355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вольдемар Балязин » За полвека до Бородина » Текст книги (страница 9)
За полвека до Бородина
  • Текст добавлен: 12 апреля 2017, 13:00

Текст книги "За полвека до Бородина"


Автор книги: Вольдемар Балязин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц)

За столом сидели девятнадцать человек: Павел, его дочь Мария, сыновья Александр и Константин и жены Александра и Константина – невестки Павла – Елизавета Алексеевна и Анна Федоровна. Кроме них, были еще тринадцать гостей – наиболее приближенных придворных.

Александр был бледен и печален более других.

– Не болен ли ты? – спросил его отец. Александр ответил, что чувствует себя хорошо

– А я сегодня видел неприятный сон, – сказал Павел. – Мне приснилось, что на меня натягивают тесный парчовый кафтан и мне больно в нем.

Александр побледнел еще более. Потом Павел выпил вина и вроде бы повеселел.

Об этом вечере много лет спустя Кутузов рассказывал графу Ланжерону: «Мы ужинали с государем, и нас было двадцать человек. Он был очень оживлен и много шутил с моей старшей дочерью, которая присутствовала за ужином в качестве фрейлины и сидела против государя.

После ужина он разговаривал со мной и, взглянув в зеркало, стекло которого давало неправильное отражение, сказал, смеясь: «Странное зеркало, я вижу в нем свою шею свернутой».

Полтора часа спустя он был трупом».

Потом все, кто знал жизнь Кутузова в подробностях, дивились тому, что он, проведший последний вечер с Екатериной II, был единственным из всех, кто провел и последний вечер с ее сыном – Павлом.

2

Однако вернемся в Петербург 1754 года.

…С крестин расходились они веселые и оживленные: праздник продолжался весь день.

Вечером взнесен был в небо невиданный дотоле фейерверк. В темном небе сначала зажглась первая картина: коленопреклоненная Россия стояла перед жертвенником, на коем красовалась надпись: «Единого еще желаю».

Затем, когда картина сия угасла, вспыхнула другая: на облаке, нисходящем с небес, возлежал на пурпуровой подушке младенец – принц, а под облаком возникла новая надпись: «Тако исполнилось твое желание».

И наконец, когда угасла и эта картина, в небе зажглись слова: «И так уж божия десница увенчала, богиня, все, чего толь долго ты желала».

Здесь под богинею подразумевалась, конечно же, государыня.

Когда угасли последние всполохи гигантского фейерверка, Мише показалось, что на город опустилась непроглядная тьма и вместе с мраком будто вошла на улицы Петербурга печаль, внезапно сменившая только что бушевавшую повсюду радость.

Они шли с отцом домой, как вдруг попал им навстречу средних лет поручик, утомленный и грустный.

Поручик устало откозырял батюшке, а Ларион Матвеевич с какою–то сочувственно–поощрительною интонацией спросил, судя по всему, знакомого ему офицера:

– Что, брат Данилов, досталось тебе ныне?

– Досталось, господин капитан, – ответил поручик с ласковою почтительностью и улыбнулся печально. – Три ночи не спал. Не упомню, когда так уставал: тысячу солдат и работников дали нам – мне и обер–фейервер–керу капитану Мартынову – для устроения сего фейерверка. Они–то все работали хотя и круглые сутки, однако же посменно, а мы с капитаном без всяких перерывов – от начала и до конца, все трое суток.

– Ну, иди, отдыхай, – сказал батюшка и четко приложил руку к треуголке.

«Тысяча человек! – подумал Миша. – Воистину царская потеха».

И ему тоже почему–то стало грустно…

Уже к вечеру поползли по городу слухи, что Екатерина вовсе и не мать наследнику. Болтали, что ее ребенок родился мертвым и тут же был подменен новорожденным чухонцем из пригородной деревни. Потому–де и не взяли в церковь Екатерину Алексеевну.

Люди же серьезные объясняли сей пассаж иначе: Екатерина была теперь не только великой княгиней – она была матерью наследника престола, и как бы в дальнейшем ни сложилась ее судьба, оторвать ее от судьбы этого ребенка уже не мог никто.

Хорошо понимала это и Елизавета Петровна и, не желая усиливать значение своей невестки в жизни двора, приказала тотчас же отобрать младенца у матери. И повеление Елизаветы, разумеется, было тут же исполнено: лишь только мальчик появился на свет, как сейчас же был унесен из покоя матери в аппартаменты Елизаветы.

Теперь все закрутилось вокруг новорожденного – он оказался в центре внимания двора, о роженице же забыли, и даже никто из сановников не поздравил ее – все поздравляли августейшую бабку, как будто это она, а не Екатерина была виновницей всего случившегося.

Вскоре стали известны и кое–какие подробности с подаренными императрицей деньгами.

После крестин Елизавета Петровна отправилась к невестке и сама поднесла роженице на золотой тарелке указ «Кабинету» о пожаловании ей 100 000 рублей.

Деньги почти тотчас были доставлены, но еще через несколько дней выдавший их барон Черкасов взмолился всю сумму вернуть, ибо казна была совершенно пуста, а императрица зачем–то требовала от него еще сто тысяч.

Екатерина деньги отдала, хотя крайне нуждалась, ибо долги ее были огромны, а в кошельке не было ни гроша.

Потом она узнала, что эти сто тысяч передали ее мужу Петру Федоровичу, ибо других в государственной казне не оказалось. А он со скандалом требовал обещанного и, пока не получил, не успокоился.

Екатерине показали сына лишь на сороковой день после рождения, но тут же унесли в покои бабки.

До матери доходили слухи, что бабка прибегает на каждый крик младенца и буквально душит его своими заботами.

Павел лежал в жарко натопленной комнате, укутанный во фланелевые пеленки. Его колыбелька была обита мехом чернобурых лисиц, а покрыт он был двумя одеялами: стеганым на вате, атласным, и розового бархата, подбитым мехом все тех же чернобурых лисиц.

Из–за этого потом Павел постоянно простужался и болел. Но об этом рассказывали позже.

3

Возвратившись домой, Миша долго не мог уснуть, вспоминалось ему все, что довелось увидеть сегодня, и над многим задумался он, не постигая, как ни старался, главного: как случилось, что не уравнял бог людей, а одним, избранным, дал власть, почести и богатства, другим – места подле сих избранников его, третьим же – не дал ничего.

Так и уснул, не додумавшись, но всю ночь не покидало его беспокойное чувство некоего перед самим собою долга. Так бывало с ним и раньше, когда не мог отыскать он ответа на какую–нибудь хитроумную задачу из арифметики или геометрии или же остановиться на каком–либо решении задачи житейской.

Утром после завтрака осмелился он спросить о докучавшем батюшку.

Ларион Матвеевич как–то странно на Мишу взглянул, потом будто бы даже помрачнел и велел через четверть часа подняться к нему в кабинет.

Когда Миша вошел, отец сидел за столом в полной амуниции, будто собрался на прием в Военную коллегию.

– Садись, – сказал отец холодно. И вслед за тем быстро спросил: – А отчего это, сударь мой, пришли к тебе подобны мысли?

Миша ответил, что причиною тому виденное им на крестинах, но задумываться о таких вещах стал он после того, как вернулся домой из плавания.

– Рано тебе над сим задумываться. Да и мало что полезного дают такие размышления. Но ежели уж спросил, то, изволь, отвечу тебе, как ответил бы я равному мне – а отнюдь не ребенку. Да и, судя по тому, что заботит тебя, уже не дитя ты, но юноша. И потому послушай, как о сей непростой материи мыслю я сам.

Многие мудрые люди, рассматривая физиономии человеческие, не обрели ни одной, коя была бы совершенно подобной какой–либо другой. И ежели столь бесконечно различие в наружности людей, то может ли быть единство или же схожесть в их внутреннем мире, в их душах и головах? А коль скоро нет подобия, то нет и равности. Сама природа установила такой порядок общежития человеческого и, снабдив разных людей разными дарованиями, определила единых быть правителями и начальниками, других – добрыми исполнителями, а третьих – покорными и слепыми действующими лицами.

– А отчего же тогда столь разные случаи встречаются в истории? – спросил Миша.

– Что за случаи? – не понял отец.

– Случаи совсем различных правлений. Не токмо монархическое правление встречаем мы в истории, но и иные. – Миша на миг замолк, подбирая слова. Сюжет был труден да и нов для него, и потому он с усилием конструировал фразу. Наконец возражение сформировалось, и он проговорил: – Встречаем мы, кроме монархического, и иные правления – деспотическое, вельможное, народное. Но ведь ежели бы самые мудрые и сильные стояли во главе государств, то повсюду распространилась бы благодетельная монархическая власть, не правда ли? Потому что кто же станет искать дурного, обладая хорошим?

Батюшка улыбнулся.

– Не скрою, сын, что не по возрасту умен ты, и то мне приятно. И потому и на сей твой вопрос тоже отвечу тебе, как ответил бы равному мне. Действительно, монархическое правление начало свое имеет от древнего патриаршего правления, когда старейший и мудрейший в семье, а потом и в племени был первым в совете лучших мужей.

Деспотическое же правление идет не от мудрости и авторитета, но установляется мучителями и узурпаторами. Что же до вельможного или народного правления, то и оно не от природы идет, но устанавливается в борьбе против самовластных деспотов. И ежели вельможи сокрушают деспота, то устанавливается вельможное правление, ежели народ, то народоправство.

– Какое ж из них лучшее?

– Монархическое, – твердо сказал батюшка. – Однако ж когда монарх не самодержец, но во всем советуется с вельможами – мудрыми и просвещенными.

Читая гисторию, не раз замечал я, что в монархии люди честолюбивы, во аристократии или же вельможном правлении – горды и тверды, в народоправстве – смутнолюбивы и увертливы, в деспотическом же самовластии – по–холопски подлы и по–рабски низки. Помнишь, до чего дошло дело, когда деспот Калигула установил власть свою над Римом? Коня своего сделал консулом и ввел в сенат. – Сказав это, отец грустно усмехнулся и добавил: – Правда, что не раз бывало, когда и многих людей, не лучше лошади достойных и разумных, самовластители в вышние чины производили. – И вдруг, будто испугавшись, что сказал лишнее, спохватился: – А не угодно ли тебе, сударь мой, будет потолковать со мной о иных материях?

Миша вопросительно взглянул на отца.

И Ларион Матвеевич заговорил с ним сначала по–немецки, а затем по–французски.

Начал он с простых обиходных фраз: «Как имя ваше, сударь?», «Кто отец ваш?» и «Каково состояние фамилии вашей?». Все более усложняя диалог, отец заговорил о вещах позамысловатее прежних: речь пошла о занятиях, о замыслах, о предметах возвышенных и сложных – сродни тем, с каких началась их сегодняшняя беседа.

Миша бойко отвечал на первые вопросы отца, но, по мере того как разговор становился труднее, спотыкался все чаще, а когда дошли до сюжетов политических, и вовсе замолчал.

– Языки, сын мой, не чета лукавым мудрствованиям о вещах политических. Чтоб ими овладеть, нужен труд, пот нужен. А политика – что? Тухлое яйцо. Ни малой пользы, одна вонь. Да вижу я, что, задумываясь над политикой, как раз в языках–то ты и не больно горазд. А надобно бы тебе в них поболее твоего поднатореть: что за офицер, который ни Вобана, ни Штурма читать не сможет и рефлекцы на них делать будет не в состоянии?

Миша стоял красный от стыда. Ему никогда не доводилось выслушивать от батюшки подобные упреки, и он так растерялся, что в великом смущении не заметил даже, как встал со стула и, по присловью батюшки, «оборотившись в пень, стоял болваном».

– Месье Лесток, – начал он оправдываться, – больше всего заставляет нас твердить слова по «Большому лексикону» да изнуряет грамматическими штудиями, а герр Шмидт, насупротив тому, читает мало и грамматику вовсе знать не велит, оттого что и сам в ней нетверд, а больше говорит. Да только разговоры его ни о чем ином, кроме как о кухне да конюшне. Так что. и здесь до благородных понятий дойти нам было невозможно.

Отец слушал Мишу с нескрываемым неудовольствием.

– То, что Лесток и Шмидт не профессора, я знаю и без тебя. Однако изволь зарубить у себя на носу: ты не великий князь, а я не фельдмаршал и по доходу моему и тебя содержу, и Семена, и сестер твоих.

Ты и сам только что ответил, что состояние фамилии нашей – шестьсот душ. А сие хотя и вроде бы немало, да и не бог весть и как уж много. Да и не это главное. Всякий взрослый человек, прежде чем искать вокруг себя виноватых, должен сначала спросить: «А каков в сем деле я сам? Нет ли моей вины в том, что произошло?» А ты, себя о сем не спросив, тут же стал отыскивать вину на учителях своих. А ведь правда, Михаил, такова, что ленивый недоросль и у доброго учителя в болванах останется, а прилежный ученик и у скверного наставника порядочно выучится.

Однако же беспристрастность и справедливость и то признать требуют, что надобны тебе иные учителя. Я сие возьму себе на заметку и не замедлю то вскорости исполнить. А теперь иди.

4

На третий день отец дал Мише «Санкт – Петербургские ведомости» и показал объявление, из коего следовало, что «на 11‑й линии Васильевского острова, в доме купца Карпова, во флигеле, некая иностранная фамилия шляхетного роду намерена принимать к себе детей учить основательно по–французски и по–немецки и понятию и по летам каждого за все учение о плате вдруг договориться; а девиц, кроме французского языка, – обучать еще шитью, арифметике, экономии, танцеванию, истории и географии, а притом и читанию ведомостей».

– Я навел справки, – сказал батюшка. – Фамилия не столь уж шляхетная, но языкам обучает отменно. Так что ты, сударь мой, уж изволь – сходи по адресу и обо всем с ними договорись.

Батюшка дал Мише три серебряных рубля, и с этим задатком на следующее утро он отправился по адресу.

Отец рано стал приучать его к денежному счету и к покупкам, но столь серьезное дело доверил ему впервые. Потому Миша и шел к новым своим учителям с некоторою опаской.

Меж тем дело обернулось удачно: «шляхетная иноземная фамилия» сразу же понравилась Мише – новоявленные его знакомцы оказались людьми приятными, располагающими к себе с первого же взгляда. Отец семейства – Фридрих Гзелл был человеком не старым даже по представлениям Миши – ему было лет тридцать.

При знакомстве Фридрих рассказал своему будущему ученику, что родился в России, что отец его Георг Гзелл был художником, которого сам Петр Великий пригласил в Петербургскую Академию наук и художеств для преподавания в ней рисования. Он рассказал, что родом они из Швейцарии, из Санкт – Галлена, что живут здесь уже более тридцати лет и пустили в новой почв. е хорошие корни. Может быть желая похвастаться, Гзелл упомянул своих родственников – полковника Вермелейна и академика Эйлера.

Понравилась Мише и жена Фридриха – розовощекая толстушка Маргарита, улыбчивая и добродушная.

Маленький флигель, в котором квартировали супруги Гзелл, был полон цветов, певчих птиц и конфетных запахов – хозяйка была сластницей и лакомщицей.

Фридрих тут же передал Маргарите полученные деньги, и они сговорились, что Миша станет ходить на уроки трижды в неделю, по четыре часа каждый раз. Первое чувство приязни к этим милым людям, оказавшимся к тому же аккуратными, трудолюбивыми и простыми, переросло вскоре в стойкое, осознанное уважение – их простота не была простоватостью, по отношению к себе они не терпели барской снисходительности и ничуть не стыдились того, что зарабатывают на жизнь собственным трудом, а не кормятся усилиями Других, подневольных, людей, им принадлежащих.

Мише то было чуть в диковинку: в его кругу мало кто почитал такой порядок наилучшим, редким господам хлеб доставался в поте лице, хотя дворянчикам победнее тоже приходилось сиживать за кусок хлеба в присутственных местах, тянуть солдатскую лямку, а то и служить в управителях у особ побогаче себя.

У Гзеллов такое отношение к труду было, как говорится, в крови, и не в переносном значении слова, а по самой своей сути.

Они происходили из Швейцарии – удивительной страны, где, по их словам, не было ни рабов, ни господ, а все люди были свободны и все жили трудом собственных рук. (Позднее Миша узнал, что такая версия сложилась в головах Фридриха и Маргариты вдали от Швейцарии, которую они невольно идеализировали. Но справедливость требует признать и то, что Швейцария действительно была маленьким европейским феноменом, сохранившим на протяжении двух тысячелетий ни от кого не зависимые территории, свободных крестьян и вольные города.) Даже в языке оставались швейцарцы вольны – в их стране не было единого, обязательного для всех языка, но сосуществовали три языка сразу: немецкий, французский и итальянский. Потому–то и Фридрих и Маргарита равно свободно говорили и по–немецки, и по–французски, итальянский же знали много хуже – здесь, в Петербурге, не было у них практики, а родители их в разговорах между собою, когда они еще детьми жили с ними, употребляли два первых языка.

И по–русски говорили они совершенно. Миша впоследствии не раз замечал, что люди, знавшие несколько языков, чаще, чем простые одноязычные смертные, быстро и хорошо овладевали русским. К числу таких способных людей относились и супруги Гзеллы.

И еще нравилось в них Мише то, что были они истинными российскими патриотами, отчизнолюбцами и искренними ревнителями о благе нового своего отечества. Осуждая то, что казалось им глупым или жестоким, никогда не позволяли они уничижения своих соотечественников или глупых в их адрес репримандов.

Восхищаясь Петром I, коего они именовали не иначе как «Великий», и отдавая должное его русским соратникам, Гзеллы с гордостью произносили имена иноземных его сотоварищей: шотландцев Якова Брюса и Патрика Гордона, шведа Родиона Боура, ирландца Питера Ласси, немцев Карла Эвальда Ренне и Генриха Гольца, датчанина Витуса Беринга, голландца Вилима Геннина, а также архитекторов и художников – итальянцев Доменико Трезини и Барталомео Растрелли, француза Жана Батиста Леблона, немцев Андреаса Шлютера и Генриха Шеделя.

И все же текла в их жилах кровь швейцарцев, и потому, хотя и не столь уж открыто, а потаенно, не явно, более прочих гордились они своими земляками–швейцарцами – первым сподвижником Петра генерал–адмиралом Францем Лефортом и знаменитым механиком Даниилом Бернулли. О некоторых иностранцах на русской службе говорили они подробно, особенно о Лефорте и Бернулли. По их словам выходило, что, не будь «любезного друга Франца», не было бы ни российского флота, ни успехов дипломатических, ни нового быта на европейский манер.

Без Даниила Бернулли – опять же по их словам – не было бы Российской Академии, а если бы и была, то не слыла среди прочих столь славною, какою сделал ее Бернулли.

Патрик Гордон – храбрый старый солдат, разогнавший бунташных стрельцов и дерзко воевавший Азов, – значился у Гзеллов создателем новой русской армии; Брюс, Боур, Ласси, Ренне и Гольц – победителями шведов и турок, славнейшими полководцами России.

О командоре Беринге Миша и раньше слыхал от Ивана Логиновича. «Славный был мореход Иван Иванович, – говорил дядя, – дважды проходил туда, где до него не бывал ни один из мореплавателей». Однако когда говорил о том Иван Логинович, то с немалою хвалой называл и другого моряка – Чирикова, который, по словам Ивана Логиновича, был столь же славен, как и Беринг.

Гзеллы же о Чирикове не слыхивали. О Геннине рассказывал Мише отец. Был Виллим Иванович знаком Лариону Матвеевичу лично, когда управлял Главною артиллерийскою канцелярией.

Но не только об этом рассказывал отец. Он хвалил Геннина за многое: был голландец бескорыстен, честен, трудолюбив, талантлив во многом. Весьма недурно воевал против шведов, потом со тщанием и рвением построил в Олонецкой губернии, в Туле и Сестрорецке несколько заводов. После того послан был на Урал и там отыскивал руды, строил заводы, закладывал поселки и города.

Среди прочих заложил он и Екатеринбург, ставший со временем городом немалым и богатым.

То же самое говорили о Геннине и Гзеллы. Только батюшка всегда упоминал и о его русских помощниках; Мишины же учителя о них не знали.

А как было, рассказывая о закладке Екатеринбурга, не помянуть Василия Татищева, коего батюшка называл подлинным основателем того города?

Гзеллы же и о Татищеве тоже ничего не знали не ведали.

И выходило, что хотя русские – народ храбрый, упорный, выносливый и терпеливый, но всю свою историю пребывающий без собственных вожаков и потому–то, по сравнению с прочими народами, мало чего добившийся.

А царь Петр, если почему и достоин прозвания «Великий», то прежде всего потому, что первым из всех русских царей обратил взор свой на Европу: на Голландию, Швейцарию, Данию, Германию и иные просвещенные страны. Сам поехал туда, доплыл даже до Англии, познакомился с самим великим Невтоном, облазил верфи и мельницы, библиотеки и кунсткамеры и, поразившись европейскому благочинию и богатству, увидев расцвет ремесел и промыслов, решил: быть сему и в России!

А кто мог построить корабли и создать новую регулярную армию? Кто мог отыскать руды и составить карты? Перевести на российский язык книги по механике земной и небесной, по фармацевтике, химии и иным наукам, в России неизвестным?

Гзеллы отвечали: иноземцы.

И выходило, что без них Россия пропала бы, а если б и осталась жива, то пребывала бы в прежнем своем состоянии – в дремучем невежестве, бедности и великой косности.

Правда, Гзеллы называли и природных россиян – Меншикова, Головкина, Шереметева и многих иных, которые не уступали иноземцам в талантах, но выглядели они в изображении наивных швейцарцев способными, иногда даже очень способными учениками, да, всего лишь учениками – не более того.

А Миша, размышляя над тем, что слышал от них, вроде бы должен был признать их правоту: многое из того, что он видел вокруг себя, подтверждало справедливость сказанного его учителями – в Петербурге и его окрестностях стояли дворцы, воздвигнутые иноземными зодчими, пред окнами его дома шли по Неве построенные с их помощью корабли. И не было никакого различия в том, что творили их руки или руки его сородичей и соотчичей, русских зодчих и корабелов.

Однако Миша чувствовал и нечто большее, он ощущал еще и то, что роднило созданное и теми и другими, – все это было сотворено во благо России и ей во славу. И все же чувствовал, что если это и правда, до только не вся.

И однажды при случае спросил он о том дядьку своего Прохорыча.

– Что же, – сказал отставной солдат, – видели мы и иноземцев. Были они, конечно, разные. Были злые, бывали и добрые. Были заячьи уши, бывали и удальцы. Да посуди сам, Миша, сколь их было–то? Ну, один на сотню. Ну, два. Вот, при Гангуте, например, вел наш отряд скампавей англичанин – капитан Дежимон. Как и положено, был впереди, на первой шлюпке. На абордаж бросился первым, да разве взял бы он в одиночку линейный корабль? Брали его наши солдаты да матросы. Они и были главная сила. И так, Миша, во всем, во всех трудах, Миша, и во всех баталиях.

Когда же заговорил он о том же с бабушкой, та даже рукой досадливо махнула:

– Полно тебе, Михаил, вздор молоть. Какие иноземцы? Мы, слава богу, почитай тысячу лет без них обходились. И мнится мне, лучше, чем ныне, жили. Понатащили всякую ерунду, чушь всякую: кофей да куафа, фигли–мигли да глазеты там разные. Соблазн от них, грех и пустое времяпрепровождение.

На что сейчас деньги тратим? На парики, на чулки, на ленты да кареты, коих у нас не видывали.

К чему влечемся? К вину, к картам, к праздному шатанию из дома в дом. К пустым пересудам, как там у них, в Париже да Лондоне, все отменно хорошо, а у нас, в Москве да Питербурхе, все совсем уж худо.

А не будь этой заразы иноземной, жили бы мы по Древнему нашему благочестию: заместо кабаков ходили бы в церковь, заместо ассамблей – на посиделки, табачища б не курили, по феатрам не бегали и на ита–лианских девок, что, заголившись, по сцене скачут, не таращились бы.

Миша суждения бабушки не принимал: казались они ему больно уж замшелыми и какими–то деревенскими, что ли.

В конце концов спросил он о том и отца. Хотел сначала выяснить, кто таковы Ренне, Гольц, Боур, которых называли в доме Гзеллов, не раскрывая того, какие именно деяния стояли за их именами.

Батюшка рассказал о каждом из них. Были все они генералами–ландскнехтами, сиречь наемниками, и честно отрабатывали государево жалованье, как могли и умели.

Ренне и Гольц были из немцев, а Боур перешел на русскую службу от короля Карла XII, у коего был он кавалерийским ротмистром и против собственного природного государя ратоборствовал целых семнадцать лет.

В сражении при Лесной, самим Петром прозванным «матерью Полтавской победы», стяжал Боур славу одного из главных виновников успеха, вовремя подоспев со своим пятитысячным корволантом к полю боя. А вслед за тем отличился Боур и в Полтавской баталии, командуя правым флангом всей русской армии.

«Ну вот, – подумал Миша, – одна разгадка вроде бы есть: были иноземцы наемниками. Иные честными, а иные нет». Но все же было это лишь одной из черточек того непростого группового портрета, который он хотел нарисовать, а множество других штрихов, красок, тонов и полутонов еще ускользали от него, маяча где–то в отдалении, ускользая, рассеиваясь.

И тогда он спросил отца:

– А что, папенька, все ли иностранцы почитали себя ландскнехтами, или же были и такие, что с нами сроднились и служили уже не за жалованье, а из любви к новому своему отечеству?

И батюшка ответил:

– Были.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю