыми зубами. Тогда он смущенно подходил к матери и виновато подставлял ей под укус свою шею, демонстрируя смирение. Мать ворчала недовольно, брала его за холку и начинала трясти, и он отрыгивая то, что удалось за день нахватать: остатки какой-то шкуры, две-три полевки, кашица из старых груш-падалиц… Отец был странный волк: летом он любил есть на бахчах арбузы; выбирал спелый арбуз, катил его до оврага, там арбуз разбивался, и оставалось спуститься и упиваться сочной мякотью.

Но вскоре отца не стало – он отозвался на охотничью вабу и был застрелен, – жизнь сделалась еще тяжелей. Правда, к ним стал частенько наведываться их дядюшка, материн брат, молодой переярок, который жил неподалеку от логова. Когда был жив старый волк, переярок подобострастно припадал к земле и подставлял в знак покорности под его зубы свою шею. Теперь он выступал гордо и важно – он стал кормильцем. Это тоже был необычный волк, он охотился, кажется, исключительно на лисиц. Каких только лисиц не таскал! Кроме обычных рыжих носил крестовок, с черным крестом на плечах, сиводушек, с белыми манишками, замарашек, с темными пятнами на морде; не бывало разве что черно-бурых. И волчата выжили. Когда он приносил добычу, мать выражала радость: смотрела ему пристально в глаза и повизгивала на одной ноте, а волчата благодарно лизали ему губы.

Носил он и собак. А когда наступила осень, они, подросший выводок, стали охотиться за дворнягами. Выманивали притворным бегством наиболее рьяных псов за околицу, и тут начиналось пиршество. Но лучше и легче всего была охота за гончими: собаки азартные, гонят – лают, аж легкие рвут, до рвоты, до кровавой пены. Волки, ориентируясь по голосу гончака, забегали ему под гон, и мясо само прибегало в волчьи пасти.

Можно считать, что возмужал наш волк на собачьем мясе. Но вскоре местным охотникам надоел этот форменный разбой, они устроили облаву, и в живых остались лишь волчица-мать и наш герой: они перепрыгнули через флажки, первой волчица, за ней он, тогда уже переярок, остальные остановились, повернули назад, и их постреляли. В момент прыжка через флажки и у волчицы, и у переярка самопроизвольно-судорожно освободился кишечник. Потрясение было настолько велико, что они с полкилометра бежали, на ходу выблевывая содержимое желудков. С тех пор собак он не трогал.

* * *

На арене между тем вовсю – бой. Сражаются две пары гладиаторов. С одной стороны гопломах в таком же красочном вооружении, как раньше, говорят, выступали самниты, со щитом-скутумом и мирмиллон в шлеме в форме рыбки, босиком, с овальным щитом и прямым мечом; с другой стороны два негра-нубийца, один вооружен как ретиарий, с сеткой, трезубцем и кинжалом, другой вооружен фракийцем, в шлеме с крылышками, с кривым мечом и круглым щитом всадника. Негры, хоть и крупные, мускулистые ребята, на бой, давно известно, жидковаты. Один струсил сразу, и его тут же закололи. Другой, тот что «фракиец», долго бегал вокруг арены, под свист и улюлюканье толпы. Наконец и его достал мирмиллон своим гладиусом. Он упал на песок, отбросил в сторону оружие и поднял черную лоснящуюся руку с выставленным пальцем – просил пощады. Часть зрителей, особенно верхние трибуны, где сидело много женщин и подростков, поднимали пальцы вверх – пусть живет! – и если б они пересилили, то раненого увели бы через «врата выживших», но основная масса богатеев опустила пальцы вниз, – пусть умрет! – трусов и плохих бойцов тут не щадят. Пересилили богачи.

Несчастного поставили на колени, и запыхавшийся, окровавленный гопломах в два удара обезглавил его иззубренным мечом. Подошел служитель в одеянии бога мертвых Харона, нанес ненужные «удары милосердия», проткнул оба тела побежденных мечом, после чего констатировал смерть. Убитых унесли через врата Лабитины, «врата мертвых».

«И славлю я Перуна и Стрибога, которые громами и молоньями повелевают. А Стрибог также и ветрами ярится на земле, – шепчу я, глядя как уволакивают убитых негров с арены. – Чернобог и Мара, вы зачали и произвели на свет демонов и демониц: Мороку, Мора, Черную Немочь, а также дочерей-лихоманок, которые вызывают у людей болезни: Трясею, Глядею, Храпушу, Пухлею, Немею, Глухею, Ломею, Желтею, Дряхлею, Смутницу, Зябуху, Каркушу, – напустите дочерей своих на врагов моих».

Братья готовятся к выходу, косо и недобро посматривая через загородку на меня. А я спешу назвать всех богов, боясь забыть кого-нибудь и тем самым обидеть.

«О Бог Велес! Ты наше Солнце, освещающее поля. Ты и Месяц, и Звездный Пояс. Ты цветущая наша земля. За тобой небесные рати. Ты орла быстрей и крылатей».

И Громовержцу – Богу Перуну, Богу битв и борьбы, я говорю: «Ты, оживляющий явленное, не прекращай моего Колеса вращать». И Числобога поминаю, который дни наши считает; Он говорит числа свои богам, быть ли Дню Сварожьему, быть ли Ночи; сбейся же со счета, говорю, в днях моих!

Предо мной неожиданно распахиваются ворота, и я выскакиваю на арену. Вот они – ощетинились копьями, братья-волкодавы!

Один вооружен как секутор, с легким щитом, мечом-гладиусом и в императорско-гальском бронзовом шлеме «мортефортино» без гребня, а другой – как димахер, в пластинчатом лорике, с двумя кинжалами. На правой руке у старшего не хватает двух фаланг на пальцах, а на левом предпречье у него татуировка из четырех букв – SPQR – знак легионера: когда-то он служил в армии фурьером, но потом за драку и убийство попал в гладиаторы.

Арбитр представляет нас. Меня называет просто – Сармат; говорит, что сражаться я буду с тем вооружением, с которым был пленен. Трибуны взрываются ревом; все жаждут моей крови, все хотят моей смерти. Судья объявляет условия: бой без пощады, то есть до смерти одной из сторон. Предупреждает публику, что об отпустить «стоящими на ногах» не может быть и речи – бой до смерти!

В случае победы Сармата, добавляет арбитр, вместе с ним освобождается еще и рабыня по имени Любава… И вкратце пересказывает нашу с Любавой историю. Цирк вдруг замирает. Все ищут глазами Любаву. Я тоже ищу, кручу головой… Так вот же она – на самых верхних трибунах, – машет мне белым платком.

В цирке повисает звенящая тишина. Слышно, как вьются мухи над лужей крови, засыпанной песком. Я понимаю, зачем рассказал эту историю судья: это острая приправа к обыденному кровавому блюду. Арбитр отходит в сторону. Звучит гонг. Братья кричат: «Ты – мертвый, Сармат!» – и мечут в меня свои копья-пилумы. Копья с треском врубаются в мой щит…

* * *

Судья поднимает руку, и вот у тебя на глазах начинается кровавое действо, из-за которого собралось сюда столько народу. Хозяйка дает своим собакам команду: «Гейм!» – и они бросаются на ощетинившегося волка, который уворачивается от них, отщелкиваясь клыками.

Так щелкал он клыками, когда Виталик вынимал его из кольцевой западни. Об этом рассказывал, по-детски увлеченно, с мельчайшими подробностями, сам охотник. Есть два старинных способа ловли волков живьем. Это – рожон и кольцевая западня, или волчий садок. Когда ловят на рожон, привязывают высоко над землей кусок мяса, а вокруг него расставляют рогатки; волки всю ночь прыгают, стараясь достать мясо и попадают в развилки рогаток. Так и висят потом в полуметре от земли, лишь зубами щелкают. Этого волка Виталик поймал в волчий садок. Вбил в землю по кругу колышки в полтора метра высотой, вокруг этого круга сделал такой же круг с очень узким между ними проходом, чтоб волку нельзя было развернуться. Во внешнем круге сделал дверцу, открывающуюся внутрь. Во внутренний круг из кольев посадил визгливого поросенка (можно текущую суку). Волк ночью зашел в проем между кольями, пошел вдоль них и сам себя захлопнул. Так он и ходил по кругу двое суток, пока не приехал на снегоходе Виталик.

И вот сейчас волк отщелкивался от собак, которые наступали на него молча, угрюмые и толстые, похожие на «братков», и вдруг, улучив момент, он вырвал у одного из псов огромный кусок брюшины – видны стали синеватые кишки. Все ахнули. А ты вспомнил слышанное где-то, что волк, дескать, не кусает, а режет, зубы у него работают как ножницы, волки на лету выдирают у оленей глотки, располосовывают горному туру шею до позвоночника и вырывают куски брюшины до печени, в прыжках режут лосям сухожилия на задних ногах.

Наступила полная тишина. Лишь поскуливал, обливаясь кровью, пес, да слышно было, как волк, давясь и постанывая, проглатывал кровавые куски собачатины. Раздался всхлип-стон хозяйки в кожаных штанах: «Ой, что он делает? Он же Рекса кушает!» На что кто-то из мужчин бросил: «Так в природе собаки-то как раз любимая волчья еда. Гы-ы!»

* * *

Пилумы римлян с треском врубаются в мой щит, железные наконечники у копий загинаются – такова особенность римских дротиков, – и они повисают в щите, торча в разные стороны, как противовесы. Щит приходится выбрасывать. В этом и есть хитрость, в этом и заключается задача этих легких копий-пилум – оставить противника без щита.

Я тоже бросаю свою тяжелую контусу, копье лавролистое. Братья закрываются щитами. Я же целю не в щиты, я целю и попадаю в ногу младшему. Попал! Копье вошло в бедро по самый бунчук. Помпилий выведен из строя. Хотя бы на время. Трибуны взрываются негодованием. Это не по правилам! – вопят возмущенные пузатые патриции. Так не дерутся! – брызжут слюной носатые вольноотпущенники. Почему же не дерутся? На войне как на войне. Нет правил и все способы хороши. Ибо тот, кто не использует на войне хитрость и коварство, – тот вскоре становится мертвым.

Тем более, мне плевать на ваши обычаи и нравы. У нас свои обычаи, правила и свои боги. Я останавливаюсь, чтоб перевести дыхание, пока старший брат помогает младшему перевязать рану – он стоит, выставив перед собой короткий римский меч-гладиус, прикрывшись щитом. Я не нападаю, хотя ситуация очень благоприятная. Мне вдруг сделалось как-то все равно. Скорей бы все кончалось… Пока передышка, я пытаюсь вытащить их копья из своего брошенного щита. Нет, глубоко завязли, приходится обрубать древки и выламывать наконечники вместе с дощечками щита.

«И тогда приходили мы к синей воде, стремительной, как время, а время не вечно для нас, и там видели пращуров своих и матерей, которые пашут в Сварге, и там стада свои пасут, и снопы свивают, и жизнь имеют такую же, как наша, только нет там ни гуннов, ни эллинов, и княжит там Правь», – звучит во мне, и я вижу вдруг свою мать, которая давно уже по ту сторону той священной, огненной реки ждет меня. Она машет на меня рукой сердито: не ходи сюда, не спеши! Рано тебе, и мы тебя тут пока еще не ждем. Иди, рази врагов. Живи в своем мире. Ведь у тебя даже детей еще нету…

И я бегу на врагов с продырявленным щитом, пока они еще не приготовились к бою, бегу и ударяю щитом об их щиты, и рублю кривым своим акинаком – по бронзовому шлему, по стальному наплечнику лорисы – аж искры летят! – и наконец попадаю по чему-то мягкому, по плечу, кажется – достал! – но и сам получаю по голени.

Отскакиваю резко и закрываюсь. Ранен! Но не сильно – наступать на ногу можно…

Видя мою рану, трибуны взрываются ликованием – все они тут, все хотят моей крови, жаждут моей смерти! Может, одна лишь Любава и переживает за меня – она стоит возле своей госпожи, на самом верху трибун, стоит, бледная, судорожно сжимая концы платка, – остальные все ликуют, увидев наконец мою кровь. Я отскакиваю, закрываюсь щитом и быстро перетягиваю голень приготовленной для этого тряпкой. Рана и вправду не глубокая, лишь кожу располосовал. Но можно прикинуться крепко раненным, пусть соперники расслабятся. И, сильно хромая, я подхожу к центру арены. Я вижу, отсюда вижу, как побледнело лицо Любавы. Я один, один я во всем виноват. Из-за моей глупости мы с ней в полон попали.

В последний набег на римлян захватили мы богатый приграничный город, у самого моря, два дня ели-пили, пировали-веселились, и тут порешили мы с Любавой соединить жизни наши, чтоб Числобог одну веревку-судьбу нам свивал, одни числа богам называл, и чтоб умереть нам в один день – как принято у нас. И был в том городе лабиринт, чудо света, и решили мы в нем уединиться, от завистливых, ревнивых глаз скрыться. Зашли, забрели, а назад нас вывели уже враги – через трое суток…

И вот теперь я гладиатор, а она – служанка у какой-то матроны. Хорошо хоть – в одном городе… Все время обучения в гладиаторской школе я пытался вырваться в город, правдами-неправдами, хоть на часок, и разыскать ее, любушку, ладушку, лапушку мою, но тщетно. Условия были строгие, чуть что – безжалостно драли плетьми-«кошками»; лишь самых послушных, и то под конвоем, отпускали в квартал Субуры, где располагались лупанарии, «обиталища волчиц», дешевые публичные дома, в которых абонементная, из терракота, марка равнялась по стоимости яйцу и где гетеры-ветеранки, лупы-волчицы, были, как правило, уже без зубов, а то и без волос. Меня не отпускали никуда, меня на ночь заковывали в цепи. Как дикого зверя… Драться учили деревянными мечами, удары отрабатывались на дубовых чурбаках; в конце обучения позволяли драться тупыми мечами, но в два раза тяжелее боевых.

Больных, старых или безнадежно искалеченных гладиаторов отвозили на остров посреди Тибра, который в насмешку назывался «Остров Эскулапа» – умирать. На том острове жила стая страшных собак-уродов, совершенно на собак не похожих, коротколапых, гиенообразных, с толстым туловищем, с тупыми мордами, которые питались исключительно человечиной.

* * *

Рекс с распоротым брюхом все равно лезет в драку, он ухватил волка за ухо, чуть ли не висит на нем, весь хрящ изжевал, его кишки вылезли и волочатся по земле, но он висит, питбули особая порода собак, это супер-собаки, а точнее, не совсем уже и собаки, а скорее некие киберы с обличьем собачьим. Они почти не чувствуют боли в азарте драки. Гейм, желание драться, боевой задор у них настолько силен, что после двухчасового боя им всегда делают противошоковую терапию, ставят капельницу с глюкозой, вымывают из организма шлаки, иначе могут отказать печень и почки, настолько организм обезвоживается.

Рекс висит на ухе у волка, он уже совсем измочалил его, а «папа» Цезарь пытается волка душить. Но только слишком коротки клыки, разрушительного, глубокого укуса не получается, челюсть излишне широка, и потому клыки, верхние и нижние, не смыкаются, как у волка или даже у обычных собак, такая широкая пасть приспособлена душить, а короткие, разъобщенные клыки лишь прокалывают шкуру в разных местах, далеко друг от друга, но не рвут ее и не режут. У волка же шея очень толстая, с густой шерстью и мощной мускулатурой; мускулатура настолько мощная, что волк запросто вскидывает на плечи теленка, оттого шея у волка и не гнется, он вынужден поворачиваться всем корпусом, чтоб оглянуться.

Волк вдруг резко изворачивается и располосовывает Цезарю лопатку – до ключицы. Режет ему мышцы так, что пес не может наступать на ногу – она у него отказывается действовать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю