Текст книги "Голуби в траве. Теплица. Смерть в Риме"
Автор книги: Вольфганг Кеппен
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 39 страниц)
Опасен Юдеян еще и тем, что вокруг него роятся наемники и ландскнехты рангом пониже, всегда готовые исполнить любой его преступный приказ.
Среди них племянник Юдеяна Дитрих, молодой карьерист, напрочь лишенный каких-либо моральных устоев, и престарелый торговец оружием Аустерлиц, и фанатичный нацист генерал Тойфельсхаммер. Здесь и отец Дитриха, типичный представитель боннского чиновничества. В пору гитлеризма он занимал видные посты в государственном аппарате, а в Германии Аденауэра стал обер-бургомистром крупного города. Воспитанный в традициях «не рассуждать, а повиноваться!», Пфафрат-старший олицетворяет собой дух прусского милитаризма, казарменное беспрекословие.
В какой-то мере их антиподами выступают в романе принадлежащие к молодому поколению Адольф Юдеян и второй сын Пфафрата Зигфрид. Оба они не приемлют нацизм с его культом насилия, подобострастия и духовной убогости.
И в то же время испытывают перед ним безотчетный страх. Они не могут избавиться от чувства вины за преступления своих отцов, и это чувство лишает их веры в жизнь, омрачает пути в будущее. Потребность искупления чужих грехов приобретает порой извращенные, патологические формы.
Талантливый композитор, Зигфрид, отдавшись во власть музыки, нашел в себе силы порвать с постылым ему окружением. Он ушел из дома, но так и не обрел места в жестоком и чужом для него мире.
Надо сказать, что из всех персонажей романа Зигфрид наиболее близок автору. Не случайно повествование часто ведется от его лица, а многие оценки происходящих событий даются от его имени. Однако в отличие от своего создателя, который хотя и называет себя «аутсайдером», но активно вторгается в политическую жизнь страны, Зигфрид по сути своей действительно сторонний наблюдатель, убежденный в тщетности любых попыток изменить мир к лучшему.
Еще менее готов оказать сопротивление силам зла Адольф, решивший посвятить себя служению церкви. Задумываясь о нацистском прошлом своего отца, о злодеяниях гитлеровских головорезов, «он начинал сомневаться, действительно ли, надев облачение священника, он отмежевался от всех этих убийств». Но сомнения не укрепляли его волю, не звали к активным действиям. «Он чувствовал себя отвергнутым, отвергнутым с самого начала».
Широкую и многоплановую картину современного ему западного мира раскрывает в романе «Смерть в Риме» автор. Вместе с тем нельзя не заметить и некоторой односторонности в изображении действительности, на что справедливо указывалось в советской критике. «Силы, реально борющиеся, сражающиеся против фашизма, в романе Кеппена не показаны», – писал Д. Затонский. «Кеппен, – отмечал Р. Самарин, – слишком предвзят в своем недоверии к действенному и целеустремленному человеческому разуму, воплощенному в наши дни в международном движении борьбы за мир».
Сила и убедительность Кеппена как художника в его сатиричности, беспощадном обличении, особенно в трех послевоенных романах, темных сторон западногерманской действительности, в сверлящей неумолимости к фашизму и милитаризму, в какие бы одежды они ни рядились. Неудивительно поэтому, что в условиях разгара «холодной войны», «экономического чуда», аденауэровских лозунгов «только никаких экспериментов!» книги Кеппена не могли не вызвать злобного неприятия со стороны реакционных кругов ФРГ. Так, в одной критической статье, опубликованной в штутгартском журнале «Меркур», писателя уподобляли «разъяренному коту», который «шипит, фыркает, брызжет слюной и наносит удары куда попало». Кеппена обвиняли в «моральном декадансе», «антипатриотизме», «безразличии к своему народу». Дошло до того, что автора, который, по словам А. Андерша, «не опубликовал ничего, кроме политических романов», упрекнули в аполитичности, выдав его отвращение к «грязной политике» реваншистских кругов за неприятие политики вообще.
И только спустя много лет в «Истории литературы Федеративной Республики Германии» под редакцией видного писателя и критика Д. Латтмана послевоенное творчество Кеппена получило справедливую оценку: «Кеппен – первый писатель, который с виртуозной естественностью сумел эпически отобразить немецкую реальность после 1945 года». В этом литературоведческом труде отмечалось также, что «по силе критики существующих условий» в Западной Германии «едва ли есть равный Кеппену романист» и что «романы Кеппена дают более верное и наглядное представление о развитии ФРГ после 1945 года, чем многие исторические исследования». Известный западногерманский литературный критик Р. Михаэлис писал в еженедельнике «Ди цайт»: «Романы Кеппена «Голуби в траве»,
«Теплица», «Смерть в Риме» принадлежат к числу лучших произведений, созданных на немецком языке после 1945 года».
Все это так, но широкие круги западногерманских читателей выбирают книги не по рекомендации «Ди цайт», тем более не по оценкам «Истории литературы ФРГ», а по рекламе витрин книжных магазинов. Увы, в числе наиболее рекламируемых писателей Кеппен никогда не был.
В 1957 году Кеппен впервые приехал в Советский Союз по приглашению Союза писателей СССР. Он посетил Москву, Волгоград, Куйбышев и другие города, встречался с писателями, рабочими, студентами. В результате этой поездки Кеппен написал книгу «В Россию и дальше. Сентиментальное путешествие», опубликованную в 1958 году.
Вошедшие в книгу путевые очерки носили в целом дружеский и благожелательный характер по отношению к нашей стране, хотя многое и подверглось справедливой критике, в частности беспорядки в гостиницах и ресторанах «Интуриста», на железнодорожных вокзалах и т. д. Словом, критиковалось и осуждалось то, что, к сожалению, имеет место и в наши дни.
Но тогда кое-кому критические замечания автора пришлись не по вкусу, и книга Кеппена не была у нас издана. А возглавлявшийся реакционным политиком Р. Барцелем западногерманский комитет «Спасите свободу!» включил ее в «черный список».
В 1959 году вышла новая книга очерков «Поездка в Америку», через два года – «Путешествие во Францию». Серьезная критика ФРГ высоко оценила художественные достоинства и познавательное значение этих книг.
А потом на долгие годы имя Кеппена перестало появляться на западногерманском литературном небосклоне. Только в редких интервью писатель настойчиво обещал «в самое ближайшее время» опубликовать новый роман, над которым он будто бы работает. Потом прекратились и обещания.
Как не раз говорил мне Кеппен, он настолько, дескать, вжился в свое новое произведение, настолько ощутил себя его персонажем, что у него нет уже сил на заключительные главы, ему кажется, что последняя страница романа станет последней страницей его жизни.
Все эти годы писатель испытывал неимоверные материальные трудности.
Дошло до того, что он чуть не убежал из больницы, где от него потребовали заранее оплатить назначенное лечение. Ему пришлось съехать с квартиры и перебраться в старый дом, на шестой этаж без лифта. И лишь получение нескольких литературных премий и стипендий помогло Кеппену снова обрести финансовую независимость.
В 1972 году в издательстве «Зуркамп» вышла в свет небольшая книжечка рассказов и эссе Кеппена «Романское кафе». Произведения эти были написаны в разные годы начиная с 1936. Среди них наиболее значительным мне представляется рассказ-воспоминание «В моем городе я был одинок».
«Мой город» – это Берлин, Берлин первых лет после мировой войны, еще той, теперь такой далекой. «Я был Раскольниковым. Я был одним из бесов.
Одним из подполья. Одним из мертвого дома. Я стоял под виселицей. И снова прибыл фельдъегерь. Помилован. Петля ослабла». Одна картина нанизывается на другую, некоторые повторяются. Читателю часто кажется, что он смотрит документальный фильм. Сказывается многолетняя работа Кеппена над киносценариями, особенно документальными. Идут годы. Университетские лекции, библиотеки, книги, «жадно и одержимо поглощаемые мною». А потом – «я ничего не делал. Никого не обижал. Это было подозрительно. Это было дурно».
Так, год за годом, месяц за месяцем, театры, редакции, киностудии, но и полиция, слежка, опасность, которая становилась все неотвратимее. И опять еще более давние воспоминания, гимназия, учителя, одноклассники. И кухонные баки в камбузе ледокола. «Я видел большое серое море. Бесконечную надгробную плиту, как из свинца. Я видел морские сражения, тонущие корабли, бомбежки. Я видел великие катастрофы, которые должны были возникнуть». Этими пророческими словами заканчивается рассказ.
Затем несколько лет молчания, если не считать небольших заметок и рецензий в газетах и журналах. И вот в конце 1976 года появилась новая повесть Кеппена «Юность», которую поначалу кое-кто из западногерманских критиков принял за давно обещанный роман.
Хотя в повести явственно прослеживаются некоторые автобиографические детали, например работа билетером в заштатной киношке, увлечение левым театром (в частности, Таировым), попытки обновить репертуар с помощью экспрессионистских пьес Кайзера и Толлера, однако Кеппен не был бы тем Кеппеном, какого мы знаем, если бы написал эту повесть только о себе. «Я хочу, – говорил он, – рассказать нашу историю, мою историю, твою историю».
Райская жизнь первых страниц повести – это вместе с тем потерянный рай обедневших наследников родовитых владельцев померанского поместья.
Прусская гимназия, прусская муштра, но классный наставник «господин Крюгер не загнал меня в свое стадо, не выжег у меня на теле тавро полезности, не вовлек ни в Союз Бисмарка, ни в Союз подводников, не внушил мне ни одного из своих твердых убеждений».
О происходящих событиях в повести рассказывается то от лица самого автора, то будто бы от стороннего наблюдателя. События личного плана и социального настолько тесно связаны, что порой их невозможно разъять.
Думается, это не случайно. Ведь и в прежних своих произведениях писатель стремился показать, как в реальной действительности переплетается субъективное и объективное, индивидуальное и общественно значимое.
Мы уже говорили, что особенность таланта Кеппена состоит в умении подметить в обычной жизненной ситуации социальную несправедливость, чреватую нередко роковыми последствиями. В те далекие годы, изображенные в «Юности», писатель распознал силы, которые привели потом Германию к нацизму и войне, он показал, как буржуазная демократия, противопоставившая себя народу, перерождалась в тоталитарный режим.
Художественные особенности повести, ее стиль в основном остаются в русле стилевых и художественных приемов, проявившихся в его послевоенных романах. Правда, в повести «автор сознательно отошел от общепринятой пунктуации». Впрочем, едва ли это можно назвать новаторством. Слитность перечислений, не разделенных запятыми, многочисленные двоеточия применяли в своих романах и Арно Шмидт, и Уве Йонсон, и другие западногерманские писатели. Очевидно, таковы были тогда языковые тенденции в ФРГ, с которыми не мог не считаться Кеппен.
Обращает на себя внимание, что многие страницы «Юности» почти дословно повторяют тексты из рассказа «В моем городе я был одинок». Так что есть основание считать тот рассказ своего рода предварительным наброском повести. Ну что ж, это дело автора. В истории литератур можно найти немало примеров, когда писатели, задумав какое-то крупное произведение, предварительно публиковали разные его варианты, выясняя реакцию читателей и критики.
Главное, что Кеппен – большой и неоспоримый мастер современного немецкого языка. В одном из интервью, отвечая на вопрос, как он работает над своими произведениями, писатель сказал: «Конечно же, я не могу надиктовать роман. Первый набросок я печатаю одним пальцем на пишущей машинке, все без заглавных букв. Эту первую страницу я редактирую, потом сам перепечатываю еще раз, теперь уже с заглавными буквами, потом я даю три-четыре раза в перепечатку, пока у меня не получится страница, которая, как мне кажется, может войти в книгу».
Такой метод писательской работы едва ли нуждается в комментариях. И не случайно отрывки из произведений Кеппена опубликованы во многих школьных хрестоматиях как яркий образец современного немецкого языка.
Прошло еще пять лет, и в 1981 году вышел сборник литературно-критических статей и рецензий Кеппена под характерным для него ироническим названием «Жалкие писаки». Первый раздел книги посвящен писателям прошлого – Клейсту, Шелли, Бальзаку, Флоберу, Золя и другим. В сжатой и убедительной форме автор показывает непреходящее значение их творчества, их художественных исканий. Большое место в книге уделено непосредственным предшественникам современной немецкой литературы, прежде всего Кафке и Карлу Краусу, а также Т. Манну и Г. Гессе, которых автор называет «великими писателями». Кеппен разбирает и творчество своих современников – Германа Кестена, А. Андерша, П. Вайса.
Так кого же из всех им названных Кеппен считает «жалким писакой»? Да каждого, живущего в таком обществе, в каком художник слова не в силах что-либо изменить, где настоящие писатели всегда принадлежат к «преследуемым и гонимым».
Года полтора назад я вновь побывал на квартире у Кеппена, в старом и мрачном доме на берегу Изара. Книги, книги, папки с рукописями, рецензиями, письмами на столе, на полках, на полу, на стульях. Вбегает черная лохматая дворняжка Пула, которую Кеппен и его жена подобрали несколько лет назад на острове Сардиния. Она бегает по папкам, тычется носом в ноги хозяина. Время от времени из открытой клетки вылетает чиж и, забравшись под потолок, пикирует на Кеппена. Летят пух, перья. И среди всего этого старый одинокий человек. Марион умерла. Детей нет, нет и внуков. «Как же вы справляетесь?» – «Да так, приходит одна женщина, убирает, что-то готовит». – Судя по слою пыли вокруг, приходила она очень давно. – «Да еще студенты Мюнхенского университета заходят. Как это у вас говорится: шефствуют надо мной». – «А почему бы вам не сдать все эти папки в Баварскую Академию искусств, в ее архив?» – «Э, да кому это нужно, никому». – А потом происходит разговор, который повторяется уже много лет подряд. «Мне очень хочется снова приехать в Москву. И не только в Москву – Кеппен достает атлас – вот, на Байкал, в Среднюю Азию…» – «Так в чем же дело? Ведь вы каждый год получаете приглашение и всякий раз откладываете свой приезд?» – «Вы уж не обижайтесь на меня, старому человеку не легко собраться. Но вот уж на будущий год приеду обязательно».
Мы прощаемся. С набережной я вижу стоящего у окна писателя.
Приезжайте, дорогой Кеппен, приезжайте, у нас всегда будут вам рады!
В. С т е ж е н с к и й
ГОЛУБИ В ТРАВЕ
Роман
Tauben im Gras, Munchen, 1951
Перевод К. Азадовского
Голуби в траве, какая жалость
Гертруда Стайн
Над городом шли самолеты – птицы, предвещающие несчастье. Как гром и град был грохот моторов, как гроза. Гроза, град и гром, днем и ночью, то рядом, то вдалеке, учебные вылеты смерти, глухой гул, содрогания, воспоминания на развалинах. Бомбовые люки самолетов еще были пусты. Авгуры улыбались. Никто не поднимал к небу глаз.
Нефть из недр земли, окаменевшие слои, остывшая кровь медуз, сало ящеров, панцирь черепах, зелень папоротниковых чащ, исполинские хвощи, исчезнувшая природа, доисторические времена, зарытое наследство, охраняемое карликами, алчными и злыми колдунами, легенды и сказки, сокровище дьявола: его извлекли наружу, им стали пользоваться. О чем писали газеты? Война за нефть, конфликт обостряется, воля народа, нефть коренному населению, флот без нефти, попытка взорвать нефтепровод, буровые вышки под военной охраной, шахиншах женится, интриги вокруг Павлиньего трона, нити ведут к русским, авианосцы в Персидском заливе. Нефть поднимала в небо самолеты, будоражила прессу, нагоняла на людей страх и взрывами ослабленного действия приводила в движение легкие мотоциклеты газетчиков.
Окаменевшими руками, хмуро, с руганью, дрожа от ветра, промокшие от дождя, отяжелевшие от пива, прокуренные, невыспавшиеся, преследуемые кошмарами, еще хранящие на коже дыхание того, кто был ночью рядом, спутника жизни, с ломотой в плече, ревматической болью в колене принимали киоскеры свежеотпечатанный товар. Весна стояла холодная. Новости дня не грели. Напряженная ситуация, конфликт, жизнь проходила под напряжением, восточный мир, западный мир, жизнь проходила по месту стыка, может быть, по месту излома, время было дорого, оно было передышкой на поле сражения, еще никто не успел передохнуть как следует, снова начинали вооружаться, вооружение угрожало жизни, радость была отравлена, накапливали порох, чтобы взорвать земной шар, атомные испытания, атомные заводы, в кладке мостов, залатанных на скорую руку, выдалбливали отверстия для взрывчатки, говорили о строительстве и готовили разрушение, продолжали разламывать то, что уже было сломлено: Германию, расколотую на две части. От газетной бумаги шел запах перегревшихся типографских машин, несчастных случаев, насильственных смертей, необоснованных приговоров, циничных банкротств, запах грязи, цепей и лжи. Измаранные листки слипались, точно взмокшие от страха. Заголовки кричали: Эйзенхауэр осуществляет надзор над Федеративной республикой, военный заем необходим, Аденауэр против нейтрализации, конференция зашла в тупик, переселенцы бедствуют, миллионы каторжников, Германия – мощный потенциал живой силы. Иллюстрированные журналы были наводнены воспоминаниями пилотов и полководцев, исповедями тех, кто перестраивался на ходу, мемуарами мужественных и стойких, ни в чем не повинных, захваченных врасплох и одураченных. Из мундиров, украшенных дубовыми листьями и крестами, они свирепо глядели со стен киосков. Чем они занимались теперь? Составляли объявления для газет или вербовали армию? В небе ревели моторы – моторы других самолетов.
Эрцгерцога обряжали в мундир, его создавали. Орден сюда, ленту туда, крест, сияющую звезду, арканы судьбы, оковы власти, блестящие эполеты, серебряную портупею, золотое руно, орден Золотого руна, Toison d'or, Aureum Vellus, шкуру агнца на жертвеннике, воздвигнутом во славу и честь Спасителя, девы Марии и святого Андрея, равно как в поддержку и поощрение христианской веры и святой церкви, во имя благонравия и пущей добропорядочности. Александр потел. Его мутило. Жестяные побрякушки, мишура с новогодней елки, расшитый воротник мундира – все это мешало ему, давило. Костюмер возился у его ног. Он прикреплял к сапогам эрцгерцога шпоры. Кто он такой, этот костюмер, рядом с высокими, начищенными до блеска сапогами эрцгерцога? Муравей, ничтожнейший муравей. Электрический свет, горевший в костюмерной, в этой сколоченной из досок каморке, которую они не постыдились отвести для Александра, боролся с предрассветными сумерками. Уже в который раз такое утро! Лицо Александра под гримом напоминало творожную массу, оно было как свернувшееся молоко. Коньяки и вина и недоспанные часы бродили в крови Александра, источая отраву; от боли разламывалась голова. Его привезли сюда на заре. Великанша еще лежала в постели. Мессалина, его жена, похотливая кобыла, так ее называли в барах. Александр любил свою жену; его супружеская жизнь казалась прекрасной, когда он думал о своей любви к Мессалине. Она спала, лицо опухшее, тушь на глазах размазана, веки будто после побоев, кожа в крупных порах, с отливом как у легкового извозчика. Истощенное от запоя лицо.
Незаурядная личность! Александр преклонялся перед ней. Он преклонил колена, нагнулся над спящей Горгоной, поцеловал ее в перекошенный рот, на него дохнуло перегаром, который прорвался сквозь ее губы, напомнив запах очищенного спирта. «Что такое? Уходишь? Оставь меня в покое! О, как мне плохо!» Вот это ему и нравилось в ней. По пути в ванную он наступил на разбитое стекло. На диване спала Альфредо, художница, маленькая, растерзанная, впавшая в забытье, миловидная, на лице усталость и разочарование, морщинки вокруг глаз. Она вызывала жалость. Альфредо была забавна, когда она бодрствовала, она вся искрилась, как быстро горящий факел, тараторила, ворковала, каламбурила остро, находчиво. Единственный человек, который мог вызвать смех. С чем это сравнивали лесбиянок в Мексике? Не то с оладьями, не то с кукурузными лепешками, в общем, с высохшим, сплюснутым куском пирога. Точно он не помнил. Жаль! При случае мог бы воспользоваться. В ванной была девушка, которую он вчера подцепил.
Она польстилась на его славу, на фальшивую его физиономию, известную всем и каждому. Крупными буквами на киноплакатах: Александр в роли эрцгерцога, немецкий боевик, эрцгерцог и рыбачка, вот он и залучил ее в сети, распотрошил, сделал из нее жаркое. Как там ее вчера звали? Сусанна!
Сусанна и старцы. Уже успела одеться. Костюмчик дешевый, из магазина готового платья. Провела мылом по спустившейся на чулке петле. Спрыснула себя духами его жены. Еще недовольна, губы надула. Все они такие после.
«Ну что, порядок?» Он сам не знал, о чем хотел спросить. Честно говоря, он был смущен. «Подонок!» Вот-вот. Они хотят с ним спать. Александр, великий любовник! Нашли тоже! Надо принять душ. Машина внизу сигналила как шальная. Этим-то без него не обойтись. Разве еще есть спрос хоть на что-нибудь? Есть спрос на него. Александр, любовь эрцгерцога. Все прочее им обрыдло, хватит с них эпохи, хватит руин, люди не хотят видеть на экране свои заботы, свой страх, свои будни, они не хотят смотреть на собственную нищету. Александр снял с себя пижаму. С любопытством, с досадой, с разочарованием глядела девушка по имени Сюзанна на тело Александра, кое-где уже обрюзгшее и дряблое. Он подумал: «Ну и смотри на здоровье, можешь болтать кому придется, тебе все равно не поверят, я – их кумир». Он фыркнул. Холодная струя полоснула его кожу, как бич. Снизу опять засигналили. Торопятся, им нужен их эрцгерцог. В квартире закричал ребенок, Хиллегонда, дочка Александра. Ребенок кричал: «Эмми!» О чем был этот крик? О помощи? Страх, отчаяние, заброшенность слышались в детском крике. Он подумал: «Надо бы ею заняться, надо бы выбрать время, она такая бледная». Он крикнул: «Хилле, ты уже встала?» Почему она проснулась в такую рань? Он фыркнул. Вопрос ушел в полотенце и задохнулся. Голоса ребенка не было слышно, его заглушали неистовые гудки машины, ожидавшей Александра. Александр поехал на студию. Его обряжали в мундир. На него натягивали сапоги и нацепляли шпоры. Он стоял перед камерой. Разом вспыхнули прожекторы. Ордена засверкали при свете ламп в тысячу свечей каждая. Кумир принял позу. Снимали фильм об эрцгерцоге, немецкий боевик.
Колокола звонили к заутрене. «Ты слышишь, запел колокольчик?»
Плюшевые мишки и куклы, шерстяной слоник на красных колесах, Белоснежка и бык Фердинанд на пестрых обоях слушали печальную песню, которую тягуче и по-бабьи жалостливо пела Эмми, нянька, скобля шершавой щеткой худое тельце девочки. Хиллегонда повторяла про себя: «Эмми, ты мне делаешь больно, Эмми, ты царапаешь меня, Эмми, ты выдираешь мне волосы, Эмми, твоя пилка для ногтей колется», она мучилась, но терпела, ей было страшно сказать об этом своей няне, грубой деревенской женщине, на широком лице которой злобно застыло наивное благочестие. Слова песни «Ты слышишь, запел колокольчик?» были непрерывным напоминанием, означавшим: не жалуйся, не задавай вопросов, не веселись, не смейся, не играй, не занимайся пустяками, используй каждую минуту, ибо мы обречены на смерть. Хиллегонда еще с удовольствием поспала бы. Она с удовольствием досмотрела бы сон. И поиграть в куклы она была бы не прочь, но Эмми сказала: «Нельзя играть, когда боженька зовет». Родители Хиллегонды – дурные люди. Это сказала Эмми. Грехи родителей нужно искупать. Так начался день. Они пошли в церковь. Трамвай затормозил перед щенком. Щенок был лохматый, без ошейника, бродячая, бездомная собака. Эмми крепко сжала маленькую ручку Хиллегонды. Пожатие не было дружеским и ободряющим, оно было безжалостным, как хватка надсмотрщика. Хиллегонда смотрела вслед бездомному щенку.
Гоняться за щенком куда интересней, чем идти с няней в церковь. Хиллегонда стиснула колени; страх перед Эмми, страх перед церковью, страх перед богом сжимал ее маленькое сердце. Желая, чтоб путь тянулся как можно дольше, она не шла, а плелась, она упиралась, но рука надсмотрщицы влекла ее за собой.
Еще было рано. Еще было холодно. А Хиллегонда была уже на пути к богу.
Порталы церквей из массивного дерева и толстых досок обшиты железом, скреплены металлическими болтами. А бог, он тоже боится? Или он тоже пленник? Няня потянула за искусно выкованную ручку и приоткрыла двери.
Теперь можно проскользнуть прямо к богу. Внутри стоял чудесный запах рождественских свечей. Не здесь ли готовилось свершиться чудо, страшное чудо, возвещенное ей, отпущение грехов, оправдание родителей? «Актерское дитя», – подумала Эмми. Ее тонкие бескровные губы, аскетические губы на крестьянском лице, были как резкая, проведенная раз и навсегда черта.
«Эмми, мне страшно, – думала девочка, – Эмми, церковь такая огромная, Эмми, стены вот-вот обвалятся, Эмми, я больше не люблю тебя, дорогая Эмми, Эмми, я ненавижу тебя!» Няня окропила дрожащего ребенка святой водой. В щель приоткрытой двери протиснулся какой-то человек. Пятьдесят лет усилий, труда и забот осталось позади, и теперь у него было лицо загнанной крысы.
Он пережил две войны. Два гнилых зуба желтели у него во рту, а губы все время что-то шептали; он был втянут в какой-то бесконечный разговор, он разговаривал сам с собою: ведь больше его никто не слушал.
Хиллегонда на цыпочках шла за няней. Контрфорсы были погружены во мрак, стены изранены осколками. На ребенка повеяло могильным холодом.
«Эмми, не бросай меня, Эмми, Хиллегонде страшно, добрая Эмми, противная Эмми, дорогая Эмми», – молилась девочка. «Ребенок должен быть ближе к богу, вплоть до третьего и четвертого колена карает нас бог», – думала няня. Верующие опускались на колени. В помещении с высоким сводом они напоминали скорбящих мышей. Священник читал проповедь. Превращение элементов. Запел колокольчик. Прости нас, о Господи. Священнику было холодно. Превращение элементов! Власть, данная церкви и ее слугам.
Несбывшаяся мечта алхимиков. Фантазеры и шарлатаны. Ученые. Изобретатели.
Лаборатории в Англии, лаборатории в Америке и в России. Расщепление ядра.
Эйнштейн. Взгляд, проникший в святая святых. Мудрецы из Геттингена. Атом сфотографирован на пленку: увеличение в десять тысяч миллионов раз.
Священник мучился. Его коробило от собственной рассудочности. Бормотание молящихся мышей струилось по нему, как песок. Песок из гроба, но не из гроба господня. Песок пустыни, служба в пустыне, проповедь в пустыне.
Святая дева Мария, молись за нас. Мыши осеняли себя крестным знамением.
Филипп ушел из гостиницы, гостиница «Агнец» в одном из переулков Старого города. Он провел в ней целую ночь и почти не сомкнул глаз. Он лежал без сна на жестком матраце, на ложе коммивояжеров, на голой, без цветов, лужайке совокуплений. Филипп предавался греху отчаяния. Судьба загнала его в тупик. Крылья эриний стучали в окно вместе с дождем и ветром. Гостиница была построена недавно; обстановку привезли прямо с фабрики: лакированное дерево, чистота, гигиена, дешевизна и экономия.
Узор, украшавший занавеску, слишком короткую, узкую и тонкую, чтобы защитить от уличного шума и света, был выполнен в стиле баухауз. Через равные отрезки времени вспыхивала огнями вывеска, зазывавшая посетителей в игорный клуб, расположенный на другой стороне улицы; свет проникал в комнату: над головой Филиппа то раскрывался, то исчезал трилистник. Под окном ругались игроки, просадившие деньги. Из пивной, шатаясь, выходили пьяные. Они мочились на стену и пели: «Когда умирает пехота…», побежденные, отстраненные от дел завоеватели. По ступенькам подъезда кто поднимался, кто сбегал вниз. Гостиница была как сатанинский улей; каждый, кто попадал в это пекло, оказывался приговоренным к бессоннице. За тонкими стенами горланили, громко рыгали, отскребали блевотину. Позже из-за туч проступила луна, нежная, холодная, словно труп, луна.
Хозяин спросил его: «Вы надолго?» Он спросил это грубо и с сомнением посмотрел на Филиппа своими холодными глазами, жестокими, как смерть, заплывшими прогорклым жиром от обильного жранья, утоленной сверх меры жажды и заплесневевшей на супружеском ложе похоти. Филипп пришел в гостиницу вечером, без багажа. Шел дождь. Его зонт промок – единственное, что у него было с собой. Надолго ли он? Этого он не знал. Он сказал:
«Да». – «Возьмите с меня за два дня», – сказал он. Холодные, жестокие, как смерть, глаза отпустили его. «Вы живете на Фуксштрассе, это рядом», – сказал хозяин. Он смотрел на бланк, заполненный Филиппом. «Какое ему дело? – думал Филипп. – Ну какое ему до этого дело, ведь видит же, что плачу». Он сказал: «В моей квартире побелка». Неуклюжая отговорка. Любой бы догадался, что это отговорка. «Теперь подумает, что я скрываюсь, и не усомнится даже, почему я здесь, будет думать, что меня ищут».
Дождя уже не было. Пройдя по Бройхаусгассе, Филипп вышел на Бетхерплац. Он замедлил шаг перед входом в пивной зал, перед этой захлопнутой по утрам пастью, откуда несло блевотиной. На противоположной стороне площади находилось кафе «Красотка», увеселительное заведение для американских солдат-негров. Шторы на огромных окнах были отдернуты. Стулья стояли на столах. Две женщины выплескивали на улицу нечистоты, оставшиеся от ночи. Двое пожилых мужчин подметали площадь. Вихрем вздымались крышечки от пивных бутылок, воздушные змеи, шутовские колпаки для пьяниц, смятые пачки из-под сигарет, лопнувшие воздушные шары. Это был поток грязи, он с каждым взмахом метлы подкатывался к Филиппу все ближе. Испарения и пепел ночи, выдохшиеся мертвые отходы веселья окутали Филиппа.
Фрау Беренд устроилась поуютней. В печи потрескивало полено. Дочка дворничихи принесла молоко. Дочка не выспалась и была голодна. Она изголодалась по той жизни, которую ей показывали в кино, она была заколдованной принцессой, осужденной на низкий труд. Она ждала, когда появится мессия, когда ей посигналит принц-избавитель, сын миллионера в спортивном автомобиле, элегантный танцор из коктейль-бара, технический гений, конструктор, заглянувший в будущее, чемпион-победитель, посылающий в нокдаун отставших от времени, врагов прогресса, неоЗигфрид. У нее были рахитические суставы, плоская грудь, шрам на животе и зло искривленный рот. Она считала себя угнетенной. Она пробормотала своим зло искривленным ртом: «Вот молоко, госпожа капельмейстерша». Пробормотала она или прокричала, но слова оказались чудодейственными, в памяти ожили золотые дни. Вытянувшись в струнку, капельмейстер военного оркестра шел по городу впереди полка. Из труб и барабанов гремели марши. Звякали бубенчики. Выше знамя. Выше руку. Выше ногу. Мышцы господина Беренда распирали сукно тесного мундира. Парадная музыка на открытой эстраде. «Вольный стрелок» под управлением капельмейстера. Повинуясь его вытянутой палочке; романтическая музыка Карла Мариа Вебера, пианиссимо-приглушенная, поднималась к вершинам деревьев. Подобно волнующемуся морю, то вздымалась, то опускалась грудь фрау Беренд, сидевшей за кофейным столиком в саду загородного ресторана. Ее руки в ажурных перчатках возлежали на скатерти в пеструю шашечку. В этот миг искусства фрау Беренд чувствовала себя приобщенной к кругу полковых дам. Лира и меч, Орфей и Марс заключили братский союз. Жена майора любезно предложила ей отведать то, что принесла с собой, слоеный пирог с джемом трех сортов, собственного изготовления, отстоявшийся в духовке, пока майор сидел на лошади, отдавая приказы на казарменном дворе. В поход, шагом марш, под россыпь барабанной дроби из Волчьего логова. Неужели нас не могли оставить в покое? Фрау Беренд не хотела войны. Война косила мужчин, как эпидемия. Гипсовая маска Бетховена обводила тесную мансарду тусклым и строгим взглядом. Светлобородый Вагнер в берете скорбно покачивался на кипе классических клавираусцугов, на блекнущем наследии капельмейстера, который спутался с какой-то крашеной бабой в одной из тех европейских стран, что фюрер поначалу занял, а после оставил, и в бог весть каких кафе играл для негров и потаскушек «По-бы-ваю-в-Ала-ба-ме».