355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вольдемар Балязин » За полвека до Бородина » Текст книги (страница 5)
За полвека до Бородина
  • Текст добавлен: 12 апреля 2017, 13:00

Текст книги "За полвека до Бородина"


Автор книги: Вольдемар Балязин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц)

Вот и все. Немного, не правда ли?

* * *

А дальше всех, после кровных Голенищевых – Кутузовых, сидела Иринья Ивановна – домоправительница, – худая, сероглазая, тихая, больше похожая на бедную родственницу, чем на управляющую делами немалой семьи и богатой усадьбы.

Появилась она в доме вскоре после смерти Мишиной матери. Бабушка из–за внезапной кончины невестки слегла, а потом и совсем разболелась. А Ларион Матвеевич от горя будто окаменел, и никто из домочадцев не слышал от него ни слова, ни стона, пока собирался он в скорбную дорогу – везти мертвую жену свою в родные ее места на Псковщину. Положили покойницу в дубовую домовину, промазали гроб смолой и дегтем и повезли.

А через шесть недель вернулся Ларион Матзеевич и вместе с собою привез эту женщину, тогда никому не знакомую, немолодую и не очень–то и красивую.

Прасковья Семеновна все хворала, а время на дворе стояло горячее – осень. В эту пору надобно было и припасы на зиму из псковских деревенек принимать, и готовить впрок чертову прорву всяких солений и варений. К тому же и о скоте приходилось позаботиться – стояло на усадьбе Лариона Матвеевича две коровы да три лошади, не считая всякой мелкой живности.

Вот тогда–то и появилась в доме Иринья Ивановна. Она не сразу стала управительницей. Сначала–то и жила в людской вместе с дворовыми, только занавескою отделили ей большой угол, да поставили старые барские мебеля – кровать, стол и пару стульев. Но и это сразу же выделило Ириныо Ивановну, и генеральские люди увидели в ней не ровню себе, но «началие». К тому же была она не крепостная, не раба, как они все, а вольная.

И как–то так получилось, что почти незаметно для всех стала она – маленькая, худая, тихая, – первой среди них. И не из–за того, что была свободной, а из–за того, что нравом своим и уменьем вести всякое дело оказалась Иринья Ивановна и лучше, и удачливее, и расторопнее всех.

Она оказалась мастерицей солить огурцы и грибы, квасить капусту, мочить яблоки, готовить всяческие варенья.

Прасковья Семеновна попервоначалу отнеслась к новенькой с нескрываемой неприязнью: ей еще не было ясно, какую роль уготовил Иринье Ивановне ее Лари–оша – может быть, не просто домоправительницы, но и будущей мачехи четырех его сирот? Но, поразмыслив, успокоилась, была Иринья Ивановна ее сыну совсем не ровня: по отцу не то мужичка, не то мещанка, а по матери так уж и точно вовсе мужичка – была ее мать не то из государственных крестьян, не то из экономических, в общем, как ни кинь – все черная кость.

Хотя сумленье все же оставалось: сам, светлой памяти покойный государь Петр Алексеевич, взял себе в жены чухонскую девку, солдатскую портомою, и сделал ее не домоправительницей, но императрицей.

Да и дочь великого Петра, ныне благополучно царствующая императрица Лизавета, оказалась ненамного лучше своего августейшего батюшки – сделала соправителем государства малороссийского казачка Алешку Разумовского, певчего из дворцовой капеллы. А после того, как тайно с ним повенчалась – говорили, что случилось это в какой–то подмосковной деревеньке, видать, в Санкт – Петербурге было то содеять зазорно, да и шила в мешке было не утаить, – сделала его Лизавета и графом и генералом.

Так что опасаться было чего. Однако же переменилась Прасковья Семеновна к домоправительнице, после того как увидела, сколь сноровисто и ладно ведет она хозяйство. Особенно оказалось по сердцу ей великое мастерство Ириньи Ивановны в приготовлении всякого слетья, то есть того, что с лета готовили впрок на зиму.

Придирчиво вначале смотрела Прасковья Семеновна, как готовила варенье из клюквы новая экономка: строго ли следила за тем, сколь тщательно перебирают ягоды приставленные к тому дворовые девки–малолетки, аккуратно ли перемывают после того ягоду в загодя припасенной дождевой воде, долго ли варит клюкву новая хозяйка в медных, специально для того предназначенных тазах, а затем ладно ли разминает готовое варево и с должным ли старанием протирают его сквозь волосяное сито?

А затем столь же ревниво глядела, сколько меда будет положено в таз и как долго будет тот мед кипеть.

Однако успокоилась сразу же, как только увидела, что не простой мед велела налить в таз Иринья Ива новна, а чистую патоку, медовую слезу, что сама стекает с сотов и оттого прозывается медовым самотеком, а лучше этого, как известно, нет ничего более подходящего для того, чтоб изготовить самое наивкуснейшее – царское – варенье.

И уже по обязанности – без особого интереса – глядела Прасковья Семеновна, как готовила экономка сироп, и внимательно оглядывала крепкие, чуть недозрелые антоновские яблочки, порезанные аккуратными дольками, очищенные от семечек и сердцевины.

Столь же искусной оказалась Иринья Ивановна и в приготовлении других варений, а также и любимых Ларионом Матвеевичем домашних солений.

И то еще подкупало в экономке Прасковью Семеновну, что была она на диво чистоплотна и аккуратна во всем – выстилала ли дно кадки листьями дуба, смородины и вишни, ежели готовила к посолу огурцы, или же принимала от прачек белье, а паче того и сама была столь свежа и чиста, будто трижды на день росной водой умывалась.

И в экономии Иринья Ивановна тоже понимала толк: не выказывая себя совсем уж скаредной скопидомкой, все же не позволяла себя обманывать ни мужикам, привозившим припасы из псковских деревень, ни торговцам – офеням, забредавшим с товаром на двор.

Из–за всего этого появился в доме порядок, коего, по чести сказать, до того не хватало. Покойница–невестушка, царствие ей небесное, чуть ли не все время отдавала детям, а Прасковье Семеновне, из–за старости ее и рыхлости, за всем было не уследить. Теперь же она могла и отдохнуть вволю, и в церковь ходить почаще, да и на душе у нее стало спокойнее – твердая рука да хозяйский догляд какому дому не украшение!

Да только не знала не ведала Прасковья Семеновна, кем на самом деле была домоуправительница ее – Иринья…

7

Гроб с телом жены повез Ларион Матвеевич в псковские свои вотчины, где и задумал похоронить ее. Плохо помнил он скорбный этот путь, ибо ехал, не глядя по сторонам, но все время думая то о жене–покойнице, то об оставленных ему четырех детях, кои были мал мала меньше.

Он схоронил жену неподалеку от городка Опочки в церкви Христова Воскресения, в сельце Теребени. Не думал, что как станут замуровывать гроб в склеп, то расплачется он, будто дитя, не стесняясь своего чина и возраста. А когда положили в стену последний кирпич, то подумал он: «Вот и мне через какое–то время лежать здесь». И от этого самого себя стало ему жалко, а за детей страшно: как–то останутся они совсем одни, если господь призовет его к себе через недолгое время?

Родственники и соседи ушли, а он все сидел у склепа, и думы у него чем были горестнее, тем становились светлее и чище. «Ах, – подумал Ларион Матвеевич, – воистину, больше горя, ближе к богу». С этой мыслью он встал и вышел из церкви.

Возле церкви никого уже не было. Чуть в стороне стояли только его мужики–возчики, что привозили гроб.

Он махнул им рукой, чтоб уезжали, а сам пошел невесть куда, желая только одного: уйти от людей, как можно дальше, и остаться наедине с самим собою.

Он миновал село, вышел за околицу и пошел к дальнему лесу. Где–то в стороне, почти не задевая его, чуть теплилась мысль: «А как же поминки? А что же гости?»

Но он чувствовал, что все это не только не нужно ему, но даже враждебно и ненавистно: какая водка? Какое застолье?

С тем и вошел он в лес и долго шел без дороги, пока не понял, что заблудился. И только тут почувствовал, что надвигается вечер и скоро должен пойти дождь.

В лесу меж тем стало темно, и, взглянув на небо, он увидел лишь черные тучи, средь которых робко светились одинокие звезды. Золотой кораблик месяца, только что плывший по тихой, чистой и густой синеве, уже не был виден, утонув в черной предгрозовой пучине.

Ветер сильно ударил по макушкам деревьев – они зашумели дружно и недовольно. Затем издали долетел глухой раскат грома, и Ларион Матвеевич, будто очнувшись, вдруг испугался, что вот–вот хлынет дождь и он вымокнет до нитки. Он пошел быстрыми шагами, а потом почти побежал.

Меж тем стало совсем темно. Гром приближался с каждым раскатом все ближе, и как ни хотелось Лариону Матвеевичу поскорее выбраться из леса, он все же сбавил бег, боясь споткнуться или налететь на ветку.

И когда первые, редкие, но тяжелые капли дождя дробью застучали вокруг, он не увидел, но почувствовал, что лес кончается, и тут же услышал, как совсем близко забрехала, наверное учуявшая его, собака.

Ларион Матвеевич пошел на собачий лай и, пройдя более ста саженей, увидел одинокую избу со слабо светящимся окошечком. Подходя ближе, он не различил ни овина, ни иных строений и, еще не разглядев, какова изба, понял, что ютятся здесь совсем бедные люди. Чем ближе подходил Ларион Матвеевич к избе, тем все более ярилась собака, но навстречу ему не бежала, а, наверное и сама испугавшись его, жалась поближе к хозяевам.

Он подошел совсем уж близко, как растворилась, скрипя, дверь и на порог кто–то вышел.

Осторожно ступая, Ларион Матвеевич приблизился и по белому плату, накинутому на голову и плечи, понял, что из избы вышла женщина.

– Замолкни, Полкан! – проговорила она негромко, и собака тотчас же перестала лаять. – Кого господь принес? – спросила женщина вслед за тем так же тихо и совершенно спокойно, уверенная в том, что и на ночь глядя, и из темного леса не придет к ней никакая беда.

– Заблудился я, – произнес Ларион Матвеевич чуть смущенно, – а тут ночь наступила, да вот дождь еще пошел. – Ему было неловко, что вот он, местный уроженец, военный, бывалый человек, заблудился, будто мальчишка.

– Проходи, странный человек, – проговорила женщина все так же тихо и отступила в сени.

Ларион Матвеевич ступил вслед за нею и вытянул в темноту руку, боясь удариться о что–нибудь.

Он увидел, как перед ним растворилась дверь в избу, как высветился блекло–желтый проем, и в глубине заметил горящую лучину, стол и прялку. На столе лежала кудель, и было видно, что женщина только что перестала прясть.

Хозяйка пропустила его вперед и вошла вслед за ним, тихо притворив дверь.

Ларион Матвеевич остановился у порога и взглянул на хозяйку. Перед ним была не старая еще женщина, худая, бледная, с большими печальными глазами.

Она поглядела на нежданного своего гостя и, сразу же догадавшись, кто перед нею, – по епанче его, по парику, по ботфортам – спросила:

– А сам–то, барин, кто будешь? Ларион Матвеевич назвался.

Женщина, услышав имя его, кивнула: как же, мол, не знать? Кто ж это под Теребенями не знает Голенищевых – Кутузовых?

– А ты–то чья же будешь? – тоже хорошо понимая, с кем имеет дело, спросил Ларион Матвеевич с ласковым доброжелательством, желая показать женщине, что он благодарен ей за гостеприимство.

– А Долгорукие мы, – ответила женщина. И тут же, поправилась: – Раньше то есть были Долгорукие, а ныне купили нас господа Костюрины.

«Странно, – подумал Ларион Матвеевич. – Какие же Долгорукие? Вроде бы нет здесь у них деревень. А Костюриных каких? Этих, напротив, не одна здесь семья. Есть и родственники, и свойственники, и просто соседи». Однако спрашивать не стал, а только спросил, можно ли снять ему волглую черную епанчу.

Женщина проворно подошла к нему и сняла с плеч его влажный суконный плащ.

– А не хочешь ли поесть–попить, барин? – спросила она и, не дожидаясь ответа, взяла с припечка чистую миску.

Ларион Матвеевич вдруг почувствовал, как он голоден, и благодарно улыбнулся.

Женщина тут же вышла и вскоре возвратилась с глиняным жбаном, который она прижимала одной рукой к животу, и деревянной миской в другой руке.

В жбане оказался квас, в миске – репа.

«Ах, какая бедность, – подумал Ларион Матвеевич. – А старый хлеб, видать, давно кончился, да и нового отчего–то нет». От этой мысли ему стало грустно, и он почувствовал вдруг, как вместе с грустью нахлынул на него и стыд, будто это он, местный помещик, виноват в том, что бедной, гостеприимной женщине более нечем его угостить, кроме как репой и квасом.

Он попросил кружку и нож, и женщина, застеснявшись своей неловкости, тут же подала ему и то и другое.

Ларион Матвеевич спросил участливо:

– А что ж сама–то? Или сыта?

– Сыта, барин, – ответила женщина и, почему–то отведя глаза в сторону, села на лавку и взяла со стола кудель.

Ларион Матвеевич вздохнул печально и вдруг почувствовал, что горе его будто бы тихонечко отступает. «Не одному мне худо, – подумал он. – Вон сколь много нужды да горя кругом».

Он взглянул на женщину, сучившую кудель, аккуратно, не расплескивая, налил квасу и стал чистить репу, ловко снимая шершавую кожуру, завивавшуюся под лезвием ножа подобно стружке под рубанком.

– А давно ли ты за новыми господами? – спросил он, желая нарушить неловкую тишину своего одинокого застолья.

– Да вот как господ наших сказнили, мы здесь и оказались.

– Каких господ сказнили? – удивленно переспросил Ларион Матвеевич.

Он ничего подобного давно не слышал и подумал, что, видать, врет баба, как врали и иные ей подобные, когда, бывало, странствуя и побираясь христовым именем, приходили к ним в людскую, чтоб разжалобить господ и получить какую–нибудь малую мзду.

– Старая это история, барин. Потому и не помнишь ты ее. – Женщина чуть помолчала и добавила: – Пошел той старой истории ныне шестнадцатый год, кто ж ее теперь помнит?

И от того, как женщина это произнесла – без слезливой жалостливости, точно называя время случившегося, – Ларион Матвеевич понял: ничего она не врет – была и эта казнь, да тоже не больно–то много о ней говорят, как и о иных, все более повторяя: «Время наше, слава богу, тихое. Встарь–то разве так было?» – и темнеют взором, вспоминая, как летели головы при Великом Петре – не важно чьи: будь то бунташные стрельцы, родной его сын или оклеветанные сподвижники.

Ларион Матвеевич тут же проделал в уме несложную операцию, отняв от года нынешнего пятнадцать лет, и тотчас же догадался, о чем говорила ему женщина.

«Да это же те Долгорукие, что состояли в заговоре против Анны Иоанновны, – догадался он. – Только какое ко всему сему касательство могла иметь эта баба?» – подумал Ларион Матвеевич, теряясь в догадках.

Кажется заметив на лице его недоумение, женщина проговорила тихо:

– Ты, барин, поешь–попей, а уж после я тебе и расскажу обо всем этом деле.

Хозяйка улыбнулась, но улыбка ее была невеселой. Видать, одиноко жилось ей, редко кто заглядывал на ее огонек, и поговорить с новым человеком хотелось и ей самой.

Она поправила кудель и ласково кивнула: ешь, мол, пей, а потом уж и рассказ будет.

Пока Ларион Матвеевич грыз репу, запивая кислым квасом, хозяйка сходила во двор и запустила собаку в избу. Дождь между тем хлестал уже вовсю, за окном не видно было ни зги, и Ларион Матвеевич подумал, как повезло, что собака залаяла и из–за этого ему посчастливилось выйти к жилью.

– На–ко вот, возьми. – Женщина протянула Лариону Матвеевичу клубок пряжи. – Ты мотай, а я прясть стану да за делом–то и расскажу тебе все.

Удивляясь самому себе и какому–то новому чувству, нахлынувшему на него, – не то покоя, не то умиротворения, не то неведомой ему ранее простоты – Ларион Матвеевич вдруг взял клубок, придвинулся к прялке и приготовился слушать.

Собака, виляя хвостом, подошла к нему, обнюхала ноги и улеглась под столом, мирно посапывая и иногда чуть взвизгивая.

И от всего этого – от непогоды за окном, от тепла и уюта неожиданного пристанища, от того, что был он кое–как сыт, а рядом, тихо потрескивая, горела лучина и добрая женщина неспешно сучила нитку, – Ларион Матвеевич почувствовал, как горе его будто свернулось клубком и притихло. Так бывало в далеком–далеком детстве, когда, кем–нибудь или чем–нибудь обиженный, прибегал он в людскую и кухарка совала ему в руку морковку или стручки сладкого молодого горошка.

Женщина поглядела на него печально и строго и начала…

История 1

О любви, верности и стойкости в несчастьях, подтверждающая, что счастье и богатство совсем не одно и то же и что счастливый бедняк не может завидовать несчастному богачу, а бездушный скаред – и позавидовал бы, да не верит, что такое может быть.

– Я тебе, барин, сначала про себя расскажу. Спервоначалу–то не у Долгоруких была я рабой, а у других господ, важных и знатных не менее Долгоруких, – Шереметевых. Тоже богатые господа и знаменитые очень. Первый мой барин, Борис Петрович, фельдмаршалом был и графский титул имел; и то и другое дал ему царь Петр за верную его службу, за войну со шведами, да за то, что в Астрахани бунт усмирил.

Услышав, как точно и грамотно, совсем не по–крестьянски, произнесла его хозяйка такие слова, как «фельдмаршал» и «графский титул», Ларион Матвеевич с любопытством поглядел на рассказчицу, и та, перехватив его взгляд и тотчас же совершенно правильно истолковав его, сказала понимающе:

– Я у молодой графинюшки, Натальи Борисовны Шереметевой, в сенных девушках была. Слышала я еще в молодости, что у господ моих в крепости было сто тысяч душ и что только один царь был богаче их. И верила тому и не верила, однако же знала наверное, что только собственных дворцов у графа было три, да в каждом–то дворни только не десятки – сотни. Так и у моей графинюшки одних сенных девушек для услады ее и развлечений было полдюжины. Одни пели – заслушаешься, другие плясали – заглядишься, а я приставлена к ней была для всяческого рукодельного обихода: подшить ли где чего, приладить ли какую рюшечку, платочек ли обшить – лучше меня никто не мог. Да и многое иное умела – и варить, и печь, и прясть, – дал мне господь на то сызмальства всякую сноровку. И говорили, кто знал меня: «Не обидел, не обделил тебя господь, Иринья».

Женщина вздохнула и печально на гостя взглянула.

– А вышло так, что этим мастерством да многоделием не одарил меня бог, а напротив тому – покарал.

Потому как это–то, барин, потом и погубило не только молодость, но и всю жизнь мою.

А поначалу все шло хорошо, и жила я, в сравнении с иными моими товарками, припеваючи. Особенно же было прелестно, как выезжали мы на лето в графскую подмосковную – Кусково.

Зимой же жили мы в самой Москве, вблизи Кремля, на Никольской улице; если в Москве бывал, то улицу эту знаешь – она от многих отличная и богатыми домами застроена.

У них, у господ моих, такая была история. Старик фельдмаршал сначала долго прожил с одной женой и имел от нее сына и двух дочерей. И внуки у него уже были, как вдруг в одночасье жена его померла. А было тогда фельдмаршалу шестьдесят годов.

Подумал–подумал фельдмаршал: что делать? – да и пошел к царю Петру проситься в монастырь.

Царь же в этот час был пьян, слушать его не пожелал и велел Борису Петровичу идти вместе с собою в ассамблею.

Как было ослушаться? И Борис Петрович пошел.

А царь стал над ним смеяться и, показав на целую толпу бывших в ассамблее красавиц, сказал: «Выбирай любую и женись. А я тебе сват».

Старый граф и поклонился бывшей там веселой тридцатипятилетней вдове – Анне Петровне Нарышкиной, которая доводилась царю теткой, хотя и была на пять лет младше своего племянника.

Сыграли свадьбу, а потом родила Анна Петровна фельдмаршалу еще двух сыновей и трех дочерей. И вторым–то ребенком и была несчастная моя госпожа Наталья Борисовна.

Была она с детства сильно к веселью склонна, да скоро осталась сиротой: когда сровнялось ей пять лет, умер отец ее – старик–фельдмаршал.

Рассказчица вдруг замолчала и чему–то улыбнулась. Так и не согнав улыбки с лица, она проговорила распевно, будто недоумевая неправдоподобности того, о чем собиралась поведать.

– Когда старик–фельдмаршал помер, то младшей его дочери было три месяца, а старшему сыну – Михаилу Борисовичу – подходило к пятидесяти.

Мачеха–то, выходит, была пасынка своего млаже на добрые десять лет, да не дал и ей господь долгого веку – не прошло и десяти лет, как скончалась и госпожа моя Анна Петровна.

И стала Наталья Борисовна с той поры грустна и задумчива, и часто заставала я ее заплаканной и печальной. Да вдруг, как стало ей пятнадцать лет, и к ней пришло счастье. Посватался к сироте первый в государстве жених – друг молодого императора Петра II, князь Долгорукий Иван Алексеевич. Было жениху двадцать два года, и был он отменно собою хорош, а веселый был, да добрый, да разумный – просто не поверишь какой.

Про него рассказывали, что однажды, когда стоял он за креслом государя, тому поднесли на подпись смертный приговор. Государь уже было собрался приговор подписать, как вдруг наш Иван Алексеевич – хвать царя зубами за ухо. «Ты что ж это делаешь?!» – закричал государь. «А то, – ответил ему наш князюшка, что тебе вон ухо больно стало, а каково будет тому злосчастному, когда будут рубить ему голову?»

Наталья Борисовна предложение жениха приняла и так была счастлива, что, как мне потом говаривала, полагала, что вся сфера небесная ради счастья ее перевернулась.

Вскоре и обручились молодые, или, как в старину говаривали, помолвились.

Вся императорская фамилия и чужестранные министры были на сговоре, и все знатные персоны, и весь генералитет, и лучшие люди двора. И обручали молодых архиерей и два архимандрита, а сколько бриллиантов, и золота, и табакерок, и часов, и галантереи всяческой им притом подарили – не перечесть.

Только один старший ее брат – Петр, тогда Преображенского полка поручик, – подарил жениху лишь серебра шесть пудов.

И были там и кубки старинные, и фляги золоченые, и тарели, и блюда, и ковши – всего и не упомню.

Да только счастье ее не продлилось и месяца.

Женщина замолчала и, вздохнув, добавила:

– Как сказано в Писании: «Случилось нечто с нею, как с сыном царя Давида Нафаном: лизнул медку, да и помер».

А все беды начались оттого, что друг и сберегатель князя Ивана Алексеевича, государь Петр II Алексеевич, вскоре заболел оспой да и помер. А по смерти его сделалась в государстве коронная перемена, и вышла она столь несчастливой для молодых моих господ, что и не рассказать.

Как только император умер, тут же все поняли, что князь Иван и все его родственники – конченые люди.

И тут же шереметевская родня стала невесте шептать: «Откажись от него – он тебе еще не муж, помолвлен, да не венчан!»

Но Наталья Борисовна сказала (я сама это слышала): «Войдите в рассуждение: какое это мне утешение и честна ли совесть, когда он велик, так я с радостью за него шла, а как стал несчастлив, так и отказать ему?»

И когда прошло много лет, я спросила как–то княгинюшку: «А жалеешь ли, Наталья Борисовна, что тогда еще, в самом начале, не переменила решения своего?» И Наталья Борисовна ответила мне: «Во всех злополучиях была я моему мужу товарищем и теперь скажу самую правду: никогда не раскаивалась я, что пошла за него. Он тому свидетель. Все, любя его, сносила, еще и его, сколь могла, подкрепляла».

И вот в конце того самого дня, когда узнали мы, что умер их благодетель – Петр Алексеевич, внук, стало быть, Петра, царя, – в дом к нам приехал князь Иван.

Я тогда возле Натальи Борисовны была и хорошо помню, как вбежал он к ней в комнату, упал перед нею на колени и заплакал. Заплакала и она.

А я тут же убежала и так же, как и они, обливалась слезами. И хоть сегодня только на руках у нашего жениха умер друг его и оберегатель, но чуяла я, что не от того только он плачет, а более всего из–за себя и из–за нее – Натальи Борисовны, завтрашней жены его.

А потом были похороны Петра Алексеевича, и я глядела на процессию из окна графинюшкиной спальни. И рядом со мною, положив руки на подоконник, сидела моя барышня. Вся она опухла от слез и хотя и глядела на эту плачевную процессию, на то, как шли мимо архиереи и архимандриты, да десятки священников, какие шли во главе похорон в 1 Кремль, да будто и никого не видела.

А я дивилась пышности сего шествия – будто не слезный ход шел мимо окон, а некий машкерад, столь много было бархата и золота, гербов и знамен и всякой кавалерии. Одних корон несли с полдюжины, да державу, да скипетр, да иные регалии.

Заметила я и князя Ивана Алексеевича. Шел он среди прочих, но уже не среди первых вельмож, а подале, и хотя нес какую–то кавалерию, и ассистенты поддерживали его с обеих сторон, да видно было, что стал он уже не той персоной – сильно успели отодвинуть его другие, новые, люди.

И он это тоже чувствовал: епанча на нем – черная, предлинная, едва не по земле волочится, флер со шляпы почти до земли свисает, волосы по плечам распущены, сам бледен, словно неживой.

А после того дом наш будто вымер. Никто к господам моим не ездит и их к себе не зовет.

Ну, а повалила беда – отворяй ворота. Тут же померла и бабка Натальи Борисовны, и старший ее брат, в чьем доме она жила, слег в постелю и так занедужил, что и его не чаяли видеть в живых. А ведь объявленная на сговоре свадьба подступала и надобно было ее играть. А кто на такую–то свадьбу пойдет, в такой–то дом? И решила Наталья Борисовна из Москвы уехать. Взяла с собою двух старых бабок–приживалок да меня, рабу ее, и поехали мы в деревню к жениху.

Стояла та деревня на Владимирке, верстах в пятнадцати от города. Название ей было Горенки. А возле деревни – большой каменный дом, и оранжереи, и пруды, и церковь, ничуть не хуже, чем в Кусково, у старого моего барина.

Да только красоте этой и богатству не рада была Наталья Борисовна: уезжала из дому в слезах и к свекрам в дом приехала вся расплакана.

Свадьбы же, почитай, никакой и не было – сходили молодые в церковь, и все.

На третий день надобно было им в город ехать: визиты мужниным сродникам наносить, рекомендовать себя в их милость.

Только собрались – едет из сената секретарь: «Ве–лено–де вам всем ехать в дальние деревни и там жить до указу».

А теперь вот послушай, что этот указ означал. Что значило «ехать вам всем». А значило это, что не одни молодые ссылаются, а весь дом князей Долгоруких.

«Интересно, – подумал Ларион Матвеевич, – а так ли объяснили опалу самим Долгоруким, как и всем нам, кто о деле их знал лишь понаслышке, или же в лицо им сказано было одно, а публика узнала совсем об ином? Ведь исстари повелось на Руси, не публично обвинять в чем–либо человека, но заглазно, а правду хоронить вместе с ним». И спросил:

– А почему все же опалилась на Долгоруких государыня?

– Как же, скажу. Отец Ивана Алексеевича – князь Алексей Григорьевич – был при покойном государе первым сановником, а когда приехала новая царица – Анна Ивановна, то привезла она с собою некоего немца – первого при ней советника и, говорили, невенчанного ее мужа.

Звали немца Бирон, и Долгорукие говорили, что был он из простых мужиков и служил в молодости не то башмачником, не то конюхом.

Приехал, значит, Бирон в Петербург, а первые–то места заняты князьями Долгорукими, ну, он и начал их искоренять. А ведь они, Долгорукие–то, и дочь свою – Екатерину, младшую сестру Ивана Алексеевича, хотели за покойного государя выдать, и была она уже с ним обручена, да свадьбе той, тоже уже решенной и сговоренной, смерть государя помешала. Вот и смекай, барин: не много ли для одного семейства счастья; отец – первый вельможа, дочь – царская невеста, сын – сердечный государев друг!

А немец–то он хотя и из мужиков, да тоже, видать, не лыком был шит – за полгода эвон какое древо повалил.

И поехали князья Долгорукие всем домом своим – а было их всех тогда человек десять – в изгнание.

Как секретарь сенатский уехал, то и стали мои господа золото, деньги да бриллианты хватать и по чулкам да по карманам рассовывать.

Особенно же усердствовал князь–отец, да и княгиня, знать, ненамного от него отставала. Да ведь и их понять можно – ехали с ними шестеро их детей: старшей – Екатерине–то, бывшей царской невесте, – было восемнадцать, а младшему – Александру – только тринадцатый год пошел.

Ну, а Ивана Алексеевича старый князь не любил и новоявленную жену его тоже терпеть не мог, потому и поехали молодые в ссылку на своем коште.

А кошт этот оказался у них ох как невелик. Взяли молодые шубу да тулуп, а платьев никаких Наталья Борисовна не брала, так и поехала в черном платье, в каком из–за траура по государю да по бабке своей ходила.

Вот здесь–то и спросила она меня: «А поедешь ли, Ириньюшка, со мной?» Я заплакала и впервые в жизни насмелилась барыню мою обнять. Обняла и она меня, и так стояли мы, будто сестры, и горько–горько плакали.

Так вот. А ехать нам надобно было восемь сот верст, в пензенскую вотчину. А был апрель, и в эту пору на обе стороны от дороги талая снеговая вода потопляет все луга и малые разливы превращаются в озера, а на месте болот появляются уже целые моря–окияны.

Рассказчица снова вздохнула и снова замолчала. Опустив руки на колени, она глядела в огонь и, наверное, видела тот далекий–далекий день и всех, кто был тогда рядом с нею, и прошлое ощущала сейчас она сильнее, чем настоящее.

Нет, не в теплой избе была она теперь, не у огня, а в тряской телеге под открытым небом в холодную и пасмурную пору разливов и паводков, в бесконечной апрельской слякоти… Иринья очнулась, взяла в руки нитку, закрутила прялку.

– В Коломне явился к нам офицер. «Велено вам, – сказал он князю Ивану Алексеевичу, – кавалерию снять».

Со старого князя, само собой, ее тоже сняли.

После Коломны никто из наших возчиков дороги не знал. Плутали мы чуть ли не ежедень и чуть ли не каждую ночь спали то в лесу, то в поле.

Старому князю палатку ставили на лучшем месте, подле него – сыновьям да дочерям, а Ивану Алексеевичу с Натальей Борисовной – последнее место, какое похуже. А что уж обо мне говорить?

Да и не обо мне нынче речь: я возле господ моих была, их радостями радовалась, их горем горевала и тело мое готова была за них на раздробление отдать, потому что любила их.

И тут впервые пришла Лариону Матвеевичу в голову мысль, что негоже жить в лесу такой верной и доброй женщине.

«А, ей–богу, куплю ее у Костюриных и заберу с собой. Верный человек завсегда не лишен. Да и маменьке будет немалое по дому облегчение». И еще он подумал, что дело это будет и богу угодно: недаром сразу после похорон вывел его господь на эту лесную избушку.

Иринья меж тем продолжала:

– Случалось и в болоте спать – сыму постелю, а она мокра – хоть отжимай, а иной раз и башмаки полны воды.

А однажды заночевали мы на лугу, а травы на нем не было, хотя и весь зелен был. Да только оказалось, что это все чеснок полевой, и такой от него тяжелый дух шел, что головы у всех разболелись, а когда во время ужина поглядели на месяц, то всем нам померещилось, что два месяца на небе взошло.

Через три недели приехали мы под городок Касимов, в село Селище. Принадлежало оно Долгоруким и уже полагали мы, что в первый раз станем спать в господском доме, а утром мужики вытопят всем нам баню, как и этому не суждено было статься.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю