412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вячеслав Дегтев » Карамболь » Текст книги (страница 11)
Карамболь
  • Текст добавлен: 6 мая 2026, 22:30

Текст книги "Карамболь"


Автор книги: Вячеслав Дегтев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 21 страниц)

Тут как раз и раздался тот злополучный звонок. Мой визави поднял трубку, пролаял: «Да!» – открыл тетрадь, спросил: «Кто говорит? A-а… Товарищ старший сеттер в отпуске, будет через неделю. Диктуйте, я запишу и передам». Он ткнул когтем в телефонный пульт, – неожиданно включился динамик громкой связи, – я услышал твой мурлыкающий голос и оторопел. Ты докладывала, что закончила работу с объектом номер три и переключаешься на работу с объектом номер пять. Докладывала кратко и четко, как заправский служивый мопс. Рыжий пойнтер поспешно ткнул в другую кнопку, отключил громкость – и, озираясь на меня, стал записывать твой доклад. Я успел заметить, под какой псевдоним он заносил твою информацию… Однако дела! Похоже, что «объект номер три» – это я, собственной персоной. Помнится, ты не раз спрашивала: когда же я увековечу тебя? Я отшучивался: ужо еще! Не мог же я сказать, что стараюсь петь только о чем-нибудь значительном, о том, что люблю или ненавижу. О том, что «достанет». О таких, как ты, среднеарифметических, невыдающихся, теплохладных, которые ни рыба ни мясо, петь – только время терять… И вот – пою. На крыше, в осеннюю промозглую ночь. Ты своего добилась. Ты меня – достала! Сколько кошек собралось – жуть! А все из-за какой-то облезлой шлюшки, мнящей себя куртизанкой ловкой.

А знаешь, под каким псевдонимом фигурируешь в тех «делах»? Тебя зовут – «Щербатой». Потому что верхний резец у тебя – из пластмассы. Как только твой шеф, старший сеттер, узнает о нашем разрыве, он подгонит мне что-нибудь посвежее, новую куколку, у него там вашей сестры – кокоток и лореток – театры целые, универы полные. Только брюнетку, пожалуйста, старшой! И без пластмассовых зубов.

А если честно, то жаль, что не услышу напоследок твое победное «Банзай!» – и не отзовусь на него… А может, не нужно было предавать все это огласке, а сделать вид, что ничего не слышал, ничего не узнал, ничего не понял и ничто не задело – и позвонить тебе, неверная моя, продажная (как, впрочем, все мы), но такая желанная Марина, такая привычная, такая родная? Все равно ведь мир стоял и стоять будет на подлости, измене и обмане, где самый надежный друг – бульдог, особенно если он шестизарядный и тридцать восьмого калибра.

Но что с душой делать, с плачущей, рыдающей субстанцией, в которую плюнули? Ведь душа не лицо – не утрешь. О, мяу, мяу…

БЕЛАЯ НЕВЕСТА
рассказы и повести

НЕ ОСТАВЛЯЙ МЕНЯ, НАДЕЖДА

Весь октябрь в нашем городе не облетают клены. Стоят, будто резцом очерченные, рыжеголовые и кудрявые, как на росписях Палеха; ветерок ни единым дуновением не шевелит медные кованые листья, и оттого улицы становятся другими, приобретают благородный желто-красный, глубоко наполненный цвет, с багряным туманцем; город делается живописным и загадочным, заповедным. Меня тянет из дому в это время – под эти оцепенелые, под эти сказочные клены тянет. Со мною творится что-то неясное в это время, что-то необычное творится с моим сердцем, ему больно и сладко, и я словно молодею…

Где тот автобус – он был старый, желто-грязный, в паучьих трещинах, заваренных серыми швами, – давно, наверное, валяется на свалке. Где тот хмурый дождливый октябрьский день – стерся из памяти, растворился среди сотен других дождливых и осенних. Где тот балагур-водитель работает, верно, на другом маршруте и на другом автобусе, новом, сверкающем свежей краской; или, может, возит на обтекаемой «Волжанке» какого-нибудь разбитного начальничка, который, развалясь на заднем сиденье, любит послушать после обеда анекдоты и всякие байки и сам не прочь порассуждать об отвлеченном; а то, быть может, кидает уголек в полуподвальной котельной какого-нибудь «БанПрачТреста» и по вечерам, когда котлы умиротворенно урчат, корпит за грубым столом с въевшейся в поры копотью над белым листом бумаги, лелея мечту поразить равнодушный мир… Я стараюсь ездить тем же маршрутом. Выбираю автобусы пожелтее, погрязнее и поистрепаннее. Заглядываю перед посадкой в лица водителей – чаще всего это усталые, унылые, невыспавшиеся, несчастные люди. Чаще всего это люди равнодушные. Тот был не такой…

Тот был балагур. Он нес в микрофон всякую чепуху: читал какие-то стишки, кого-то к месту и не к месту цитировал, просто болтал, что взбредет на ум, – короче, самовыражался изо всех сил. Было в этом что-то порочное – с одной стороны, но с другой… Водитель шутил: «Скорей, скорей, бабульки! Что, как соленые мухи ползаете. Не в могилу сходите – пока что с автобуса», – и от этого черного юмора светлее становилось на улице, как-то мягче делалось на душе: в самом деле, думалось, чего грустить, на дворе всего лишь осень, а это пока не самое страшное; на молодых женщин он покрикивал: «Трудно им влезать! Ах, вы мои хозяюшки – все в дом да в дом! Да помогите же вы им – или нет у нас джентельменов?!» – и кто-нибудь из «джентельменов» обязательно откликался на призыв, забрасывал в салон мокрые сумки, подсаживал и обладательниц этих сумок, а потом втискивался сам, – и лица пассажиров разглаживались, хоть на минутку, и это всех роднило, объединяло, просветляло и, казалось, даже автобус делался чище, просторнее и как будто новее.

И тут вошла в автобус ты. Вошла в переднюю дверь. Водитель открыл ее специально для тебя. Открыл и сказал на весь салон: «Приезжим наш город всегда рад», – и все увидели, что ты с дорожной сумкой через плечо. И сразу, как только ты вошла, несколько смущенная, что-то произошло – я это сразу понял, – во мне ли, в мире ли окружающем, не знаю. Дождик, что ли, реже стал моросить…

Ты стояла у самой у водительской кабины. Была выше всех пассажиров. Твоя медноволосая головка со свернутой на затылке в тугую раковину косой горделиво возвышалась над остальными. Люди вокруг теснились, суетились, перемещались. Их хаотичное на первый взгляд движение незаметно передвигало и тебя. От передней двери к центру автобуса. А меня выходящие толпы народа, наоборот, по реактивному принципу, отталкивали от задней двери вперед, тоже к центру…

– Работай локтями, – балагурил в микрофон водитель, – работай ногами, раз-два… В середине автобуса мы с тобой сошлись. Нас сблизило так тесно, что мы оказались совсем рядом. То есть стояли совершенно бок о бок. Руки соприкасались на шершавом поручне… Мы смотрели в окно, а руки соприкасались и между ними, казалось, перетекали какие-то токи, никем пока еще не открытые и собственным именем не названные, – они перетекали, эти токи, между нами, и я слышал твой голос.

Он звучал как из телефонной трубки:

«Дожди в этом году начались так рано. По всей России – дожди и дожди, от самого Санкт-Петербурга».

«Да, осень началась чуть ли не первого сентября».

«В дождливую погоду так нравится смотреть в окно…»

«За такую долгую дорогу, от самого Питера, – и не наскучило?»

«Нет, я люблю ездить».

«Я тоже. Особенно, если едешь к чему-то теплому: к горячему камину, к ждущим друзьям, к самовару, от которого пар…»

«Да на худой конец – к чайнику…» – твои тонкие руки были бледными, с длинными, узловатыми в суставах пальцами; такие руки, – они всегда мерзнут, им всегда недостает тепла.

«А еще нравится читать в такую погоду. Что-нибудь о жарких странах, о саваннах… Что-нибудь из раннего Гумилева: …далеко-далеко на озере Чад изысканный бродит жираф».

«А мне хочется чего-нибудь неторопливого, чуточку грустного».

«Такое у Бунина или Казакова. Они все про осень писали…»

«Да, что-нибудь вроде:

Не слышно птиц. Покорно чахнет

Лес, опустелый и больной…»

Так мы и ехали. По мокрому, желто-красному, карминному городу ехали, где клены горели кораллово, и на них не было уже ни единого зеленого листочка, все листья превратились в медные резные пластины, но облетать клены еще не начали, замерев под своими бронзовыми доспехами, они словно ждали какого-то сигнала, какой-то команды, стояли, ражие, дюжие, шеренга перед шеренгой, в натянутом напряжении, подавшись вперед и оттого смыкаясь кудрявыми своими буйными головами, а мы скользили в багряном этом тоннеле, в сыром оранжевом дождливом тумане, и твои тонкие руки зябли, и мне хотелось их согреть, хотелось положить их в свои ладони, и я уже осторожно прикоснулся… Но в динамике громко треснуло, и я отдернул руку.

В динамике треснуло, кашлянуло и голосом водителя заговорило:

– Меня часто спрашивают, чем обусловлено мое такое несколько необычное, оригинальное поведение. Все проще простого. Я мыслю не так, как все остальные люди. Уже пятнадцать лет я нарабатываю художественное мышление и теперь, смею надеяться, мыслю художественно. Такое мышление бывает у всех творческих личностей, – он выдержал паузу. – Несколько лет назад я попал в аварию. Врач говорил перед выпиской: будешь, дескать, с небольшим «вальтом». Я опасался, что это помешает моему дальнейшему развитию, однако пока ничего… А насчет моих дальнейших творческих планов – Бог даст, вы еще почитаете что-нибудь. Или увидите на сцене. Например, вот такое…

Народ остолбенел. Мы с тобой переглянулись. В глазах твоих были и страх, и стыд, и сострадание… Минуты две в автобусе висела вогнутая тишина. Однако водитель почему-то больше ничего не «выдавал», как ни ждали: то ли одернул его товарищ бдительного вида, стоявший у самой кабины, то ли что-то отвлекло, то ли забыл о своем намерении, то ли еще почему; а может, просто не до разговоров стало: начался трудный участок маршрута, с объездами, канавами, загородками, как бывает у нас везде на новостройках.

Но я не замечал некрасивого, я представлял, как будем гулять с тобой по нашему городу. Он вообще-то ничего городишко. Есть у нас кое-что и получше этих вот заборов, забрызганных липкой глиной… Я буду водить тебя, взяв за руку, и покажу памятник Петру Великому; и если спросишь: почему у вас Петр? – отвечу: потому что в наших степях, как ни странно, родился российский флот; зайдем в кафе «Муму», пожалуй, ты хмыкнешь: что, и Тургенев?.. – нет, скажу, Тургенев тут ни при чем, просто в этом кафе собираются глухонемые, это их клуб, они даже свадьбы здесь играют, вот молва и окрестила; мы спустимся к Святому источнику (там всегда народ: купаются, омывают лица, наливают синеватую воду в канистры, а по воскресным дням из собора спускается батюшка и крестит новообращенных прямо в источнике), я напою тебя целебной водой и на немой вопрос отвечу: потому что источник в самом деле – святой, и ты сама скоро в этом убедишься; поведу тебя к «морю» и покажу Чернавский мост, и если спросишь (а ты обязательно спросишь, ведь даже в Питере, пожалуй, нет подобного моста) почему – Чернавский? – пожав плечами, скажу: потому что, наверное, – красивый… Нет, у нас в городе есть кое-что и почище этих вот забрызганных заборов, – ты сама увидишь…

Но вот новостройки кончились, и опять заскользили мы под темными, желто-красными сводами, как посреди остропушистых, строгих в своей неподвижности, кораллов.

«О, сколько у вас кленов! И с каким достоинством они стоят. Породистые… И сам город необычный. И как-то по-старинному красивый. А этот парк – так прямо целиком будто из бунинских „темных аллей“».

«Бунин? Кстати, тут неподалеку есть дом, в котором он родился».

«Да?!»

«А еще… а еще, – начал я метать козыри, – будем проезжать мимо дома, в котором жил Мандельштам».

«Серьезно?! – всплеснула ты ресницами. – Я столько об этом слышала… Там еще в подъезде, говорят, стихи по стенам… А где он, этот дом? А когда мы будем его проезжать?»

«Уже скоро. Уже совсем скоро… Вот за тем переул…

Вот… вот… третья дверь… рядом с магазином „Турист“».

«Ви-ижу!»

«На втором этаже».

«Квартира номер тридцать девять, да?»

«Знаешь?!»

«Читала, помнится, где-то… или по телевизору, что ли…

Я сюда как-нибудь обязательно забегу».

«А вот… а вот…»

Но ты уже не слушала. Подхватила сумку и направилась к выходу. И неожиданно вышла.

Я долго вспоминал потом, как это произошло. А произошло это до безумия просто: подхватила свою сумку, тронув меня за плечо, сказала: «Позвольте!» (живой голос оказался точь-в-точь, как мне слышался) и пошла к выходу, а я – стоял – мокро процокала каблучками по рифленому железу ступенек, неся перед собой оранжевую сумку, небрежно, как судьбу, а я – стоял, – весело, козочкой, спрыгнула на тротуар, облепленный разноцветьем облетевших с лип промокашек, а я – стоял…

Стоял истуканом; растерялся и не знал, что делать; в голову ничего не приходило; не придумывался предлог, чтобы окликнуть тебя, задержать или выйти следом; стоял молча, оцепенев от неожиданности, и внутри у меня все обрывалось, обрывалось – и не могло никак оборваться…

Ты вышла и, уже выйдя, обернулась – глаза сделались растерянными и грустными, они недоумевали, они поспешно звали, они кричали: ну что же ты? – ну придумай же что-нибудь! – а то выходи просто так! А я не мог собраться – ни с мыслями, ни с духом… Ты улыбнулась кротко, жалко и жалостливо: что ж, выходит, переоценила, видно, не судьба, и подняла на прощанье узкую руку с тонкими озябшими пальцами. В следующие секунды автобус унес меня, а ты растворилась среди кленов, таких же рыжеголовых.

Милые клены! Опять вы стали задумчивые; опять ваши кудри расчесала осень золотым своим гребнем. Опять вы красуетесь, а мне снова грустно… Где же та незнакомка, оставившая след во мне, – скажите? Живет ли она в Петербурге, где сейчас сизые туманы, или, может, осталась в нашем городе и бродит, как и я, под вашими кронами? Шепните, – если будет проходить, – о дребезжащем автобусе, о дождливом, но таком ярком, осия́нном непередаваемым светом дне, что будет помнится, быть может, до самой смерти, о несчастном водителе, у которого, однако, есть в жизни вера и отрада, о нашем разговоре, – передайте, не сочтите за труд, быть может, она вспомнит все и объявится в моей жизни еще хотя бы раз, скажите, что…

Я жду тебя! Объявись, и мы пойдем с тобой по нашему городу, по тенистым его улицам, по золотистым паркам, по желто-красным кленовым тоннелям, побредем по гранитному берегу «моря» – по «морю» будут плавать утки, совсем ручные, с изумрудными, перламутровыми шеями, и мы станем кормить их булкой, с теплоходов будет доноситься нежная мелодия, и нам захочется шагать той мелодии в такт, – мы будем говорить с тобой о чем-нибудь возвышенном и отвлеченном, может даже и вовсе неземном и нематериальном; в нас, в кончиках пальцев, будет звучать осенняя музыка засыпающего города, и только для нас неожиданно запоет колокол на соборной устремленной ввысь спице. Они еще поют, колокола, в тех местах, куда я поведу тебя. Глас их все такой же серебряный и благородный (страшно подумать: от этой взывающей меди замирали сердца еще у наших дедов и прадедов!), но уже несколько глуховат и подрастрачен – по причине древности колоколов. Однако он еще звучит, тот колокольный звон, от которого сладко саднит душу, он еще существует в нашем холодном расчетливом мире, в нем еще купаются, в малиновом, те кривые улочки с булыжной выщербленной мостовой, куда я поведу тебя, – вот что главное. Мы будем бродить по городу, слушать безмятежную осеннюю музыку, любоваться причудливым и прихотливым кленовым орнаментом, разговаривать – обо всем, обо всем! – и ты примешь все, что я скажу тебе, догадаешься обо всем, о чем не скажу, почувствуешь главное, что за словами и за мыслями. Ты одна – впервые – нет, не полюбишь, поймешь меня. Ведь ты такая возвышенная, такая нежная, такая тонкая, такая… Только ты сможешь воспринять то, что делается со мной; с моим сердцем, с моей душой. Только ты сможешь утешить меня. Я знаю это. Я верю в это.

Ну появись же, появись еще хотя бы раз в моей судьбе. Уж теперь-то я не буду таким недотепой…

Примерно через месяц после встречи в автобусе я зашел в подъезд, в тот самый, который рядом с магазином «Турист».

В последний раз бывал там, кажется, чуть ли не в августе. Стоял уже ноябрь. Пожелтелые листья облетели, и дворники смели их и убрали подчистую, осенние дожди отсеялись и по ночам уже стали прихватывать первые колкие морозцы… По выщербленной темноватой лестнице, на которой пахло борщом, я поднялся на второй этаж. У самой двери в тридцать девятую квартиру нарисован острый профиль опального поэта (до сих пор – опального) и все стены в стихах. Их никто не стирает. Стирать их грешно. Я все их читал. Стихи тут есть разные… Но что это? В углу новое, свежее стихотворение.

 
Так долго я тебя ждала,
А ты прошел, не улыбнулся…
Лишь на мгновенье обернулся.
…И вновь заплакала душа.
 

Услышал я твой голос и вздрогнул. Рядом со стихотворением обведена на стене женская кисть – тонкая, с узловатыми пальцами, – я узнал бы эту ладонь из миллиона других…

И вот опять у нас октябрь. И опять пожелтели клены и не облетают долго. Город сделался расписным, и будто из красного дерева. Как огромный старинный резной ларец.

Клены стоят, оцепенелые, полусонные, словно шафраном посыпанные, соединяясь густыми кронами – и среди их прощального золота грезится рыжеволосая голова незнакомки… В это время меня постоянно тянет из дому; в это время сердце саднит и щемит; в это время душу полнит неясное болезненное чувство, – но не с кем его разделить.

И хочется, как тому шоферу из автобуса, взять мегафон и кричать, кричать…

А клены стоят, красуются, породистые, невозмутимые, и нет им дела до человека у их ног, и нет им дела до подъезда со стихами на стенах. Там недавно прошла побелка…

Ничего-то у меня теперь не осталось.

Где же ты, моя златовласая? Отзовись!

ШАФРАН ЗАКАТА
(Безглагольный романс)

Увы, мудрость слишком поздняя в нашей жизни гостья. Как ни банально, но смешны и тщетны запоздалые, пустые воздыхания. Ибо все в этой жизни безвозвратно. И жизнь уж на излете. В юности время – скрипучая медленная арба, сейчас же – быстролетная ракета. Просверк метеора – вот и вся нехитрая моя жизнь. Сплошное и томительное ожидание чего-то неясного и заманчивого. А еще пустые мечтания, призрачные грезы да бесплодные метания – из тупика в тупик, из лабиринта в лабиринт. И вот позади лишь горечь утрат, да головешки иллюзий, горы ошибок и бездны потерь.

И ни одного, ни од-но-го дня – в сиянии счастья.

У тебя за плечами два замужества, и оба неудачные. У меня три женитьбы, и с таким же «успехом». У тебя какие-то неясные, нескончаемые отношения с кем-то, кто с тобой и в радости, и в горе, и мое сердце тоже не всегда свободно от каких-нибудь новых иллюзий. Но только о тебе, о тебе одной ночные мои тягостные воздыхания, беспрестанные вздохи в течение всей моей нескладной, безрадостной жизни. О тебе одной.

Кому-то чужому, может даже сейчас, в эту минуту, привычные твои слова о любви, и мои слова порой тоже, – и достаточно часто, – в другой, не в твой, адрес. Однако нет уж, как прежде, дрожи от этих слов. Нынешние, дежурные, слова – они как затертые монеты, как опавшие осенние листья – красивые, но не живые. Тогда, у нас, все по-другому… Где он, тот теплый октябрьский вечер, когда воздух портвейно-терпкий от горечи тополевой коры, и наш первый, самый сладкий поцелуй, среди каких-то живописно-ветхих заборов и задворок? Где все это?.. Лишь тогда, единственный раз в жизни, я – сам трепет, сама дрожь, и те простые, совершенно банальные слова, до сих пор для меня – высшая поэзия.

Оно во мне до сих пор, то непередаваемое счастье от первых робких слов, от того первого поцелуя, от прикосновения твоих теплых ладоней к ледяному моему лицу – как скрип акварели по шершавому ватману, – и запредельный восторг от осознания, что ты в тот миг – моя. До сего дня та картина в памяти: твое лицо в шафране заката, словно нераспустившийся бутон пунцовой розы…

Не за горами уж встреча души моей с Богом. И тогда на лживых устах, где наветы и злословье – нередкие гости, впервые – искупительная молитва. Первая молитва – о тебе. Раньше, чем о детях, раньше, чем о родителях, о близких и друзьях. Раньше, чем о своей непутевой, заблудшей душе. Наш ветхий и мудрый, добрый и доверчивый Господь милосерден и великодушен, особенно к таким горячим, хотя и запоздалым, мольбам. Доброта его безгранична, а всепрощение – главный постулат нашей веры.

И вот тогда, с высоты ледяной вечности и бездонного, равнодушного бессмертия, откуда все несущественно и ничтожно, и вся жизнь – поистине крысиные бега, в тщете бесконечной, в беспрестанных неправдах и лжи, в духовной нищете, и только однажды, всего лишь единожды, всего лишь в одной точке этого сплошного мрака – слабый проблеск… Да, лишь однажды, в те немногие годы, немногие дни, немногие мгновения, когда я – это ты, а ты – это я, когда мы – одно целое, когда ты – моя.

В те дни и годы я безумный и беспечный. Молод и здоров. Поэт в сусальном сиянии ранней славы, пилот, который на «ты» с голубым бездонным океаном. На сильном теле ладная щегольская летная форма. Голубые погоны и васильковые, легкомысленные глаза. На танцах откровенно-призывные взгляды девчонок. Весенние ночи, в дурманосладких ароматах черемухи, сирени и жасмина, с хмельным легкомысленным туманом вседозволенности. Ощущение силы, могущества, предчувствие счастья…

И закономерный роковой поворот судьбы: казарма, крашенная суриком тумбочка, два конверта на ней. Конверты уже с адресами: один с твоим адресом, другой – с адресом крестной. В моем письме крестной вполне безобидные шпильки, легкие камешки в твой огород.

И вот насмешка судьбы: письма не в своих конвертах.

И на этом – все. Все под откос. Все прахом…

Твое долгое, трехмесячное молчание. Мое недоумение: почему? Наконец ответное твое послание.

И опять та же казарма. Пропахшая ваксой и табачной гарью курилка, и на коленях у меня твои свадебные фотографии. Ты на них – невеста. В белой фате и белом платье. С венчиком белых мертвых роз на голове. С печалью в любимых, бездонных, страдающих глазах. Красивая, просто сногсшибательная невеста, но, увы, на чужой – на чужой! – свадьбе. Те два часа в курилке для меня как два года. Как два века.

С тех пор фото твое в бумажнике, у сердца. Там же, в том же кармашке бумажника и моя юношеская фотография, на которой я с непослушным «ежиком» на макушке и с парашютным значком на лацкане.

И вот наши скоротечные, мимолетные жизни позади. Жизни наши – порознь. У тебя два сына. У обоих мое имя – Вячеслав и Владислав. («Сла-воч-ка, милый!» – твой нежный голос в моей памяти до сих пор еще живой.) Твой спутник жизни – моя копия, словно бы мы с ним братья. Моя дочь похожа на тебя, у ее матери твое имя, а у одной из бывших жен день рождения в один день с твоим.

Что это, случайные совпадения? Или же в этом какой-то тайный, непонятный нам Промысел?

Недавно я пред аналоем, в старинном монастыре «Дивногорье». В руках у меня свечка и записки: «за здравие» – тебе и «за упокой» – крестной. Опять вы вместе… Ваши с крестной грешные земные имена целых шесть месяцев под сводами тех древних, молочно-белых храмов, в меловых горах, вместе с ангелами и херувимами. Молитвы монахов за живых и мертвых – до Бога самые короткие и прямые.

Да, жизнь – под горку. Голова в пудре мела, а спина – в шафране заката.

И вот, на исходе земного пути, мои молитвы к Господу – они о тебе. О твоих детях. О вашем благополучии и долголетии. Это запоздалая благодарность за давнее, короткое счастье, призрачное и мимолетное. В те дни, когда ты и я – одно целое, когда ты – моя.

Увы, запоздалая мудрость – она как безалкогольное пиво, как безгонорарная публикация, как безглагольный романс…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю